Когда-то давно домишка этот был выкрашен в голубой, почти васильковый цвет и стоял веселенький и новенький, радуя глаз прохожим. Теперь же, по прошествии многих лет, трудно было вообще понять, какого же он был цвета. Крыша прохудилась, ступеньки на крыльце почти совершенно сгнили, и хозяину, видимо, приходилось тратить немало усилий, чтобы попасть к себе домой, карабкаясь по осклизлым ступеням, рискуя сломать себе ногу, хватаясь за столь же гнилые перила. Вокруг дома росли огромные люпинусы и ещё более огромные белые зонтики, своими масштабами производившие впечатление растительности в радиоактивной зоне. Но никакой радиации вокруг не было - это было блаженное Подмосковье, рядом находились ведомственные элитные благополучные поселки, совсем близко шумела вступившая в свободный рынок Москва, вокруг кипела и бурлила жизнь. И только тут, в этом маленьком покривившемся домишке жизнь словно замерла. Однако, и это было не совсем так. Вечером каждый проходящий мог увидеть, как в облезлом домике зажигается лампочка Ильича, а днем при желании лицезреть, как из облезлой собачьей конуры высовывается унылая морда так же облезлой огромной собаки. Собака эта почти все время спала, а, просыпаясь, начинала яростно лаять на прохожих и рваться с цепи. Облаяв нескольких прохожих, собака успокаивалась и опять надолго засыпала. Но если кому-нибудь пришло бы в голову зайти в халупу, то ему бы не поздоровилось собака была посажена так, что вполне могла бы достать своими зубами и когтями незваного гостя. Правда, никому не приходило в голову наведаться с худой или с доброй целью в это убогое жилище. И поэтому собаке только и оставалось, как спать целый день и развлекать себя тем, что облаивать редких прохожих...
Домишка этот производил унылое впечатление даже в хорошую ясную погоду, контрастируя с веселенькими домиками из бруса и кирпича, выраставшими как грибы на участках удачливых сограждан, поимевших шальные деньги в эпоху всеобщего разворовывания разваливающейся страны. Но какое же ужасное впечатление производил он осенью, когда и добротные коттеджики не шибко-то благополучно выглядят среди унылой российской действительности, так располагающей к вселенской хандре. А этот же... просто сердце замирало от грусти и тревоги, когда некто останавливался поглядеть на это чудо природы, в котором, как ни странно, происходила какая-то непонятная никому жизнь.
Если бы кто-нибудь рискнул прорваться через персональную цепь злобной несчастной собаки, скулившей сквозь сон во дворе от голода и холода, и пролезть по гнилым ступенькам в закопченную дверь, он бы попал сначала на так называемую терраску, которая со временем стала грязным складом для хранения пустой посуды, вонючих тряпок и прочей дряни, которая по расхожему мнению должна была когда-нибудь "пригодиться", а также некоторого запаса репчатого лука, морквы и картохи. Жрать-то владелец апартаментов тоже должен был что-нибудь. Вдыхая миазмы "терраски", незваный гость прошел бы и в само бунгало, и если бы не свалился в обморок от затхлого, въевшегося в стены, запаха перегара, то, протянув руку к выключателю, зажег бы одинокую "лампочку Ильича, свисавшую как сопля, почти до самой середины комнаты. И под свет этой лампочки увидел бы безрадостную картину хаоса и запустения. Кислый запах несвежего белья смешивался с запахом сигарет "Прима" и вонючей водки, находившейся на дне заветной бутылки, стоявшей на неком подобии стола. На маленькой тумбочке, однако, стоял телевизор "Рекорд", чудо техники шестидесятых годов, времени "оттепели" и всеобщего возбуждения. И если бы вошедший повернул ручку включателя, то телевизор бы к его вящему удивлению, заработал бы и поведал о чудесах рыночной экономики, якобы внедряемой в нашу застойную жизнь. Так переплеталась связь времен в этом убогом жилище.
На грязных простынях под протухшим плюшевым одеялом спал человек, накрывшись одеялом с головой. Он проснулся и высунул из-под одеяла свою маленькую голову с редкими волосенками. Вошедший бы обнаружил на этой голове следы побоев. Под глазом красовался огромный лиловый фингал, на лбу была шишка тоже немалых размеров, а самым ужасным было то, что был выбит передний зуб. Это причиняло хозяину дома немалое неудовольствие - он не мог ни поесть, ни даже попить толком. Первое, что сделал хозяин, поднявшись на ноги, так это налил в грязный стакан остатки водки и залпом выпил, тут же закусил закуриванием бычка "Примы", лежащего в пепельнице, сделанной из пустой консервной банки. Все это делалось для того, чтобы не быть трезвым ни на секунду, ни на одно мгновение не понимать, что вокруг происходит, потому что, если бы он понял, то сначала заорал по-звериному, надрывая прокуренную глотку, а потом схватил бы со стола нож и перерезал бы себе вены, тем и закончив свою многотрудную жизнь. А водка и бычок давали простор его фантазиям, составляя его духовную жизнь.
