"
"Это я своими словами. Понимаешь, он говорил сам с собой. Я зайду, он говорит и продолжает, но это редко. А в самом начале предупредил, что если заговорит, то чтобы я не смущался - хочу слушаю, хочу нет, ему все равно."
"Постой, Кузьма! Как я забыл о Татьяне! Ну ладно я, а ты-то? У тебя же опыт индийский, ты что, до сих пор не понял, что он шизо от йоги?"
"В том-то и дело, что я сам так вначале думал. Понимаешь, когда уехал оттуда, как-то позже, уже здесь, познакомился с одним. А он знал Якова Леонидовича, работал с ним. Отзывался, как об умнейшем человеке, эрудите, но странным человеке. И он его тоже "тихим шизо" называл."
"Ну а Татьяна?"
"Ты слушай. Павел Николаевич..."
"Который с ним работал?"
"Да. Он говорил, что сам его подозревал в занятиях йогой и мечтал у него поднабраться источников. Но потом разочаровался, так как Яков Леонидович знал многие философские учения, но считал, что йога и аутотренинг - это уход и пустота. Он говорил, что аскетические достоинства вырабатываются у любых мудрых людей параллельно настоящему делу, они появляются естественно и являются одной из частей гармонии итога, когда выработано собственное "я". Он многое запоминает. Работал в музее, бывший интеллектуал."
"Павел Николаевич, что ли?"
"Да. Поэтому и передал мне суждения Якова Леонидовича."
"А сейчас где этот музейный работник?"
"Он болен"
"Ну хорошо. А Яков где?"
"Я не знаю. Я же там больше не бывал. Книгу бросил. Ты же помнишь."
"Конечно, помню такой конфуз."
"Я не сказал тебе ещё важное. Павел Николаевич споткнулся на Мартынове. И не один."
"Че, тоже молчать стал?"
"Нет, он как бы не в своем рассудке."
"Идея-фикс?"
"Не знаю. Нечто вроде смещения тех ценностей, которые были, и тех, что от Мартынова. Переварить-то трудно. Он теперь часто говорит: "Я не хочу никого удивить, не хочу никому ничего доказывать, я себя хочу." И смеется , нос потирает, у него привычка такая, а сам сквозь щели между пальцев за реакцией следит."
"Хорош экземпляр, не буйный?"
"Нет. Ему теперь разрешили в музее билетером работать. Он был научным сотрудником."
"Славно, славно. Эпидемия, я смотрю. Ну и что дальше?"
"Все."
"Как, все? А где моралитэ обещанное?"
"Я тебе не обещал. Ты сам все себя этим моралитэ будоражил, оскорблял."
"Оскорблял? Ух ты, Кузьма! Что это у тебя в глазах за суровость мелькнула? Точь-в-точь Зосима и Тихон праведник."
"Смейся, сколько угодно. Но как бы, Леня, ты не стал, как Павел Николаевич, сквозь щели между пальцами следить за реакцией."
"Ну, это мы как-нибудь объедем. А ты-то сам не того, как считаешь?"
"Может быть, я не успею."
"Смотри, Кузьма!"
"Я тебе хотел дать понять, что я не моралист."
"Совсем?"
"Ну да."
"Тогда скажи мне, чего такого-растакого этот Яков добился?"
"У меня нет пока для этого слов. Чтобы это показать, нужно все искусства собрать воедино. Будь я хоть Цицероном, все равно бы не доказал словами. И зачем? Кому нужно, тот сам придет."
"Ну конечно! Я вас лириков-одиночек очень даже понимаю! Вы все шепчете, слюнявите, трясетесь над своими пузатенькими идеалами, носитесь сами с собой, строите иллюзии, побеждаете и достигаете на картинках. Пластилиновые вы человечки! Бегаете вы от жизни, а она вот - рядом - поезда грохочут, корабли гудят, карьеры, миллионы машин, миллионы людей выполняют программы, банок одних сколько выпускается, а все кичитесь какими-то "истинными ценностями". Да черт с вами, если вам так самодостаточнее жить, но зачем же другим мешать? Обманывайте себя, но не сбивайте молодых. На кой ваши концепции. Что вы после себя помимо клинических бумажек оставите таких же дурней и трупный яд? А ну вас!"
"Мы все, Леня, нужны, и ты сейчас не о Якове Леонидовиче говорил. А об особом роде людей. Что ты всех под одну гребенку?"
"Ну конечно, течения и подтечения. Кучки со вкусами да оттенками. Уж кто-кто, а я этого, Кузя, по горло навидался."
