" И как трахнет его господь по темени своим бессмертным кулачищем безо всякого сострадания, от одной досады, и заорет тут Леонид Павлович новорожденным криком от обиды на свой генетический род.
Вот мы и оплакиваем умерших из-за хотения стабильности повторений, а между тем, стареем, и вместо того, чтобы однажды уйти туда, откуда пришли, наполняем землю своими никому не нужными судьбами. Да и хорошо делаем, раз создаем нетерпимые условия и телеснолюбивые нравы для испытаний новых умов. Поддадутся ли они на соблазнительные приманки?
А вот и ещё неплохая заготовочка для финала:
Я как-то увидел человечество, разделенное на миллионы живых мертвецов и тех, кто ещё не стал ими. Есть такой щелчок: растешь, щелкнуло - и не успел, ну и помер. Два раза не щелкает.
Вот меня и спросит читатель-Леночка: какие выводы мне в конце сделать, а ей возьму и отвечу. А что, приспособились, понимаешь, не отвечать, дескать, искусство такое, что в лоб нельзя, образ да смысл неразделимы, каждый понимает в меру. А я Леночке прямо говорю: "Лена, выводы вот какие? Человечество находится на распутье, оно в подростковом периоде: только-только от материнского соска отошло, только-только творческие навыки приобретает. Но, как и подросток, стоит перед выбором жизни и смерти, самоубийства и творчества. И если уходящие будут проклинать эту жизнь подросток повесится. И если будут уходить маразматиками - подросток возненавидит свою плоть и разорвет её на куски. И если каждый будет видеть в своей смерти пустоту, то этот подросток сойдет с ума и уничтожит весь земной рай. Но это одно, Леночка, а будь иначе, то и ты бы, Леночка, стала царицей этого мира, если, конечно, захотела бы этого. А стань подросток юношей, мужем и старцем, мы с тобой, Леночка, обязательно поговорили бы ещё раз о выводах и смыслах."
Вот такой финал и никакого произведения искусства.
Я вчера, в конце-концов, перетащил все свое барахло на остров Бенедиктыча, и теперь мне не так неприятно видеть первого встречного. Могу сказать, что и я приблизился к единственно возможной свободе - свободе сознания, это все, ради чего я пытался понять невнятные стремления предшественников и достичь их последнего проблеска сознания. Мне все так же трудно или же просто смешно выдумывать финалы для остающихся поколений, потому что кому как не мне присутствовать там, где зарождается разум, и, наверное, меня и потом, когда я заговорю устами какого-нибудь юного Веефомита, будут мучить концы и финалы, и, расставаясь с принесшими мне столько разочарований современниками, мне все будет казаться, что Бенедиктыч ещё что-то не доделал, что тема самим мною, окаянным Веефомит, не выпита до дна, что темы нет и целостность не убедительна, что я не пожал ещё руку своему предшественнику, самому себе, Веефомиту с иным именем, и буду сожалеть, что неясно сказана суть, которую и не следует выражать ясно, недовычерпнута последняя строка из правды плоти и существует страх, что мною не будет найдена дорога в мир, в котором я давно присутствую всюду. И я тяну и тяну из себя слово за словом, не желая быть проклятым москвичкой, и строки все льются и льются, и мало бумаги и чернил, и я остаюсь в желанном полном одиночестве, уповая на чудеса спасительного воображения и на пристальный анализ Бенедиктыча, выстраивая с общей помощью свою и чужую жизнь и тем самым даруя себе смысл и жизнь, ради создания которой пришел на эту землю из собственных мечтаний, из того безвременья, когда смог все понять, ото всего отречься и перерасти себя, ради чего и продолжаю созидать этот правдивейший жизнедарующий обман - для всех, кто ждет и ищет выводов и выходов, я предлагаю заметить, как:
давным-давно, примерно в 2222 году в городе на Неве-реке появилась странная троица: она - яркая брюнетка (что это такое, я не знаю), он - на две головы выше её, худощавый с иголочки одетый шатен - (то есть, что-то неопределенное в цвете волос), и с ними, позвякивая тоненькой серебряной цепочкой, семенило редкое по тем временам существо - дикий восточный кот манул, сказочная фантазия, пушистый ком, свободнейший, хитрющий и мудрейший из всех известных мне котов на свете - украшенный великолепным ошейником, на котором полудрагоценными камнями выложены загадочные буквы: "В Д В". Я столкнулся с этой троицей, вырулив из-за угла Летнего сада, когда он, блуждая взглядом по знаменитой архитектуре, облитым солнцем куполам, блеснув стройным рядом белых зубов, восторженно сказал своей хрупкой полусонной спутнице:
- Вот начало романа.