Выйдя по нужде на двор, хозяин с унынием констатировал факт, что дров на зиму он не заготовил, что было непростительно для коренного сельского жителя. Притупил бдительность теплый октябрь, а дров хватит максимум на месяц. Господи, как он перезимует... Разве только помогут, разве только о н и помогут. Да, они уже помогли... Три дня назад помогли сократить жизненный путь... Как его били... Он был уверен, что ему выбили глаз. Но глаз сохранился, а вот переднего зуба действительно не было. И ужасно болела голова от нескольких крепких ударов о стену.
Господи, как же у него хватает сил жить?! У него же нет никого на всем белом свете, а имущество - один только этот домишка... А как хорошо было раньше, когда были живы родители, да и при одной матери тоже сладко жилось... Домик был чистенький, аккуратненький, свежевыкрашенный, крыша не протекала, ступеньки были новенькие, скрипучие, в доме прибрано, всегда было, чего поесть. Все было хорошо до того, как он поступил на работу бухгалтером в сельпо. Черт его дернул кончить эти бухгалтерские курсы! Был чернорабочим, и ладно, и оставался бы им, целее был бы. А тут года не прошло, как стал работать бухгалтером, как навесили на него хищение пяти тысяч рублей и влепили пять лет. За что? Он же ни копейки не взял, все документы завмаг Мырдин подделал, он и судей подкупил, никаких сомнений в этом нет. Мырдин, кстати, тоже неподалеку живет. Домик у него тоже с виду неказистый, а войдешь внутрь - евроремонт, ковры, гарнитуры... А сейчас, в эпоху рыночных отношений, и вовсе новый дом задумал возводить, теперь-то чего таиться? Фундамент уже готов, а на нем уже кирпичики возводятся бригадой строителей, тук-тук, один к одному, вот будет особнячок-то. Откупился ото всего, гад, он-то не пяти лет, а пяти расстрелов заслужил, падло, и ни за что не ответил. Сидел-то он, горемыка, без нескольких месяцев пять лет... Вот она справедливость, социалистическая законность гребаная... А когда вернулся домой, матери уже в живых не было, из зоны даже на похороны матери не отпустили.
Никогда он не забудет, как кричала мать, когда его уводили из зала суда, огласив приговор: "Коленька! Коленька! Я тебя уже никогда не увижу!" И точно, никогда не увидела, заболела она сильно после суда, встать не могла, а как встала, его уже и отправили в холодные края. А съездить туда никаких средств у старушки. Разумеется, не было никакой возможности. Обратилась она к завмагу Мырдину, чтобы тот дал ей денег на дорогу, так тот насупился и буркнул: "Не оправдал твой сынок моего доверия, я хотел ему добра, на работу взял, а получилось вот что..." Это потом ему уже соседка рассказала.
Когда Коля поздней унылой осенью восемьдесят девятого года вернулся домой, он первым делом пошел на сельское кладбище, находящееся километрах в трех от их дома. Стоял как раз такой же гнусный ноябрь, как и сейчас, три года спустя. Слякоть, мокрый снег, непролазная грязь... Холодный злой ветер дул прямо в лицо, словно плевал своими холодными комьями, залепляя Коле глаза. А Коля месил кирзовыми сапогами эту жуткую грязь, взбираясь на косогор, на котором располагалось это убогое кладбище.
... Маленький деревянный крестик возвышался над могилой доброй старушки Аграфены Петровны. Она прожила очень честную и бесхитростную жизнь, работала, вышла замуж за веселого гармониста Ваню, молодого фронтовика, кавалера медали "За отвагу". В начале пятидесятых похоронила одного за другим сына и дочку. А Коля, родившийся в пятьдесят восьмом, выжил, хоть и слабенький был очень. В начале шестидесятых переехали из Калужской области в Подмосковье, стали строить дом. Ваня устроился работать шофером, она - дояркой, жили в бараке и строились помаленьку. Но надо же было такому случиться, чтобы Ваня, провоевавший целых полтора года, на войне не получил ни одной царапины, а тут вечером был зарезан на улице своим же собутыльником... Так и не успел пожить Ваня в своем новом доме, который был уже почти готов. Помогал достраивать его брат Вася, и помог-таки, а потом и сам помер, пил уж очень сильно.