"Да, в твоих вещах это отражено."
"Вот-вот, поиронизируй. Ладно, я тоже такой-разэтакий, но я хоть плюху могу дать, да показать человека дела."
"Ты это здорово умеешь."
"Умею, да. А ты? Ну что с того, что твой цветной шар на площади играет по погоде и ветру разную музыку. Что это - намек? Или так себе инфантильные фантазии? Забава!"
"Конечно забава. Но светлее, чем все эти монументальности, локомотивы, лайнеры и грузовики."
"Все равно ты, Кузьма, сказочник, Дед Мороз."
"Какие приятные оскорбления."
"Смейся, чучело."
"И ты посмейся. Не все же тебе ходить погруженным в эти эпохальные сюжеты."
"Смотри-ка, разговорился. И правильно, это лучше, чем о Якове и билетере. Подумай, Кузьма, может, твое назначение не лезть в эти патологические дебри аутизма, а создавать нечто легкое, забавное, как твой розовый поросенок. Я вчера чуть не упал, когда он чмокал, хрюкал и говорил: "Вот это жизнь!" Любо и мило! И люди смеются, развеиваются. И дети счастливы. Брось ты Якова!"
"Да он мне теперь не в тягость. Это тебя он теперь может..."
"Нет уж! У меня черепок ясный, психика мощная. Единственное, чем Господь Бог в полной мере одарил."
"Ну-ну."
"Нукай, сказочник. А мне пора. Еду! Давай лапу. Будешь в городе, только попробуй не зайди. Ксения тебя не простит. Кузьма, это же чудовищно, что мы теперь видимся раз в год. Давай, не пропадай, имей совесть."
Вторник.
Было дело. После первого выхода в свет разослал всем своим врагам по экземплярчику. Фамилию подчеркнул и разослал. Прямо на учреждения, без всяких домашних адресов. Нате-ка, проглотите! Отчаянный поступок, дерзко-мальчишеский. Представил, как они читали и давились. Захлебывались. Чья взяла? А когда-то хаяли с пеной сквозь зубы. Хранители и блюстители. Народолюбцы. Подумал, вспомнил, как мечту такую имел и разослал, потому что всегда хотел делать то, что думал и идеалам молодости не изменял. Воздал должное. За всех. Улыбчивым конъюнктурщикам и мухоморам с чистыми руками. Пусть других не так терзают, помнят урок. Вышел сборник на иностранном, и его послал, приберег этот случай для самого главного врага, редкое служебное положение занимающего. Напрочь был тот враг, вкрадчивый, ядреный! Здоров нервную систему расшатывать, головной мозг ужасать. Вкусил враг, если фамилию разобрал, может и переводчика привлек, чтобы прочитать, и, глядя на роспись, желчью исходил, со своими архивчиками сверяя.
Кузьма не одобрял, рукой махнуть призывал. На внешнее ты, говорил, тратишься, так, мол, винтиком недолго сделаться. Он только тогда приехал, в состоянии находился плачевном, путь-дорогу искал, от идеалов модных открещивался, наукой увлекся.
Было дело. Помнишь, говорили, как тогда летом сидели ночью, спорили, атмосфера такая тонкая была, лирическая, запахи какие-то неповторимые, стрекот ночной, чай окно открытое, и кто-то как закричит на улице, помнишь? Какая вечность в этом, помнишь? И сколько этой нежной энергии и стихийных сил за спиной. Лирика! Захлопотал, захлопотал тогда, охваченный чувствами к другу, и прописку ему готовил, и работу подыскивал, всех ближних и дальних к делу этому приобщил. Труды немалые - столица не проходной двор, кого попало не принимает. Пока докажешь, пока расскажешь, пока имя какое к делу приобщишь, семь потов сойдет. А Кузьма тем временем незаметно в Калугу укатил, там с горем пополам пристроился, так что поставил в неловкое положение перед друзьями-подвижниками. Рванул его из Калуги один раз, а он не вырывается, рванул второй, а он не поддается, разлад тогда и получился. "Сопьешься здесь," - пригрозил и уехал в творческие места роман дописывать.