И я, изумленный и возмущенный, бежал к Невскому проспекту, среди воскресших боевиков и растаявших снеговиков, оставляя позади онанизирующее человечество - с его беспредельными возможностями и вечно взмыленной молодежью, с этими громогласными спортивными аренами и томной эротической музыкой, с глазениями в одну точку и закономерными катастрофами, извергающими жир человеческого опыта, с воплями в спину "Мизантроп!" и наркотической амбициозностью...
Я бежал, по-видимому возжелав абсолютного могущества и попав под пресс самого странного испытания - бессмертной жизни во всепонимании. Я тысячи раз сдерживал в себе эти мысли, отмахивался от них, как от назойливых мух. И я, раскалывая замороженные географические потенции, миролюбиво кричу на весь Невский проспект:
- Ладно, я ещё безвозмездно порадую вас лабиринтностью всесильной мысли!
А руки Бенедиктыча подхватывают меня и бросают в ворох райских блаженств, откуда я говорю ему: "Ты видел, ты видел, как я прокричал?" И я чувствую, как все мои гигантские эмоции растекаются в спокойном пространстве, сотрясая неприступность стен, и я уже знаю, что сегодняшний выплеск не прошел зря, что финала не было и не будет, а Кузьма склоняется надо мной и, презирая мнения и извращения, шепчет:
- Ах ты мой, сумасшедшенький.
* * *
Когда уже подходили к дому Кузьмы, появилось желание развернуться и уехать, не каяться, не жалобиться, раз жизнь закрутила именно так, а не иначе. Собственная слава достигла земных пределов и нужно было тащить эту бутафорию, делая вид, что ты бодрячок и все тебе нипочем: ни угрозы, ни прогнозы, ни эпидемии, ни идиотизм. Лучше уж отдаться прелестям непереводимых русских слов и купаться в этой стилистической нюансовости, доходя до исступления меломана.
И Леонид Павлович купался. Спаренные слова заставляли его трепетать. Он физически ощущал их насыщенность и смачность. Живодер, зануда, кровопийца, душегуб, мироед, обормот, бездарь, обалдуй, прелюбодей, антихрист, оглоед, костолом, лизоблюд, лиходей. Леонид Павлович рассматривал предлагаемые ему историей образцы, и что ему казалось не очень-то оптимистическим? Он с трудом находил слова и образцы противоположного лагеря, вспоминался, к примеру, чудотворец да женолюб почему-то примешивался, не очень-то положительное словцо. А когда углублялся в ругательный фольклор, то его глазам открывалось такое уродство, что казалось, человек только и занят поношением всех своих отверстий и механизмов деторождения и матерей почему-то недолюбливает...
И жил вот так Строев последнее время с трудом, и все чаще видел себя разухабистого, мчащегося на бубенчатой тройке с хмельной буйной головой, азартно впивающегося в теплые губы ногастых пьяненьких девиц. А избенки-то сирые! Кони - златогривые! Воздух - морозный!..
"Рассея" - вздыхал про себя он. - Азиатская ты моя душа. Пьян да волен - вот и все счастье. Раздолье копытное. Узколобые да широкочелюстные. Прожить, как промчаться в мутном угаре, лаская взором поля да хатки, новостройки да трактора, и ноженьки протянуть преждевременно, сгорев от водки и блуда, оставив беспризорных детей с вытаращенными в недоумении глазами. А там - по кругу - новая электробубенчатая свистопляска, новый российский кураж и упоение от красной смерти на миру. А если коснуться глубже, то, может быть, суть моя в этом и есть, а я энергию в романы, чтобы на тройке не нестись..."