Въехали в новый дом вдвоем с шестилетним Колей. Дело было в октябре шестьдесят четвертого, как раз Хрущева скинули.
Только тот, кто жил в вонючем бараке с его коридорной системой и злобными соседями, может оценить прелесть отдельного жилья. Домик был весь новенький, свеженький, все в нем блестело, пахло краской, чистотой. Три аккуратненькие комнатки, потом уже терраску пристроили с божьей помощью, садик, огородик, аккуратненькая собачья будочка... И время веселое - время надежд и перемен...
Надежды оказались призрачными. Веселый октябрь шестьдесят четвертого стал мрачным ноябрем восемьдесят девятого, когда на прилавках магазинов были только сами металлические прилавки, а в воздухе пахло какой-то очередной революцией и новым разгулом безобразия и зверства. Не было на свете доброй старушки Аграфены Петровны, не увидела она своего Коленьку, никогда не стала бабушкой, а какой бы чудесной бабушкой она могла стать какая она была чистюля, какая заботница, как чудесно готовила, а уж как маленьких любила - этого не передать! Как она холила и нежила своего Коленьку, как купала его, целуя во все места, как радовалась его первым успехам и достижениям - первому шагу, первому слову, первой пятерке в школе. И вот этот самый Коленька здесь - на её могиле, один-одинешенек... И вот этот самый Коленька здесь - в заброшенном протухшем доме, с выбитыми зубами, с подбитым глазом. Это же тот самый дом, где им с матерью было так хорошо, это же то самое тело, которое так лелеяла мать, это же тот самый глаз, в который она целовала его, тот самый коренной зуб, появлению которого она так радовалась. И об эту самую родную стену бил его лбом этот гад, этот фашист, от которого ему никуда не деться который опутал его словно паук, который строит какие-то жуткие планы и почему-то в его поганых планах должен участвовать он, Коля, который за всю жизнь и мухи-то не обидел. Да, он помог ему тогда, в зоне, защитил от блатных, но теперь-то что? Да, он благодарен ему, но ведь и Коля ему немало хорошего сделал. Пожалуй, гораздо больше, чем тот. Но тот не оценивает сделанного Колей, а свое увеличивает во сто крат.
У Коли в его беспросветной горькой жизни были лишь два светлых воспоминания - это мать и Маша. Эта девочка с каштановыми волосами была словно из сказки, из другого волшебного мира. Ей было лет десять, когда Коля впервые увидел её. Это были люди совсем из другого круга. Они жили в ведомственном поселке, у них была большая двухэтажная дача, "Волга" ГАЗ 21, красивая одежда, прислуга. Но Маша не была девочкой ни спесивой, ни заносчивой, она любила играть с мальчишками, которых вилось около неё видимо-невидимо. Однажды, какие-то подростки хотели отнять у неё велосипед "Ласточка". Она тянула его к себе и плакала, но велосипед не отпускала, а здоровенный верзила в тюбетейке на наголо остриженной голове тянул велосипед к себе и отвратительно бранился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Домишка этот производил унылое впечатление даже в хорошую ясную погоду, контрастируя с веселенькими домиками из бруса и кирпича, выраставшими как грибы на участках удачливых сограждан, поимевших шальные деньги в эпоху всеобщего разворовывания разваливающейся страны. Но какое же ужасное впечатление производил он осенью, когда и добротные коттеджики не шибко-то благополучно выглядят среди унылой российской действительности, так располагающей к вселенской хандре. А этот же... просто сердце замирало от грусти и тревоги, когда некто останавливался поглядеть на это чудо природы, в котором, как ни странно, происходила какая-то непонятная никому жизнь.
Если бы кто-нибудь рискнул прорваться через персональную цепь злобной несчастной собаки, скулившей сквозь сон во дворе от голода и холода, и пролезть по гнилым ступенькам в закопченную дверь, он бы попал сначала на так называемую терраску, которая со временем стала грязным складом для хранения пустой посуды, вонючих тряпок и прочей дряни, которая по расхожему мнению должна была когда-нибудь "пригодиться", а также некоторого запаса репчатого лука, морквы и картохи. Жрать-то владелец апартаментов тоже должен был что-нибудь. Вдыхая миазмы "терраски", незваный гость прошел бы и в само бунгало, и если бы не свалился в обморок от затхлого, въевшегося в стены, запаха перегара, то, протянув руку к выключателю, зажег бы одинокую "лампочку Ильича, свисавшую как сопля, почти до самой середины комнаты. И под свет этой лампочки увидел бы безрадостную картину хаоса и запустения. Кислый запах несвежего белья смешивался с запахом сигарет "Прима" и вонючей водки, находившейся на дне заветной бутылки, стоявшей на неком подобии стола. На маленькой тумбочке, однако, стоял телевизор "Рекорд", чудо техники шестидесятых годов, времени "оттепели" и всеобщего возбуждения. И если бы вошедший повернул ручку включателя, то телевизор бы к его вящему удивлению, заработал бы и поведал о чудесах рыночной экономики, якобы внедряемой в нашу застойную жизнь. Так переплеталась связь времен в этом убогом жилище.
