«Нет, не пойду я больше в пустыню, не хочу в святые»,— думаю я, всхлипывая. Легкий услышал о моей беде на другой день и сразу же прибежал ко мне.
— Ну что, здорово тебе влетело? — спрашивает Легкий.
— Да,— отвечаю ему я.— Думал, и жив не буду.
— Сильнее, чем Василий Семеныч крапивой?
— Раз в пять сильнее. Легкий задумался.
— Ну, теперь того не вернуть... Зато мы в пустыню все-таки уйдем! Идем сегодня же, вдвоем с тобой! Ребят я не возьму, я па них не надеюсь. Они еще ость захотят, плакать начнут. Лучше мы с тобой вдвоем пойдем.
— Легкий, может, бросим мы это дело? — с надеждой говорю я.
— Бросить? Ну, уж нет! Раз она тебя так порола, мы должны удрать. Пусть они нас поищут, пусть по нас поплачут. А то моя мать тоже хороша. Твоя начала ей рассказывать, как она тебя порола, а моя знай поддакивает: так, говорит, и надо. Я не утерпел и говорю: «А тебе хорошо было, когда тебя маленькую стегали? Ты ни разу ни в чем не провинилась?» Так она как зачала меня драть, насилу я вырвался... Удерем сегодня же вечером.
— Нас все равно найдут скоро... Ты ведь говорил ребятам, что мы полезем на елку, говорил даже, где елка стоит. Вот они и расскажут, куда мы пошли, нас и найдут.
— Мы не туда пойдем, я уже об этом подумал. Мы покдем на Гуляевы покосы. Там елки растут такие, что больше некуда!
— Ну что ж... пойдем,— соглашаюсь я, хотя уходить из дому мне совсем не хочется.
Не хочется мне теперь и на небо, я больше не сержусь на мать. Ведь, если разобраться хорошенько, сам я виноват во всем. А что она меня порола, так во всей деревне ребятишек порют, такой уж обычай у нас. Все мужики и бабы говорят, что от порки дети умнеют, что их и самих пороли, когда они маленькие были.
— Как только темнеть начнет, так мы и удерем. Я за тобой сам приду. Я буду за вашим сараем. И, как свистну, ты тут же выходи.
— Ладно.
Легкий ушел. А я остался дома п стал ждать, когда стемнеет. Жду я вечера, а сам мучаюсь ужасно. Мне жалко мать, жалко отца. Хотя его сейчас нет дома — он работает в каменщиках,— но осенью-то он придет домой. А больше всего мне жалко сестер и братишек — ведь они же любят меня, я их тоже люблю, как же я их покидаю? Пока-то мы с Легким попадем на небо да их туда заберем, тут слез море будет. Да и попадем ли мы еще туда, я что-то теперь не совсем уверен.
К тому же меня забирает страх. Сидеть на елке, не евши сорок дней и ночей,— не тюрю сладкую лопать, в наших лесах еще и волков пропасть, да и медведи с рысями не перевелись. Ну, скажем, волки до нас не доберутся, они по деревьям не лазают, но медведю или рыси ничего не стоит вскочить на ель. Рысь даже, говорят, большею частью на деревьях и живет.
Нет, если бы не Легкий, я бы никуда из дому не пошел... А вечер все ближе и ближе, на улице темнеет. Мать давно уже пришла с поля и теперь хлопочет по хозяйству, доит корову на дворе.
Братишки мои спят, и сестренки с ними. Вот они, лежат вповалку на полу... «Какие они все хорошие, родные — и Ольга, и Арсен, и Сашка, и Ванька, а уж о самом маленьком, Сережке, и говорить нечего!» — думаю я.
Мое место, самое крайнее, у стенки, пустует. Оно, возможно, теперь навек запустует... Я смотрю на братишек и сестренок в последний раз, и слезы душат меня.На болоте, за нашим сараем, раздается свист. Это Легкий вызывает меня, так свистеть умеет только он. На ходу надеваю свой потрепанным картузишко и бегу к Легкому.
Он стоит за углом нашего сарая, важный и решительный. На нем зипун, на голове — шапка зимняя, на ногах — лапти.
— Ну, пошли? — говорит он мне.
— Пошли. А зачем ты оделся так?
— Л как же ночью раздетым быть? Ведь Семен этот тоже, поди, одевшись па столбу сидел?
— Наверно. Тогда, пожалуй, и и зипун и лапти с онучами захвачу.
— Не «пожалуй», а обязательно захватывай,— не на один день идем, а на сорок. Беги скорей!..