Но заглянув в себя поглубже, этот человек увидел такую бездну - эхо до краев не достает, где помимо тройки да матерщины ещё и скрытая признательность к Ксении, тоска по дочери, груз неосмысленного времени, сомнения и робость, упрямство и ещё тысячи понятий и чувств, оттенков и штрихов, от которых нет ни покоя, ни удовлетворения. И холод там зверский от затянувшегося тупика.
И отпрянул Строев от бездны, перевел взгляд на внешний мир, задышал часто.
"Повременить, повременить. Покуда хлеб есть, можно кое-кому и в бездну заглядывать, выколупывать и оттуда страстишки, а нет его - население поубавится, и снова будем заглядывать, материалисты... Жив я, жив - в этом-то все и счастье."
Отдышавшись, вошел в подъезд Кузьмы Бенедиктовича.
Без Родины Леонид Павлович, ой, без Родины. Что, разве Татарский пролив, Уссурийская тайга или Нагаевская бухта - это Россия? Разве начитавшийся Толстых, Гоголей и Достоевских, русский по паспорту Строев и есть тот русский, что кормил Гоголя и Достоевского да мучил Толстого? Знал наверняка Леонид Павлович, что через столько-то тысяч лет изменятся географические карты и быстро высохнет роса воспоминаний в памяти последних потомков. И какие же смертоносные вихри будут предшествовать таким вот этническим метаморфозам! Так где же Родина? Зачем беречь убогие души, взывая о пристанище для бездомной души, когда лучше не знать, что Родина твоя - весь этот мир да каждая частичка в движении - океаны, материки и звезды, души взаимные. Дьявольская это нагрузка, чтобы ещё человеком оставаться. Вот они звезды, вот материки, жуки и паутинки, а где искать их, эти души? Выйти на центральную площадь, ворваться в прямой эфир и проорать:
- Единственное, чего я желаю - это понимания того, что творится у меня в душе! Где ты, равный равному, где мой толкователь и ученик? Отзовись!
Вся и петрушка, думал Строев, что человек уникален. Тоже мне счастье. От этой уникальности и торчишь среди других столбов, как олух. Выплескиваешь свои эмоции и суждения, не в силах соединить их в единый смысл, служишь этому чертову, неведомому богу. Нигилисты драные! Пусть теперь лучше попишут, а я посмеюсь. Куплю книжку, почитаю и проявлю остроту ума: хорошо, дурачок, пишешь! И отзыв ему: мол, как вы помогли, нарисовали, разъяснили, был бы без вас баран бараном, смеялся и сморкался, умница, одним словом, давай ещё на гора, ворочай, покажи, че видел, не забудь ни один свой день, все на бумагу, хроникер бесценный. Поддержу и снова книжку куплю - так хоть умнее себя почувствую, чем самому эти письма получать.
И страдал Строев. Не понимал, что именно не то в хороших книжках, почему так лживо, преднамеренно, ненужно при всей этой реалистичности и вымышленности. Когда-то говорили с Кузьмой, что книжки делают самих авторов, а не читателей, а сколько именитых ни встречал - обыкновенные тузы. Туз он и есть туз - карта.
Вот и вспомнил он, как в 2033 году приносил ему парень рукописную книжонку - "Ожидание", что ли, называлась. Никогда на отталкивал от себя молодых, в основном этим Светлана Петровна занималась, и не настал тогда ещё 1996 год, когда отринул Леонид Павлович свое признание. И очень его, по началу, заинтересовал тот парень, потому еще, что Кузьмой его звали.
Он так и сказал: "Кузьма", а сам уже не юношеского возраста. Принял Леонид Павлович рукопись, листал, ничего не понял, калейдоскоп какой-то, но черт-те от чего тревога зародилась и даже не по поводу рукописи, а так - не по себе сделалось: ходят, понимаешь, бродят с листочками по России из года в год, и не то чтобы подсиживают, а как-то тошно сделалось, и темы не очень уж чтобы резкие, все больше о рукописях в рукописях, все больше слоистые и бесфабульные, а вот как-то заболело внутри, заныло в мозгах то непонятной досады, - "хватит" в ушах зазвучало. И это самое "хватит" оскорбило тогда Леонида Павловича, будто заразились мозги от рукописи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Вот мы и оплакиваем умерших из-за хотения стабильности повторений, а между тем, стареем, и вместо того, чтобы однажды уйти туда, откуда пришли, наполняем землю своими никому не нужными судьбами. Да и хорошо делаем, раз создаем нетерпимые условия и телеснолюбивые нравы для испытаний новых умов. Поддадутся ли они на соблазнительные приманки?