На грязных простынях под протухшим плюшевым одеялом спал человек, накрывшись одеялом с головой. Он проснулся и высунул из-под одеяла свою маленькую голову с редкими волосенками. Вошедший бы обнаружил на этой голове следы побоев. Под глазом красовался огромный лиловый фингал, на лбу была шишка тоже немалых размеров, а самым ужасным было то, что был выбит передний зуб. Это причиняло хозяину дома немалое неудовольствие - он не мог ни поесть, ни даже попить толком. Первое, что сделал хозяин, поднявшись на ноги, так это налил в грязный стакан остатки водки и залпом выпил, тут же закусил закуриванием бычка "Примы", лежащего в пепельнице, сделанной из пустой консервной банки. Все это делалось для того, чтобы не быть трезвым ни на секунду, ни на одно мгновение не понимать, что вокруг происходит, потому что, если бы он понял, то сначала заорал по-звериному, надрывая прокуренную глотку, а потом схватил бы со стола нож и перерезал бы себе вены, тем и закончив свою многотрудную жизнь. А водка и бычок давали простор его фантазиям, составляя его духовную жизнь.
Выйдя по нужде на двор, хозяин с унынием констатировал факт, что дров на зиму он не заготовил, что было непростительно для коренного сельского жителя. Притупил бдительность теплый октябрь, а дров хватит максимум на месяц. Господи, как он перезимует... Разве только помогут, разве только о н и помогут. Да, они уже помогли... Три дня назад помогли сократить жизненный путь... Как его били... Он был уверен, что ему выбили глаз. Но глаз сохранился, а вот переднего зуба действительно не было. И ужасно болела голова от нескольких крепких ударов о стену.
Господи, как же у него хватает сил жить?! У него же нет никого на всем белом свете, а имущество - один только этот домишка... А как хорошо было раньше, когда были живы родители, да и при одной матери тоже сладко жилось... Домик был чистенький, аккуратненький, свежевыкрашенный, крыша не протекала, ступеньки были новенькие, скрипучие, в доме прибрано, всегда было, чего поесть. Все было хорошо до того, как он поступил на работу бухгалтером в сельпо. Черт его дернул кончить эти бухгалтерские курсы! Был чернорабочим, и ладно, и оставался бы им, целее был бы. А тут года не прошло, как стал работать бухгалтером, как навесили на него хищение пяти тысяч рублей и влепили пять лет. За что? Он же ни копейки не взял, все документы завмаг Мырдин подделал, он и судей подкупил, никаких сомнений в этом нет. Мырдин, кстати, тоже неподалеку живет. Домик у него тоже с виду неказистый, а войдешь внутрь - евроремонт, ковры, гарнитуры... А сейчас, в эпоху рыночных отношений, и вовсе новый дом задумал возводить, теперь-то чего таиться? Фундамент уже готов, а на нем уже кирпичики возводятся бригадой строителей, тук-тук, один к одному, вот будет особнячок-то. Откупился ото всего, гад, он-то не пяти лет, а пяти расстрелов заслужил, падло, и ни за что не ответил. Сидел-то он, горемыка, без нескольких месяцев пять лет... Вот она справедливость, социалистическая законность гребаная... А когда вернулся домой, матери уже в живых не было, из зоны даже на похороны матери не отпустили.
Никогда он не забудет, как кричала мать, когда его уводили из зала суда, огласив приговор: "Коленька! Коленька! Я тебя уже никогда не увижу!" И точно, никогда не увидела, заболела она сильно после суда, встать не могла, а как встала, его уже и отправили в холодные края. А съездить туда никаких средств у старушки. Разумеется, не было никакой возможности. Обратилась она к завмагу Мырдину, чтобы тот дал ей денег на дорогу, так тот насупился и буркнул: "Не оправдал твой сынок моего доверия, я хотел ему добра, на работу взял, а получилось вот что..." Это потом ему уже соседка рассказала.