Я быстро нашел в хате зипун, шайку и лапти с онучами и опять шмыгнул на болото. Мать все еще возилась на дворе с коровой и не видела, как я удираю.Мы с Легким тронулись в путь. Обошли сараи, перешли речонку и зашагали заречной дорогой.Нас никто не заметил, кроме бабы Кулины. Но Кулина даже не спросила, куда мы идем на ночь глядя.
Пока мы шли полем, было еще видно, но, как только подошли к лесу, стемнело. Мы оглянулись в последний раз на деревню и юркнули в. лес.А в лесу совсем темно, словно ночь наступила. Нам страшно, но мы шагаем, прижавшись друг к другу. Дорожка, по которой мы идем, Легкому хорошо знакома, сбиться не боимся.
— А зря ты ребят не позвал,— говорю я Легкому.
— Да, Митьку хотя бы... Все веселее было бы,— согласился он.
Мы пришли на Гуляев покос. Тут когда-то был луг, теперь он весь порос мохнатыми елями, березами, дубняком, на месте прежних низин остались маленькие лужайки, но на них уже не трава, а один мох растет, сюда и солнышко редко заглядывает. Зато ели здорово разрослись на просторе, сучья на них от самой земли тянутся, и хвоя на сучьях густая, зеленая.
Легкий выбрал две елки, стоящие так близко друг к другу, что их за одну можно издали принять, и сказал:
— Ну, вот эти для нас будут самые подходящие. Ты как считаешь?
Я посмотрел на елки:
— Да, эти будут хороши.
Мы полезли на елки. Легкий впереди, я за ним.
На самую верхушку мы не стали забираться, боязно — сучья пошли больно тонкие,— остановились на середине.
— Вот тут мы и будем жить,— говорит Легкий.— Тут мы сейчас и постель постелим, будем ночевать первую ночь. А там уж тридцать девять только останется, они живо пролетят! Ты не знаешь, Федя, что этот Семен преподобный спал на столбе?
— Наверно, спал... В книжке написано, что он не ел и не пил ничего, а чтоб не спал, о том не сказано.
— Я тоже так думаю. Не может же быть, чтобы он всю ночь не спавши был. Знаешь, на этих сучьях ловко можно постель устроить. Только вот этот сук сюда пригнуть, чтобы ночью не скатиться.
Мы пригнули сук, расстелили зипун Легкого, легли, а моим зипуном укрылись.
— Эх, ловко-то, лучше не надо! — говорит Легкий.— Лучше, чем Сеу.епу на столбе. Ты нот что еще скажи мне, Федя, как он спал-то на столбе этом? Ведь сучьев там не было?
— Наверно, сидя спал,— отвечаю я.
— Сидя? А что же он делал, когда дождь шел?
— Наверно, зипуном укрывался.
— Зипуном? Да, пожалуй, так оно и было,— соглашается Легкий.— Потому что зимой без полушубка, летом без зипуна никому не обойтись, будь ты хоть святой-распресвя-той. Полушубок от снега и мороза, а зипун от ветра и дождя — первое дело. Да зипуном и от солнца хорошо укрыться, если оно припекает здорово. Правда, у нас тут, на елках, хорошо: им солнце, ни дождь нас ке прохватит, ветер тоже не пролижет, а все же зипунки нам не помеха.
Он замолчал, молчу и я. А потом Легкий снова заговорил :
— Эх, и ищут сейчас нас, поди, дома! Первым долгом в сажалке, в колодцах, а потом в речку заглянут. Начнут везде шарить, кричать. А мы вот где.
Разговаривая так, мы не заметили, как уснули. Проснулись мы, когда солнце поднялось уже высоко, птички весело чирикали, журавли кричали где-то в болоте.
— Эх, есть-то как хочется! — сказал Легкий.
— Да, подкрепиться бы не мешало,— согласился я.
Но мы оба вспомнили, что пришли сюда голодать, а не есть.
— Ну что ж,— говорит Легкий,— как-нибудь надо терпеть. Что вот только делать нам, заняться чем? Семен этот что делал на своем столбе?
— Он богу молился, молитвы распевал,— отвечаю я.
— Ну что ж, давай и мы петь: ничего, видно, не поделаешь.
И мы запели. Я хотя и был грамотней Легкого и умел читать молитвы на церковнославянском языке, а наизусть их не знал. И мы запели только то, что было полегче.
— Аллилуйя, аллилуйя, аллилу-у-у-у-й-й-я! — визжали мы в два голоса, словно поросята голодные.
Птицы, услышав нас, мигом замолчали и в испуге улетели подальше от елок.Пели мы долго, чуть не до полудня.
— Слушай, Федя, будет горло драть, давай отдохнем,— говорит Легкий.
— Что ж, давай отдохнем. Легкий потер живот и сказал:
— А живот-то у меня подводит с голодухи. У тебя как?