А вот и ещё неплохая заготовочка для финала:
Я как-то увидел человечество, разделенное на миллионы живых мертвецов и тех, кто ещё не стал ими. Есть такой щелчок: растешь, щелкнуло - и не успел, ну и помер. Два раза не щелкает.
Вот меня и спросит читатель-Леночка: какие выводы мне в конце сделать, а ей возьму и отвечу. А что, приспособились, понимаешь, не отвечать, дескать, искусство такое, что в лоб нельзя, образ да смысл неразделимы, каждый понимает в меру. А я Леночке прямо говорю: "Лена, выводы вот какие? Человечество находится на распутье, оно в подростковом периоде: только-только от материнского соска отошло, только-только творческие навыки приобретает. Но, как и подросток, стоит перед выбором жизни и смерти, самоубийства и творчества. И если уходящие будут проклинать эту жизнь подросток повесится. И если будут уходить маразматиками - подросток возненавидит свою плоть и разорвет её на куски. И если каждый будет видеть в своей смерти пустоту, то этот подросток сойдет с ума и уничтожит весь земной рай. Но это одно, Леночка, а будь иначе, то и ты бы, Леночка, стала царицей этого мира, если, конечно, захотела бы этого. А стань подросток юношей, мужем и старцем, мы с тобой, Леночка, обязательно поговорили бы ещё раз о выводах и смыслах."
Вот такой финал и никакого произведения искусства.
Я вчера, в конце-концов, перетащил все свое барахло на остров Бенедиктыча, и теперь мне не так неприятно видеть первого встречного. Могу сказать, что и я приблизился к единственно возможной свободе - свободе сознания, это все, ради чего я пытался понять невнятные стремления предшественников и достичь их последнего проблеска сознания. Мне все так же трудно или же просто смешно выдумывать финалы для остающихся поколений, потому что кому как не мне присутствовать там, где зарождается разум, и, наверное, меня и потом, когда я заговорю устами какого-нибудь юного Веефомита, будут мучить концы и финалы, и, расставаясь с принесшими мне столько разочарований современниками, мне все будет казаться, что Бенедиктыч ещё что-то не доделал, что тема самим мною, окаянным Веефомит, не выпита до дна, что темы нет и целостность не убедительна, что я не пожал ещё руку своему предшественнику, самому себе, Веефомиту с иным именем, и буду сожалеть, что неясно сказана суть, которую и не следует выражать ясно, недовычерпнута последняя строка из правды плоти и существует страх, что мною не будет найдена дорога в мир, в котором я давно присутствую всюду. И я тяну и тяну из себя слово за словом, не желая быть проклятым москвичкой, и строки все льются и льются, и мало бумаги и чернил, и я остаюсь в желанном полном одиночестве, уповая на чудеса спасительного воображения и на пристальный анализ Бенедиктыча, выстраивая с общей помощью свою и чужую жизнь и тем самым даруя себе смысл и жизнь, ради создания которой пришел на эту землю из собственных мечтаний, из того безвременья, когда смог все понять, ото всего отречься и перерасти себя, ради чего и продолжаю созидать этот правдивейший жизнедарующий обман - для всех, кто ждет и ищет выводов и выходов, я предлагаю заметить, как:
давным-давно, примерно в 2222 году в городе на Неве-реке появилась странная троица: она - яркая брюнетка (что это такое, я не знаю), он - на две головы выше её, худощавый с иголочки одетый шатен - (то есть, что-то неопределенное в цвете волос), и с ними, позвякивая тоненькой серебряной цепочкой, семенило редкое по тем временам существо - дикий восточный кот манул, сказочная фантазия, пушистый ком, свободнейший, хитрющий и мудрейший из всех известных мне котов на свете - украшенный великолепным ошейником, на котором полудрагоценными камнями выложены загадочные буквы: "В Д В". Я столкнулся с этой троицей, вырулив из-за угла Летнего сада, когда он, блуждая взглядом по знаменитой архитектуре, облитым солнцем куполам, блеснув стройным рядом белых зубов, восторженно сказал своей хрупкой полусонной спутнице:
- Вот начало романа.
