Кабина находилась напротив окна Марии. Интересно, что она сейчас делает? Он испытал болезненное желание заглянуть в квартиру Нежинской и тут же понял, что произошло самое худшее: даже после всего случившегося Мария не перестала для него существовать!
В правильных и поучительных книгах, прочитанных Элефантовым, на последних страницах обязательно торжествовала справедливость: добродетель побеждала, а порок примерно наказывался — ударом шпаги, приговором суда или, по крайней мере, всеобщим презрением. Закрывая книгу, он был уверен, что разоблаченному злодею нет места в жизни и, даже избегнув физической гибели, тот неизбежно обречен на моральную смерть.
Но, в отличие от художественного вымысла, реальная действительность не обрывается на сцене развязки, а течет дальше, буднично пробегая тот момент, на котором любой писатель обязательно поставил бы точку. И оказывается, что закоренелый преступник не сгинул навечно в ледяных просторах севера, а, отбыв свой срок, возвратился в привычные места, приоделся, набриолинил остатки волос, вставил вместо выпавших золотые и фарфоровые зубы, прикатил к морю и посиживает на веранде курортного ресторана, кушая цыплят-табака и посасывая коньяк-под ломтики ананаса. И, представьте, не отличается от веселящихся вокруг курортников, потому что клеймить лбы и рвать ноздри каторжникам перестали больше ста лет назад.
А что же говорить о каком-нибудь мелком негодяе! Вчера он, красный и потный, ежился под взглядами товарищей, выслушивал гневные слова, боялся протянуть руку сослуживцу, а сегодня оклемался, ходит с улыбочкой, будто ничего и не было!
Перипетии отношений Элефантова с Нежинской не стали достоянием общественности, страсти кипели и отношения выяснялись в глубинном слое жизни, недоступном посторонним взглядам. Верхний, видимый слой казался гладким и незамутненным.
Впрочем, окружающие отметили замкнутость и угрюмость Элефантова, но отнесли это на счет неудач в научной работе. В Нежинской никаких изменений не произошло. Она не проваливалась сквозь землю, не ссутулилась, не утратила царственной походки и гордой посадки головы. Такая же общительная, веселая и обаятельная, как обычно. На людях она вежливо здоровалась с Элефантовым, хотя без свидетелей обходилась с ним, как с пустым местом, явно давая понять, что он — жалкое ничтожество, с которым порядочная женщина и знаться не желает.
И если бы Элефантов испытывал такие же чувства, их судьбы могли разойтись навсегда, как пересекшиеся в океане курсы двух приписанных к разным портам судов. Но с ним творилось нечто совершенно непонятное; он презирал Нежинскую и вместе с тем продолжал любить Прекрасную Даму. Его по-прежнему волновал ее смех, голос, быстрые, чуть угловатые движения, тонкая девчоночья фигура. И напрасно он убеждал себя, что Прекрасной Дамы нет и никогда не было, существует только оболочка, алчный порочный оборотень, принявший ее облик — двойственное чувство разрывало его пополам.
Мучило одиночество и ощущение брошенности, оттого, наверное, и забрел в холостяцкую квартиру Никифорова, где раньше часто проводил вечера и куда в последнее время избегал заходить. Здесь ничего не изменилось: рабочий беспорядок на столе, улыбающийся хозяин в неизменном растянутом трико и клетчатой рубашке с вечно оторванной пуговицей.
Как всегда, Элефантов отказался от супа из концентратов и яичницы на маргарине, пока хозяин варил кофе, полистал бумаги на столе и удивился, тоже как всегда, целеустремленности, с которой непрактичный, не приспособленный к житейской жизни Никифоров двигался вперед в профессиональной сфере.
— Доктором скоро станешь?
— Сейчас с этим тяжело, — отмахнулся Никифоров. — Не хочется тратить время на оформительскую волокиту и бег через бюрократические барьеры.
Потом видно будет. У меня сейчас вырисовывается неожиданный поворот, вот послушай.
Кофе неожиданно оказался хорошим, и Элефантов даже расслабился на продавленном диване, чего с ним не случалось уже давно.
Все было как раньше, когда они с Никифоровым говорили вечера напролет на любые темы, в основном острые, волнующие, и хотя не всегда полностью сходились во мнениях, но хорошо понимали друг друга.
— А у тебя, я слышал, не заладилось? И вроде руки опустил?
Элефантову не хотелось обсуждать эту тему.
— Расскажи лучше, как разгромил Кабаргина?
— Земля слухом полнится! Все подходят, спрашивают… Велика доблесть: сказать кретину, что он кретин!
— Многие не решаются. Орехова помнишь? Предрекал, что ты сломаешь голову.
— Орехов? Предприимчивый молодой человек, который хотел купить у нас якобы списанные осциллографы? Хм… Вполне вероятно! Те, у кого рыльце в пуху, никогда не выступают против начальства. А также лентяи, бездари, карьеристы. Им необходимо быть удобными: ведь безропотность и покорность — единственное достоинство. И мне нашептывали: напрасно ты так, как бы хуже не вышло!
