- Мало есть дают, - возмутился Максим, - сил не хватает.
- Ничего, - ответил человек, следящий за ходом движения, скоро получите добавку.
Максим проворчал что-то, посмотрел на солнце, которое было особенно жарким, посмотрел на спины ползущих, встал на четвереньки и пополз, присоединясь к хору восклицаний и обещаниям перемен, добавок и райских кущей. Он уже понял, что грехи ему давно простили, и покуда он будет ползти, все им будут довольны, и у него всегда будет надежда.
А поднявшись на высоту хотя бы птичьего полета, можно было увидеть грязный полигон, на котором по кругу давно уже добровольно ползали счастливые люди. Несколько стоящих фигурок стояли и меняли манекенов, и длинная вереница спин устремлялась к новым корифеям, светочам и лидерам, подталкиваемая ветрами перемен, все глубже и глубже уходя в землю.
А если подняться ещё выше, то вдали, за нетронутым лесом кое-кто сумел бы разглядеть тонкую воздушную линию, исчезавшую за горизонтом. Но рядом с этой линией никого не было.
* * *
Поздним прохладным вечером Кузьма Бенедиктович прогуливался по своей любимой улице, что всегда выводила его к парку над Окой-рекой. Он любил посмотреть на Правобережье, на спокойные долинки и домики пенсионеров, догуливающих свои последние деньки в тиши ухоженных двориков. Луга и овраги Правобережья с высоты левого берега казались игрушечными, а Кузьма Бенедиктович любил игрушки и поэтому часто сюда приходил.
Он шел и ничего не боялся. И был рад, что забыл те времена, когда по этой улице сновали заблудившиеся сыны общества, когда искатели простых, но острых ощущений могли спровоцировать с первым встречным локальный, но могучий по трагедийности конфликт. Все эти безобразные страсти теперь остались за бортом истории. Сегодня было спокойно и лирично. Кузьма Бенедиктович прорабатывал в голове события последних дней. Посматривал на горящие окна и в глубины косматых туч. Последнее время он не мог избавиться от состояния разлуки, прощания, когда смотрел на фрагменты, детали, на уголки и частички. Состояние это было настолько необычным, что спроси Кузьму Бенедиктовича, зачем он так себя ведет, он бы ответил, что он сумасшедший и находится там, куда нормальные люди не проникают.
Ветерок давал о себе знать, и Кузьма Бенедиктович решил, что будет дождь. Он помечтал о дождике, подумал, что Ксения ждет его завтра к семи, и в его сердце расцвел замечательный куст сирени. "Неужели нам удалось прожить всю жизнь? - обрадованный, остановился он. - Господи, сколько счастья одному человеку! Черт побери, даже стыдно".
Он решил, что и Раджику не мешало бы познать счастье, действительное счастье жизни. Что из того, что он не желанный сын? Когда ты всесилен, ты можешь позволить себе одарить смыслом хотя бы своего блудного сына. А Кузьма Бенедиктович всесилен, и он стал таким, потому что никогда не соглашался с мнением о существовании непознаваемых вещей. Он осуществился, и ему осталось всего лишь бросить курить трубку.
Старые калужские дворы освещались огнями ламп и полной луной, прыгающей по горбам туч.
Бенедиктыч посмотрел на противоположную сторону улицы и увидел человеческую фигуру, суетящуюся у бетонного столба. Похоже, это была женщина. По доброй традиции Кузьма Бенедиктович хотел было подойти и поговорить о чем-нибудь с братом или сестрой по разуму, и уже сделал несколько шагов вперед, когда человек, явно не желая встречи, торопливо исчез в ближайшем переулке. Это было бегство. Кузьма Бенедиктович недоумевал: калужане общительный и дружелюбный народ, а тут, видимо, случилось что-то чрезвычайное, раз такое нежелание поболтать под луной с прохожим.
Кузьма Бенедиктович дошел до столба и пожал плечами, все ещё сожалея об упущенной возможности помочь человеку.