И я, изумленный и возмущенный, бежал к Невскому проспекту, среди воскресших боевиков и растаявших снеговиков, оставляя позади онанизирующее человечество - с его беспредельными возможностями и вечно взмыленной молодежью, с этими громогласными спортивными аренами и томной эротической музыкой, с глазениями в одну точку и закономерными катастрофами, извергающими жир человеческого опыта, с воплями в спину "Мизантроп!" и наркотической амбициозностью...
Я бежал, по-видимому возжелав абсолютного могущества и попав под пресс самого странного испытания - бессмертной жизни во всепонимании. Я тысячи раз сдерживал в себе эти мысли, отмахивался от них, как от назойливых мух. И я, раскалывая замороженные географические потенции, миролюбиво кричу на весь Невский проспект:
- Ладно, я ещё безвозмездно порадую вас лабиринтностью всесильной мысли!
А руки Бенедиктыча подхватывают меня и бросают в ворох райских блаженств, откуда я говорю ему: "Ты видел, ты видел, как я прокричал?" И я чувствую, как все мои гигантские эмоции растекаются в спокойном пространстве, сотрясая неприступность стен, и я уже знаю, что сегодняшний выплеск не прошел зря, что финала не было и не будет, а Кузьма склоняется надо мной и, презирая мнения и извращения, шепчет:
- Ах ты мой, сумасшедшенький.
* * *
Когда уже подходили к дому Кузьмы, появилось желание развернуться и уехать, не каяться, не жалобиться, раз жизнь закрутила именно так, а не иначе. Собственная слава достигла земных пределов и нужно было тащить эту бутафорию, делая вид, что ты бодрячок и все тебе нипочем: ни угрозы, ни прогнозы, ни эпидемии, ни идиотизм. Лучше уж отдаться прелестям непереводимых русских слов и купаться в этой стилистической нюансовости, доходя до исступления меломана.
И Леонид Павлович купался. Спаренные слова заставляли его трепетать. Он физически ощущал их насыщенность и смачность. Живодер, зануда, кровопийца, душегуб, мироед, обормот, бездарь, обалдуй, прелюбодей, антихрист, оглоед, костолом, лизоблюд, лиходей. Леонид Павлович рассматривал предлагаемые ему историей образцы, и что ему казалось не очень-то оптимистическим? Он с трудом находил слова и образцы противоположного лагеря, вспоминался, к примеру, чудотворец да женолюб почему-то примешивался, не очень-то положительное словцо. А когда углублялся в ругательный фольклор, то его глазам открывалось такое уродство, что казалось, человек только и занят поношением всех своих отверстий и механизмов деторождения и матерей почему-то недолюбливает...
И жил вот так Строев последнее время с трудом, и все чаще видел себя разухабистого, мчащегося на бубенчатой тройке с хмельной буйной головой, азартно впивающегося в теплые губы ногастых пьяненьких девиц. А избенки-то сирые! Кони - златогривые! Воздух - морозный!..
"Рассея" - вздыхал про себя он. - Азиатская ты моя душа. Пьян да волен - вот и все счастье. Раздолье копытное. Узколобые да широкочелюстные. Прожить, как промчаться в мутном угаре, лаская взором поля да хатки, новостройки да трактора, и ноженьки протянуть преждевременно, сгорев от водки и блуда, оставив беспризорных детей с вытаращенными в недоумении глазами. А там - по кругу - новая электробубенчатая свистопляска, новый российский кураж и упоение от красной смерти на миру. А если коснуться глубже, то, может быть, суть моя в этом и есть, а я энергию в романы, чтобы на тройке не нестись..."