Никифоров улыбнулся.
— А чего мне бояться: не пью, не курю, взяток не беру, с женщинами тоже не особенно… Даже на работу не опаздываю! Темы заканчиваю успешно, в сроки укладываюсь, процент внедрений — самый высокий в институте.
Потому очень легко говорить правду! И Кабаргин, заметь, без звука проглотил критику. Он же прекрасно понимает, что ничего не может мне сделать!
— Я тоже так считал. Но у сидящего наверху много возможностей нагадить на нижестоящего, несколько раз приходилось убеждаться. Помнишь, как он отменил мне библиотечные дни? А сейчас представился случай навредить по-крупному — вообще рубит тему!
— Знаю, слышал, — кивнул Никифоров. — Только высокие каблуки роста не прибавляют. В жизни существует определенная логика развития: каждый получает то, чего заслуживает, и никакие уловки, хитрости не позволяют обойти эту закономерность.
— Тогда на земле должны царить справедливость и гармония, — зло усмехнулся Элефантов. — Ты впадаешь в идеализм чистейшей воды! Вон сколько кругом сволочей, мерзавцев, приспособленцев, процветающих, вполне довольных собой!
— Отдельные частности, да еще взятые в ограниченном временном диапазоне, не могут отражать общую картину. В конечном счете жизнь все расставляет по своим местам. Правда, если вычертить график, некоторые точки окажутся выше или ниже: кто-то урвал больше положенного, кто-то недополучил своего. Но в целом…
— Я знаю одного парня, который побоялся стать точкой ниже графика справедливости, — перебил Элефантов. — Начал суетиться, менять себя в угоду окружающим, поступать вопреки принципам, в суматохе совершил предательство… Когда дурман прошел, он ужаснулся и мучается в спорах с самим собой — можно ли оправдаться логикой, не укладывающейся в твой график?
— Так не бывает!
Никифоров поучающе покачал пальцем перед носом собеседника.
— Негодяев не мучают угрызения совести!
— А если он не негодяй? Обычный человек, в какой-то миг проявил слабость… И раздвоился…
Никифоров посмотрел испытующе.
— Случайно раздвоился? Не знаю… Только скажу тебе так: он пропащий человек. Надо либо иметь чистую совесть, либо не иметь никакой! Половинчатость немыслима. По логике развития, о которой я сейчас говорил, обязательно перерождается и вторая половина: с самим собой примириться легко — и вот уже нет никакого внутреннего спора! Процесс завершен — перед нами стопроцентный негодяй!
Элефантов поморщился.
— Чересчур прямолинейно!
Он поймал себя на мысли, что повторяет упрек Орехова в свой адрес.
— А если вторая, добрая, половина сохраняется без изменений? И примириться с самим собой не удается? Что, по твоей логике, должно последовать тогда?
— То, что много раз описано в классике, — будничным тоном сказал Никифоров, — безумие. Или самоубийство.
В разговоре возникла пауза. Элефантов допил свой кофе, Никифоров отнес чашки на кухню.
— Если бы человеческие пороки были наглядны, как бы все упростилось!
Никифоров хмыкнул.
— Радужная оболочка вокруг каждого? Доброта, честность, порядочность — светлые тона, подлость, похоть, коварство — черные… Так, что ли?
— Хотя бы. Тогда все мерзавцы вымрут, как блохи на стерильной вате.
— Ошибаешься, Серега, — Никифоров привычно свалил в раковину грязные чашки. — Эта публика так легко не сдается! Перекрашивались бы сами, чернили других, срывали и напяливали на себя чужие цвета! А то и попросту объявили бы, что черный и есть признак настоящей добродетели… Кстати, так и сейчас делается. Вручили же орден Победы человеку, не выигравшему ни одного сражения! И ничего, нормально: одобрили, единодушно поддержали… — Никифоров пустил струю воды и склонился над раковиной. — Пойми, дело ведь не в отдельных негодяях. Люди таковы, каковыми им позволяет быть общество. Создай режим наибольшего благоприятствования Личности — настоящей, с большой буквы, и все станет на свое место! Умный, порядочный начальник возьмет такого же зама, потому что не боится подсиживании, тот подберет по себе начальников отделов, те — сотрудников. И кому будут нужны посредственности, болтуны, вруны, подхалимы? Они сразу же выпадут в осадок, и ни машин, ни дач, ни пайков…
Никифорор повернулся, потряс мокрыми руками, стряхивая капли, поискал глазами полотенце, потом машинально погладил себя по бедрам, где трико было заметно вытерто и засалено.
— Только кто ж это все отдаст? Поэтому сейчас, когда царствует серость. Личность никому не нужна, наоборот — выделяется, мешает, раздражает, надо подогнать ее под общий уровень. Как? Элементарно. Общественное выше личного — и все тут! Кто сделал открытие? Коллектив! Неужели сразу весь? И Петров с Сидоровым? Они ведь не просыхают! А вклад внесли, и не смейте принижать роль простого народа!