Где-то вдали громыхнуло. Да, будет дождь. Кузьма Бенедиктович обрадовано задрал голову к небу, потом случайно взглянул на столб. Вот оно что! - на столбе белел лист, и Кузьма Бенедиктович, закурив трубку, сумел прочесть следующее:
"Слушайте пение жаб!
Кто не видел больших жаб, которые умеют читать, писать и даже сочинять стихи? Их действительно бывает трудно отличить от настоящих или хотя бы неплохих стихотворцев. Порою и сверхмудрое тестирование бессильно определить, кто есть кто. И вот уже эти образованные жабы множатся, и от их умелого кваканья действительные ценности смешались с ложными, и люди целыми толпами заходят в жуткие тупики. Жабам нужно выживать, и потому они всегда первыми улавливают, куда дует культурный или научный ветер.
О, это удивительные существа! Они играют в ансамблях, красят полотна, пишут статьи, и умеют быть совсем не зелеными. Вы и ядовитых пупырышек у них не заметите. Это не подражатели, конъюнктурщики, карьеристы или имитаторы. Жаба - гораздо более сложное явление. Порой она сама не знает, что она жаба, тем более что сотни и даже тысячи вокруг могут назвать её новым талантом. И жаба мучается, когда сочиняет, она может быть полна участия к чужим страданиям и механизмы творчества у неё почти те же, что и у первооткрывателя.
Но в том и дело, что она никогда не первая. Она, как эхолот, уловит здесь или там выстраданные итоги духовного, мученические результаты мысли и опыта, только-только намечающиеся открытия и обобщения, и тогда мигом разовьет, углубит, подхватит, преподнесет и это тогда (ко всей прочей природе жаб), когда истинные специалисты и одержимцы ещё и не думают о публикациях и заявлениях, когда страдают от отрицания и гонений, от житейских неурядиц и закономерных сомнений. А жаба тут как тут, она и сама готова быть гонимой, она согласна и на посмертную известность, так как ей приятно войти в историю, и потому она ставит себе задачу: наквакать как можно больше умного, всеобъемлющего и передового. Она чует, что за это воздастся, она надеется на невероятное в грядущем. И потому она любит давать новую веру, отчего в последнее время её стало проще увидеть. Действительно передовое и настоящее - это всегда простое и даже в чем-то грубое, как например: "Звезда с звездою говорит" или "Друг мой, друг мой, я очень и очень болен". А у жабы все сложно и изящно, и заумно. И вроде о том же, но с чувственными выкрутасами, и если даже полнее, чем у настоящих, то или наукообразно дотошно или исчерпывающе пусто, или поэтически сладостно. И человеку нечего взять - познакомился и не полетел. То есть всегда можно сказать, что жаба - это сноб. Но сноб без белой шляпки и фрака. А сноб, знающий о снобизме и порицающий его.
Так каков же современный мир! Чтобы объяснить такое простейшее явление как жаба, необходимо залазить в дебри терминологии, марать столько бумаги. До чего мы дожили!
Граждане Калуги и всего мира! Берегите жаб! Их ни в коем случае нельзя истреблять. Никто не может знать, какая от них польза, а она есть - это бесспорно. Нужно только иметь их в виду и уметь слышать, как они квакают, не поддаваясь гипнозу их пения. Охраняйте жаб, ведь и в их болотном звучании есть какой-то неповторимый поучительный смысл. Разве они виноваты, что родились жабами?"
"Действительно, подумал Бенедиктыч, - они не виноваты, но кто же это прилепил? Брожение какое-то, прокламации. А что бы не выступить открыто, не заявить по телевидению? Такой тайный выпад в свободные времена может породить отрицательную реакцию."
Но Кузьма Бенедиктович не стал срывать листок. Он правильно предположил, что сегодня такие листы появятся по всему городу. У него был опыт, и он вспомнил, что знал молодого человека, подверженного желанию спровоцировать некие массы на борьбу с властью. В моменты стихийных сборищ у этого человека проходила ипохондрия и, как на дрожжах, поднималось возбуждение. Подобные натуры не хотели становиться специалистами, им мало было того, что они не крали, не убивали, не прелюбодействовали, чтили родителей и старших, они не уходили с головой в изучение многообразия жизни, их не мучила тайна появления человека, и они не задавались трепетным вопросом: почему паук стал плести сети. Такие натуры желают царств, в которых сами не согласились бы жить. Они могут быть не согласны с устройством, подстрекать, но не могут без этого устройства, служа его "совершенствованию", они не в силах отойти от него в сторону. Бенедиктыч с грустью расставался с этим человеком, потому что и сам короткое время был им.