Но заглянув в себя поглубже, этот человек увидел такую бездну - эхо до краев не достает, где помимо тройки да матерщины ещё и скрытая признательность к Ксении, тоска по дочери, груз неосмысленного времени, сомнения и робость, упрямство и ещё тысячи понятий и чувств, оттенков и штрихов, от которых нет ни покоя, ни удовлетворения. И холод там зверский от затянувшегося тупика.
И отпрянул Строев от бездны, перевел взгляд на внешний мир, задышал часто.
"Повременить, повременить. Покуда хлеб есть, можно кое-кому и в бездну заглядывать, выколупывать и оттуда страстишки, а нет его - население поубавится, и снова будем заглядывать, материалисты... Жив я, жив - в этом-то все и счастье."
Отдышавшись, вошел в подъезд Кузьмы Бенедиктовича.
Без Родины Леонид Павлович, ой, без Родины. Что, разве Татарский пролив, Уссурийская тайга или Нагаевская бухта - это Россия? Разве начитавшийся Толстых, Гоголей и Достоевских, русский по паспорту Строев и есть тот русский, что кормил Гоголя и Достоевского да мучил Толстого? Знал наверняка Леонид Павлович, что через столько-то тысяч лет изменятся географические карты и быстро высохнет роса воспоминаний в памяти последних потомков. И какие же смертоносные вихри будут предшествовать таким вот этническим метаморфозам! Так где же Родина? Зачем беречь убогие души, взывая о пристанище для бездомной души, когда лучше не знать, что Родина твоя - весь этот мир да каждая частичка в движении - океаны, материки и звезды, души взаимные. Дьявольская это нагрузка, чтобы ещё человеком оставаться. Вот они звезды, вот материки, жуки и паутинки, а где искать их, эти души? Выйти на центральную площадь, ворваться в прямой эфир и проорать:
- Единственное, чего я желаю - это понимания того, что творится у меня в душе! Где ты, равный равному, где мой толкователь и ученик? Отзовись!
Вся и петрушка, думал Строев, что человек уникален. Тоже мне счастье. От этой уникальности и торчишь среди других столбов, как олух. Выплескиваешь свои эмоции и суждения, не в силах соединить их в единый смысл, служишь этому чертову, неведомому богу. Нигилисты драные! Пусть теперь лучше попишут, а я посмеюсь. Куплю книжку, почитаю и проявлю остроту ума: хорошо, дурачок, пишешь! И отзыв ему: мол, как вы помогли, нарисовали, разъяснили, был бы без вас баран бараном, смеялся и сморкался, умница, одним словом, давай ещё на гора, ворочай, покажи, че видел, не забудь ни один свой день, все на бумагу, хроникер бесценный. Поддержу и снова книжку куплю - так хоть умнее себя почувствую, чем самому эти письма получать.
И страдал Строев. Не понимал, что именно не то в хороших книжках, почему так лживо, преднамеренно, ненужно при всей этой реалистичности и вымышленности. Когда-то говорили с Кузьмой, что книжки делают самих авторов, а не читателей, а сколько именитых ни встречал - обыкновенные тузы. Туз он и есть туз - карта.
Вот и вспомнил он, как в 2033 году приносил ему парень рукописную книжонку - "Ожидание", что ли, называлась. Никогда на отталкивал от себя молодых, в основном этим Светлана Петровна занималась, и не настал тогда ещё 1996 год, когда отринул Леонид Павлович свое признание. И очень его, по началу, заинтересовал тот парень, потому еще, что Кузьмой его звали.
Он так и сказал: "Кузьма", а сам уже не юношеского возраста. Принял Леонид Павлович рукопись, листал, ничего не понял, калейдоскоп какой-то, но черт-те от чего тревога зародилась и даже не по поводу рукописи, а так - не по себе сделалось: ходят, понимаешь, бродят с листочками по России из года в год, и не то чтобы подсиживают, а как-то тошно сделалось, и темы не очень уж чтобы резкие, все больше о рукописях в рукописях, все больше слоистые и бесфабульные, а вот как-то заболело внутри, заныло в мозгах то непонятной досады, - "хватит" в ушах зазвучало. И это самое "хватит" оскорбило тогда Леонида Павловича, будто заразились мозги от рукописи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60