Когда Коля поздней унылой осенью восемьдесят девятого года вернулся домой, он первым делом пошел на сельское кладбище, находящееся километрах в трех от их дома. Стоял как раз такой же гнусный ноябрь, как и сейчас, три года спустя. Слякоть, мокрый снег, непролазная грязь... Холодный злой ветер дул прямо в лицо, словно плевал своими холодными комьями, залепляя Коле глаза. А Коля месил кирзовыми сапогами эту жуткую грязь, взбираясь на косогор, на котором располагалось это убогое кладбище.
... Маленький деревянный крестик возвышался над могилой доброй старушки Аграфены Петровны. Она прожила очень честную и бесхитростную жизнь, работала, вышла замуж за веселого гармониста Ваню, молодого фронтовика, кавалера медали "За отвагу". В начале пятидесятых похоронила одного за другим сына и дочку. А Коля, родившийся в пятьдесят восьмом, выжил, хоть и слабенький был очень. В начале шестидесятых переехали из Калужской области в Подмосковье, стали строить дом. Ваня устроился работать шофером, она - дояркой, жили в бараке и строились помаленьку. Но надо же было такому случиться, чтобы Ваня, провоевавший целых полтора года, на войне не получил ни одной царапины, а тут вечером был зарезан на улице своим же собутыльником... Так и не успел пожить Ваня в своем новом доме, который был уже почти готов. Помогал достраивать его брат Вася, и помог-таки, а потом и сам помер, пил уж очень сильно.
Въехали в новый дом вдвоем с шестилетним Колей. Дело было в октябре шестьдесят четвертого, как раз Хрущева скинули.
Только тот, кто жил в вонючем бараке с его коридорной системой и злобными соседями, может оценить прелесть отдельного жилья. Домик был весь новенький, свеженький, все в нем блестело, пахло краской, чистотой. Три аккуратненькие комнатки, потом уже терраску пристроили с божьей помощью, садик, огородик, аккуратненькая собачья будочка... И время веселое - время надежд и перемен...
Надежды оказались призрачными. Веселый октябрь шестьдесят четвертого стал мрачным ноябрем восемьдесят девятого, когда на прилавках магазинов были только сами металлические прилавки, а в воздухе пахло какой-то очередной революцией и новым разгулом безобразия и зверства. Не было на свете доброй старушки Аграфены Петровны, не увидела она своего Коленьку, никогда не стала бабушкой, а какой бы чудесной бабушкой она могла стать какая она была чистюля, какая заботница, как чудесно готовила, а уж как маленьких любила - этого не передать! Как она холила и нежила своего Коленьку, как купала его, целуя во все места, как радовалась его первым успехам и достижениям - первому шагу, первому слову, первой пятерке в школе. И вот этот самый Коленька здесь - на её могиле, один-одинешенек... И вот этот самый Коленька здесь - в заброшенном протухшем доме, с выбитыми зубами, с подбитым глазом. Это же тот самый дом, где им с матерью было так хорошо, это же то самое тело, которое так лелеяла мать, это же тот самый глаз, в который она целовала его, тот самый коренной зуб, появлению которого она так радовалась. И об эту самую родную стену бил его лбом этот гад, этот фашист, от которого ему никуда не деться который опутал его словно паук, который строит какие-то жуткие планы и почему-то в его поганых планах должен участвовать он, Коля, который за всю жизнь и мухи-то не обидел. Да, он помог ему тогда, в зоне, защитил от блатных, но теперь-то что? Да, он благодарен ему, но ведь и Коля ему немало хорошего сделал. Пожалуй, гораздо больше, чем тот. Но тот не оценивает сделанного Колей, а свое увеличивает во сто крат.
У Коли в его беспросветной горькой жизни были лишь два светлых воспоминания - это мать и Маша. Эта девочка с каштановыми волосами была словно из сказки, из другого волшебного мира. Ей было лет десять, когда Коля впервые увидел её. Это были люди совсем из другого круга. Они жили в ведомственном поселке, у них была большая двухэтажная дача, "Волга" ГАЗ 21, красивая одежда, прислуга. Но Маша не была девочкой ни спесивой, ни заносчивой, она любила играть с мальчишками, которых вилось около неё видимо-невидимо. Однажды, какие-то подростки хотели отнять у неё велосипед "Ласточка". Она тянула его к себе и плакала, но велосипед не отпускала, а здоровенный верзила в тюбетейке на наголо остриженной голове тянул велосипед к себе и отвратительно бранился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66