Было дело. Чего тогда только не насмотрелся, кого не повидал, на удочки разные попадался, в гнилые круги залезал, черное за белое принимал. Виртуозов-пройдох в столице тьма, со всего света стекаются, бывает и столпами становятся. И тогда уже творит одно, говорит другое, а замышляет третье. И ладно бы, если бы хоть что-то из этого стоящее выходило. Нет, все дань столице, чтобы на периферию не вылететь и со всеми в ласке жить. Резкие были различия между городом и деревней. Хорошо хоть Нематод да Сердобуев помогли верную позицию занять, от мелочевки избавляли. И оба без претензий, без зависти. Без них бы крепко запутался, но ничего, пообвыкся, усвоил, что главное - ритм, умение не сбиваться с него изо дня в день, и не менее важно - информацию одним из первых получать. Мигал так, как контрольная лампочка, а потом надоело. Место отдыха появилось, заперся и неделями носа не показывал, прожитый в столице отрезок переживал, общественные нагрузки по телефону выполнял. Сердобуев с Нематодом старались. Популярность поднималась, как цунами, вес соответственный приходил, земля от этого веса под ногами дрожала. Домашнюю электронику, средство передвижения и собаку ньюфаундленда завел.
Бывало, конечно, критики поругивали, редактора выпрямляли: "Не стоит вот этот моментик, художественность не пострадает, как бы нам его." Настаивал, живым в руки не давался. И понимал, что если в штыки принимают, значит, написанное стоит труда, значит, "еще повоюем!" В профессиональном своем союзе рос и шагал. Делал все, как по совести, как у людей. И люди хвалили. Много откликов получал, изыскивал время, отвечал, на темы злободневные через них выходил.
Было дело. Выезжал за рубеж, но не часто, так как, несмотря на успех, в темных лошадках ходил. Тогда же в Европе познакомился с ровесником-художником, с тем самым, что полотна накопил, а успех все не приходил. Интересная натура. И о нем очерк написал. И ещё друга нашел, англичанина по происхождению. Тоже писатель. Боже, сколько их развелось! К чему? Когда сидел с ним в баре и говорил на ломанном английском, помогая жестами, обсуждая своих и чужих, называя великих и новых, хваля и порицая, вдруг кинул взгляд на входящую девицу и осознал это страшное и большое:
"Боже, сколько же пишут, и ведь хорошо пишут, грамотно, языкасто, умно, от десятилетия к десятилетию все лучше. Куда же такая прорва? Кому? Зачем?"
Удивился собеседник и славный человек англичанин, что про него забыл друг, что у этого русского с примесями четырех кровей (а может и десяти, кто разберет?) умные глаза затуманились и наполнились жуткой неведомой тоской.
"Леня, ты что плохо смотришь, больно где?" - спрашивал он какую-то чепуху, воды давал, но не отвечал ему, смотрел куда-то и ничего не видел, кроме тысяч великолепных книг в красочных и надежных обложках, одна другой чище и светлей, необъятное море слов, где и "Прыжок" мелькает, как тоненькая соломинка. Насос какой-то!
С трудом тогда вышел из этого пике, приятелю большой палец показал, мол, отвалило, на сердце пожаловался. Решил эту проблему, когда летел в самолете:
"Воспитательное значение, образовательное, воспитательное значение, образовательное..."
И когда прилетел, увидел Сердобуева и Нематода с цветами, избавился от наваждения книжных корешков, потекла трудовая жизнь, не имеющая с виду границ и объема.
* * *
Когда Кузьме Бенедиктовичу выделили жилплощадь, мне взгрустнулось. Я люблю с ним общаться. От него все чего-то ждешь и порой дожидаешься. Раджик сначала недоверчиво к нему относился, паханом называл, а Зинаида так и продолжает папочкой дразнить, но деньги у него часто занимают. А Раджик теперь уходит из дома на целый день, все к отцу приглядывается и страсти у него успокоились. По-видимому, до времени. Зина у меня побывала, познакомились. И, нужно признать, вполне приличной собеседницей оказалась. Парадоксами любит подкашивать. Начнет, к примеру, - "Что есть истина?", похохочет, поспорит, а потом серьезно так говорит: "Жизнь - от женщины." И я теряюсь. Тут ничего не возразишь, жизнь-то действительно от женщины и, вроде, загадка женщина. Я и соглашаюсь: "от женщины жизнь". Правда, пытался я мужчин, как первокапателей жизни, привязать к женщинам, но Зинаида говорит, нельзя, потому что женщина дает жизнь и мужчинам. Хотел я как-то к целому подвести, к взаимонеизбежности, но Зинаида говорит, что это глупо, потому что в начале был матриархат, а ещё раньше вообще мужчин не было, и они появились, как тупиковая ветвь, для временной обслуги женщин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
"Это я своими словами. Понимаешь, он говорил сам с собой. Я зайду, он говорит и продолжает, но это редко. А в самом начале предупредил, что если заговорит, то чтобы я не смущался - хочу слушаю, хочу нет, ему все равно."