Бенедиктыч постоял, поковырялся в воспоминаниях, отчего у него всегда падало настроение, посмотрел на небо, решил, что дождя не будет, и хмыкнул, припомнив фразу Веефомита, утверждающего, что сознание Бенедиктыча давно уже вызрело из плоти социального организма.
Муки финала.
Я уже не помню, какой извращенный ум придумал, что роман может быть произведением искусства. И вот Копилин все пристает с вопросом: "Зачем, Валерий Дмитриевич, вы пишете, ведь ещё неизвестно, сколько времени у политиков слова будут расходиться с делом." Он считает, что просто невозможно представить, какое лицемерие может быть впереди. Ну станут, говорит он, люди вполне приличные, улыбки, рукопожатия, высшая демократия, а на самом деле все та же пустота душ при все том же непомерном эгоцентризме. Вон, показал, мол, Бенедиктыч, что ни одна птица секретарь и не подозревала, что готовила почву тем пернатым, что клевали зернышки в тени за её хвостом. А вы, говорит, Веефомит, себя одурачиваете надеждой на то, что ваши молитвы кому-то будут нужны.
Он в самую точку попал, драгоценный мой Копилин. Никому мои молитвы не будут нужны, кроме меня. Уже прошли десятки лет, а я с удовольствием перечитываю свои хроники. Это у Копилина проблемы. За что бы он ни взялся, все оказывается политикой. Вроде и суть хочет задеть, вечные человеческие страсти, а получается о политике, да ещё о мелкой, типа очереди за плодами манго или военной цензуры. А кому через тысячелетия это будет нужно? Самому Копилину через два года эти плоды набьют оскомину.
Вот и я, когда дошел до финала, заканчиваю строками:
Все садитесь за романы, переступите через меня.
Хороши строки! В самый раз для финала. Я Копилину хотел их уступить, он отказался и правильно сделал, потому что у меня ещё лучше есть:
Засим прервусь, ибо то, что происходит в голове, никак не соизмеримо с тем, что можно сотворить на бумаге.
Но меня опять терзает, что заключительный аккорд прозвучал не слишком торжественно и всеобъемно. Издержки воспитания дают о себе знать. Ибо что нам только не прививали! Ладно у меня муки финала, а Леониду Строеву было сложнее. Он делал ставку на человеческое сострадание. И читатели его зауважали. Но увлекшись человеком, он забыл о животных, одно лишь то, что многим живым существам просто так, от природы, даны такие качества, как сострадание, сочувствие, жалость, обязывает человека думать о большем и искать свое более высокое назначение. Если человеку дано увидеть естественные формы, если у него есть слух и руки, то все это, конечно, можно развивать до гипертрофированности, но неужели мы для того и явились, чтобы хорошо слышать, быстро бегать и бесконечно жалеть. Ведь и собакам снятся сны. Леонид Павлович наконец это заметил и понял, что, конечно, сострадание иметь нужно, но это качество, как и многие другие, на поверхности, а есть в человеке ещё нечто такое, что известно немногим, а нужно всем. И очень часто он теперь видит стоящим перед богом самого себя, такого ничтоже-суетящегося, тупого и гадкого, что от такой сцены в штанах у него делается потно, а господь грохочет, глумливо тыча в него своим огромным пальцем: "Ну, что ты слюни распустил! Сделал, зачем я тебя посылал на землю?"
"Говорил я много, - отчитывается Леонид Павлович, - удовольствий испробовал море, на хлеб зарабатывал, детей оставил, книжки сочинял..." Говорит и уже понимает, что именно от него ждал господь. И кается поспешно: "Себя не понял, не успел, умереть все боялся!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60