— И у меня.
— Да... А мне вот сейчас не верится что-то, чтобы он, Семен-то этот твой, сорок дней и сорок ночей не евши был. Хоть что хочешь, а тут какой-то подвох.
— Какой же тут подвох может быть?
— Всякий. Он, может быть, захватил с собою сумягу хлеба с салом, да и ел потихонечку. А говорил, что голодает. Или кто приносил ему еду, тоже молчком.
— Кет, в книжке точно сказано, что он голодал.
— Что книжка? В книжке так сказано, а на деле по-другому может быть.
Легкий подумал чуточку, а потом продолжал:
— И еще я так думаю: ежели только он и голодал по порядку, как следует, то он на на небо попал.
— А куда же он девался?
— Его ветром сдуло со столба и унесло куда попало. Я удивился:
— Это как же так?
— А так. От голода, брат, человек сначала пухнет, а потом сохнуть начинает. И высохнет он за сорок-то дней так, что станет легче соломинки. Вот я сейчас чувствую, что у меня ноги пухнуть начинают, тяжелеют. А потом уж, этак день на двадцатый, сохнуть начну. А ты как? Ничего еще?
— Я ничего,— отвечаю я, но страх начинает и меня пробирать. Мне кажется, что ноги пухнуть и тяжелеть начинают и у меня. Но домой мне вернуться нельзя, и я говорю: — Легкий, я не понимаю только, к чему ты все это говоришь? Ежели ты домой хочешь, то иди, а я останусь тут. Я теперь не пойду домой, потому что мать меня тогда совсем забьет.
— И я не пойду, мне тоже влетит. И тебя я одного не оставлю тут, я знаю, что мы товарищи настоящие,— успокаивает меня Легкий.— Вот только чем мы займемся, об этом нужно подумать. Может быть, слезть вниз, побегать, что ли?
— Нет, Легкий. Семен не бегал, он сидел на столбе все гремя. Давай лучше опять петь.
Легкий вздохнул:
— Ну что ж, давай запоем...
Мы опять поем «Аллилуйю» на разные голоса. Но есть все-таки нам хочется. Все время чудится вкусный черный хлеб, похлебка, щи, каша с молоком, видятся яблоки в Ма-тюшином саду, огурцы на соседских огородах. Тянет нас домой, но гордость и страх мешают нам слезть вниз. И мы поем, поем до тошноты, до одуренья...
— Эй! — раздастся чей-то голос внизу, под елками. Мы вздрагиваем и замолкаем.
— Эй, сорванцы, щенята, чтоб вас черти взяли! Мы молчим и не дышим.
— Слезай сейчас же вниз, чертенята, а то я вас сам оттуда вниз поскидаю! Всю деревню на ноги подняли, все их ищут, а они вон где сидят, песни поют. Слезай живо, говорю!
Теперь по голосу мы узнаем, что это Акимочка Шурувалин.Акимочка Шурувалил хороню известен всем нам, ребятишкам, особенно Легкому. Это высоченный молодой мужик, всегда улыбающийся, немножко дурконатый, и такой кнутобоец, что спасу нет. Для него первое удовольствие дать при случае человеку дерку, особенно если ты набедокурил. Мы его боимся не меньше, чем старого Трусака. Если бы Трусак нас нашел, мы сразу бы слезли, а к Акимочке в лапы угодить страшно. Он, чего доброго, сейчас же драть начнет.
— Что же я, просить вас буду, что ли? Или мне самому лезть к вам? — орет Акимочка внизу.
Мы видим, что от него не отделаться. Но начинаем торговаться :
— А ты нас бить не будешь?
— Нет!
— Брешь?
— Право слово! Слезаем вниз.
Но не успели мы очутиться на земле, как Акимочка схватил нас за уши, да так, что уши затрещали. Ведь лапы-то у него, что клещи железные!
— Ты ж говорил, что не будешь нас бить? — кричим мы.
— А я разве вас бью? Я вас и не бью, я только за уши вас держу, чтобы вы опять па елку не удрали,— ухмыляется Акимочка.
— Да как же ты держишь, чертов ты Акимочка! Ты ж не жми так, отпусти клещи-то свои! — кричит Легкий.
— Как приведу вас домой, так и отпущу,— отвечает Акимочка.— Эге-ге-гей! Ого-го-го! Нашел я их! Нашел! — орет Акимочка на весь лес, а сам знай тащит нас за уши и ругает.— Ишь, удумали что! А искать-то вас и не стоило бы. Сами бы домой прибежали, когда жрать захотели. А не прискочили бы, и не надо, убыток небольшой.
Мы молчим. Что тут скажешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26