"Постой, Кузьма! Как я забыл о Татьяне! Ну ладно я, а ты-то? У тебя же опыт индийский, ты что, до сих пор не понял, что он шизо от йоги?"
"В том-то и дело, что я сам так вначале думал. Понимаешь, когда уехал оттуда, как-то позже, уже здесь, познакомился с одним. А он знал Якова Леонидовича, работал с ним. Отзывался, как об умнейшем человеке, эрудите, но странным человеке. И он его тоже "тихим шизо" называл."
"Ну а Татьяна?"
"Ты слушай. Павел Николаевич..."
"Который с ним работал?"
"Да. Он говорил, что сам его подозревал в занятиях йогой и мечтал у него поднабраться источников. Но потом разочаровался, так как Яков Леонидович знал многие философские учения, но считал, что йога и аутотренинг - это уход и пустота. Он говорил, что аскетические достоинства вырабатываются у любых мудрых людей параллельно настоящему делу, они появляются естественно и являются одной из частей гармонии итога, когда выработано собственное "я". Он многое запоминает. Работал в музее, бывший интеллектуал."
"Павел Николаевич, что ли?"
"Да. Поэтому и передал мне суждения Якова Леонидовича."
"А сейчас где этот музейный работник?"
"Он болен"
"Ну хорошо. А Яков где?"
"Я не знаю. Я же там больше не бывал. Книгу бросил. Ты же помнишь."
"Конечно, помню такой конфуз."
"Я не сказал тебе ещё важное. Павел Николаевич споткнулся на Мартынове. И не один."
"Че, тоже молчать стал?"
"Нет, он как бы не в своем рассудке."
"Идея-фикс?"
"Не знаю. Нечто вроде смещения тех ценностей, которые были, и тех, что от Мартынова. Переварить-то трудно. Он теперь часто говорит: "Я не хочу никого удивить, не хочу никому ничего доказывать, я себя хочу." И смеется , нос потирает, у него привычка такая, а сам сквозь щели между пальцев за реакцией следит."
"Хорош экземпляр, не буйный?"
"Нет. Ему теперь разрешили в музее билетером работать. Он был научным сотрудником."
"Славно, славно. Эпидемия, я смотрю. Ну и что дальше?"
"Все."
"Как, все? А где моралитэ обещанное?"
"Я тебе не обещал. Ты сам все себя этим моралитэ будоражил, оскорблял."
"Оскорблял? Ух ты, Кузьма! Что это у тебя в глазах за суровость мелькнула? Точь-в-точь Зосима и Тихон праведник."
"Смейся, сколько угодно. Но как бы, Леня, ты не стал, как Павел Николаевич, сквозь щели между пальцами следить за реакцией."
"Ну, это мы как-нибудь объедем. А ты-то сам не того, как считаешь?"
"Может быть, я не успею."
"Смотри, Кузьма!"
"Я тебе хотел дать понять, что я не моралист."
"Совсем?"
"Ну да."
"Тогда скажи мне, чего такого-растакого этот Яков добился?"
"У меня нет пока для этого слов. Чтобы это показать, нужно все искусства собрать воедино. Будь я хоть Цицероном, все равно бы не доказал словами. И зачем? Кому нужно, тот сам придет."
"Ну конечно! Я вас лириков-одиночек очень даже понимаю! Вы все шепчете, слюнявите, трясетесь над своими пузатенькими идеалами, носитесь сами с собой, строите иллюзии, побеждаете и достигаете на картинках. Пластилиновые вы человечки! Бегаете вы от жизни, а она вот - рядом - поезда грохочут, корабли гудят, карьеры, миллионы машин, миллионы людей выполняют программы, банок одних сколько выпускается, а все кичитесь какими-то "истинными ценностями". Да черт с вами, если вам так самодостаточнее жить, но зачем же другим мешать? Обманывайте себя, но не сбивайте молодых. На кой ваши концепции. Что вы после себя помимо клинических бумажек оставите таких же дурней и трупный яд? А ну вас!"
"Мы все, Леня, нужны, и ты сейчас не о Якове Леонидовиче говорил. А об особом роде людей. Что ты всех под одну гребенку?"
"Ну конечно, течения и подтечения. Кучки со вкусами да оттенками. Уж кто-кто, а я этого, Кузя, по горло навидался."
"Да, в твоих вещах это отражено."
"Вот-вот, поиронизируй. Ладно, я тоже такой-разэтакий, но я хоть плюху могу дать, да показать человека дела."
"Ты это здорово умеешь."
"Умею, да. А ты? Ну что с того, что твой цветной шар на площади играет по погоде и ветру разную музыку. Что это - намек? Или так себе инфантильные фантазии? Забава!"
"Конечно забава. Но светлее, чем все эти монументальности, локомотивы, лайнеры и грузовики."
"Все равно ты, Кузьма, сказочник, Дед Мороз."
"Какие приятные оскорбления."
"Смейся, чучело."
"И ты посмейся. Не все же тебе ходить погруженным в эти эпохальные сюжеты."
"Смотри-ка, разговорился. И правильно, это лучше, чем о Якове и билетере. Подумай, Кузьма, может, твое назначение не лезть в эти патологические дебри аутизма, а создавать нечто легкое, забавное, как твой розовый поросенок. Я вчера чуть не упал, когда он чмокал, хрюкал и говорил: "Вот это жизнь!" Любо и мило! И люди смеются, развеиваются. И дети счастливы. Брось ты Якова!"
"Да он мне теперь не в тягость. Это тебя он теперь может..."
"Нет уж! У меня черепок ясный, психика мощная. Единственное, чем Господь Бог в полной мере одарил."
"Ну-ну."
"Нукай, сказочник. А мне пора. Еду! Давай лапу. Будешь в городе, только попробуй не зайди. Ксения тебя не простит. Кузьма, это же чудовищно, что мы теперь видимся раз в год. Давай, не пропадай, имей совесть."
Вторник.
Было дело. После первого выхода в свет разослал всем своим врагам по экземплярчику. Фамилию подчеркнул и разослал. Прямо на учреждения, без всяких домашних адресов. Нате-ка, проглотите! Отчаянный поступок, дерзко-мальчишеский. Представил, как они читали и давились. Захлебывались. Чья взяла? А когда-то хаяли с пеной сквозь зубы. Хранители и блюстители. Народолюбцы. Подумал, вспомнил, как мечту такую имел и разослал, потому что всегда хотел делать то, что думал и идеалам молодости не изменял. Воздал должное. За всех. Улыбчивым конъюнктурщикам и мухоморам с чистыми руками. Пусть других не так терзают, помнят урок. Вышел сборник на иностранном, и его послал, приберег этот случай для самого главного врага, редкое служебное положение занимающего. Напрочь был тот враг, вкрадчивый, ядреный! Здоров нервную систему расшатывать, головной мозг ужасать. Вкусил враг, если фамилию разобрал, может и переводчика привлек, чтобы прочитать, и, глядя на роспись, желчью исходил, со своими архивчиками сверяя.
Кузьма не одобрял, рукой махнуть призывал. На внешнее ты, говорил, тратишься, так, мол, винтиком недолго сделаться. Он только тогда приехал, в состоянии находился плачевном, путь-дорогу искал, от идеалов модных открещивался, наукой увлекся.
Было дело. Помнишь, говорили, как тогда летом сидели ночью, спорили, атмосфера такая тонкая была, лирическая, запахи какие-то неповторимые, стрекот ночной, чай окно открытое, и кто-то как закричит на улице, помнишь? Какая вечность в этом, помнишь? И сколько этой нежной энергии и стихийных сил за спиной. Лирика! Захлопотал, захлопотал тогда, охваченный чувствами к другу, и прописку ему готовил, и работу подыскивал, всех ближних и дальних к делу этому приобщил. Труды немалые - столица не проходной двор, кого попало не принимает. Пока докажешь, пока расскажешь, пока имя какое к делу приобщишь, семь потов сойдет. А Кузьма тем временем незаметно в Калугу укатил, там с горем пополам пристроился, так что поставил в неловкое положение перед друзьями-подвижниками. Рванул его из Калуги один раз, а он не вырывается, рванул второй, а он не поддается, разлад тогда и получился. "Сопьешься здесь," - пригрозил и уехал в творческие места роман дописывать.
Было дело. Чего тогда только не насмотрелся, кого не повидал, на удочки разные попадался, в гнилые круги залезал, черное за белое принимал. Виртуозов-пройдох в столице тьма, со всего света стекаются, бывает и столпами становятся. И тогда уже творит одно, говорит другое, а замышляет третье. И ладно бы, если бы хоть что-то из этого стоящее выходило. Нет, все дань столице, чтобы на периферию не вылететь и со всеми в ласке жить. Резкие были различия между городом и деревней. Хорошо хоть Нематод да Сердобуев помогли верную позицию занять, от мелочевки избавляли. И оба без претензий, без зависти. Без них бы крепко запутался, но ничего, пообвыкся, усвоил, что главное - ритм, умение не сбиваться с него изо дня в день, и не менее важно - информацию одним из первых получать. Мигал так, как контрольная лампочка, а потом надоело. Место отдыха появилось, заперся и неделями носа не показывал, прожитый в столице отрезок переживал, общественные нагрузки по телефону выполнял. Сердобуев с Нематодом старались. Популярность поднималась, как цунами, вес соответственный приходил, земля от этого веса под ногами дрожала. Домашнюю электронику, средство передвижения и собаку ньюфаундленда завел.
Бывало, конечно, критики поругивали, редактора выпрямляли: "Не стоит вот этот моментик, художественность не пострадает, как бы нам его." Настаивал, живым в руки не давался. И понимал, что если в штыки принимают, значит, написанное стоит труда, значит, "еще повоюем!" В профессиональном своем союзе рос и шагал. Делал все, как по совести, как у людей. И люди хвалили. Много откликов получал, изыскивал время, отвечал, на темы злободневные через них выходил.
Было дело. Выезжал за рубеж, но не часто, так как, несмотря на успех, в темных лошадках ходил. Тогда же в Европе познакомился с ровесником-художником, с тем самым, что полотна накопил, а успех все не приходил. Интересная натура. И о нем очерк написал. И ещё друга нашел, англичанина по происхождению. Тоже писатель. Боже, сколько их развелось! К чему? Когда сидел с ним в баре и говорил на ломанном английском, помогая жестами, обсуждая своих и чужих, называя великих и новых, хваля и порицая, вдруг кинул взгляд на входящую девицу и осознал это страшное и большое:
"Боже, сколько же пишут, и ведь хорошо пишут, грамотно, языкасто, умно, от десятилетия к десятилетию все лучше. Куда же такая прорва? Кому? Зачем?"
Удивился собеседник и славный человек англичанин, что про него забыл друг, что у этого русского с примесями четырех кровей (а может и десяти, кто разберет?) умные глаза затуманились и наполнились жуткой неведомой тоской.
"Леня, ты что плохо смотришь, больно где?" - спрашивал он какую-то чепуху, воды давал, но не отвечал ему, смотрел куда-то и ничего не видел, кроме тысяч великолепных книг в красочных и надежных обложках, одна другой чище и светлей, необъятное море слов, где и "Прыжок" мелькает, как тоненькая соломинка. Насос какой-то!
С трудом тогда вышел из этого пике, приятелю большой палец показал, мол, отвалило, на сердце пожаловался. Решил эту проблему, когда летел в самолете:
"Воспитательное значение, образовательное, воспитательное значение, образовательное..."
И когда прилетел, увидел Сердобуева и Нематода с цветами, избавился от наваждения книжных корешков, потекла трудовая жизнь, не имеющая с виду границ и объема.
* * *
Когда Кузьме Бенедиктовичу выделили жилплощадь, мне взгрустнулось. Я люблю с ним общаться. От него все чего-то ждешь и порой дожидаешься. Раджик сначала недоверчиво к нему относился, паханом называл, а Зинаида так и продолжает папочкой дразнить, но деньги у него часто занимают. А Раджик теперь уходит из дома на целый день, все к отцу приглядывается и страсти у него успокоились. По-видимому, до времени. Зина у меня побывала, познакомились. И, нужно признать, вполне приличной собеседницей оказалась. Парадоксами любит подкашивать. Начнет, к примеру, - "Что есть истина?", похохочет, поспорит, а потом серьезно так говорит: "Жизнь - от женщины." И я теряюсь. Тут ничего не возразишь, жизнь-то действительно от женщины и, вроде, загадка женщина. Я и соглашаюсь: "от женщины жизнь". Правда, пытался я мужчин, как первокапателей жизни, привязать к женщинам, но Зинаида говорит, нельзя, потому что женщина дает жизнь и мужчинам. Хотел я как-то к целому подвести, к взаимонеизбежности, но Зинаида говорит, что это глупо, потому что в начале был матриархат, а ещё раньше вообще мужчин не было, и они появились, как тупиковая ветвь, для временной обслуги женщин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60