Войдя в роль, Никифоров повысил голос, но тут же опомнился и печально усмехнулся.
— Серости выгодна всеобщая серость. Пусть тянут лямку: высиживают до конца работы, томятся на собраниях, безропотно едут в скотские условия сельхозработ, добывают еду, бьются в очередях за шмотками, всю жизнь ждут квартиру, получают убогие радости — кино, заказ на праздник, спаривание в супружеской постели, «белое» или «красное» под селедочку с картошкой… А кто изобрел? Все! К черту объективные критерии, мы сами будем определять, кто чего заслуживает!
Никифоров грузно опустился на колченогий стул.
— А ты вылазишь со своим внеплановым энцефалографом и не благодаришь за то, что использовал казенное оборудование и рабочее время, не расплачиваешься соавторством. Имеешь наглость думать, что обязан только собственным способностям, что твой мозг не куплен за сто восемьдесят рублей в месяц. Словом, грубо нарушаешь правила игры…
— Плевал я на эти правила, — вставил Элефантов.
— Или эта твоя экстрасенсорная связь, — не обратив внимания на реплику, продолжил Никифоров. — Какова идейно-методическая основа твоих разработок? В любой момент тебя могут объявить апологетом, низкопоклонником и лжеученым. А то и идеологическим врагом! И то, что будто бы у тебя в руках, лопнет, как мыльный пузырь. Мне кажется, что эта неопределенность положения и угнетает тебя в последнее время.
— И что же, на твой взгляд, я должен делать?
— То же, что и раньше. Я никогда не подделывался под обстоятельства, и ничего — живу! Хотя многие считают, что живу плохо, — Никифоров обвел рукой вокруг. — Зато как умею. И ты делай то, что считаешь правильным.
Вкалывай, не оглядывайся на других, не приспосабливайся. У тебя один выход — дать результат. Официально признанный результат. Если запатентуешь прибор или метод экстрасенсорной связи, чтобы ни один руководящий осел не мог объявить твои исследования чепухой, считай, что ты победил.
Вольно или невольно, но с тобой начнут считаться и, до крайней мере, не смогут отнять сделанного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69
В правильных и поучительных книгах, прочитанных Элефантовым, на последних страницах обязательно торжествовала справедливость: добродетель побеждала, а порок примерно наказывался — ударом шпаги, приговором суда или, по крайней мере, всеобщим презрением. Закрывая книгу, он был уверен, что разоблаченному злодею нет места в жизни и, даже избегнув физической гибели, тот неизбежно обречен на моральную смерть.
Но, в отличие от художественного вымысла, реальная действительность не обрывается на сцене развязки, а течет дальше, буднично пробегая тот момент, на котором любой писатель обязательно поставил бы точку. И оказывается, что закоренелый преступник не сгинул навечно в ледяных просторах севера, а, отбыв свой срок, возвратился в привычные места, приоделся, набриолинил остатки волос, вставил вместо выпавших золотые и фарфоровые зубы, прикатил к морю и посиживает на веранде курортного ресторана, кушая цыплят-табака и посасывая коньяк-под ломтики ананаса. И, представьте, не отличается от веселящихся вокруг курортников, потому что клеймить лбы и рвать ноздри каторжникам перестали больше ста лет назад.
А что же говорить о каком-нибудь мелком негодяе! Вчера он, красный и потный, ежился под взглядами товарищей, выслушивал гневные слова, боялся протянуть руку сослуживцу, а сегодня оклемался, ходит с улыбочкой, будто ничего и не было!
Перипетии отношений Элефантова с Нежинской не стали достоянием общественности, страсти кипели и отношения выяснялись в глубинном слое жизни, недоступном посторонним взглядам. Верхний, видимый слой казался гладким и незамутненным.
Впрочем, окружающие отметили замкнутость и угрюмость Элефантова, но отнесли это на счет неудач в научной работе. В Нежинской никаких изменений не произошло. Она не проваливалась сквозь землю, не ссутулилась, не утратила царственной походки и гордой посадки головы. Такая же общительная, веселая и обаятельная, как обычно. На людях она вежливо здоровалась с Элефантовым, хотя без свидетелей обходилась с ним, как с пустым местом, явно давая понять, что он — жалкое ничтожество, с которым порядочная женщина и знаться не желает.
И если бы Элефантов испытывал такие же чувства, их судьбы могли разойтись навсегда, как пересекшиеся в океане курсы двух приписанных к разным портам судов. Но с ним творилось нечто совершенно непонятное; он презирал Нежинскую и вместе с тем продолжал любить Прекрасную Даму. Его по-прежнему волновал ее смех, голос, быстрые, чуть угловатые движения, тонкая девчоночья фигура. И напрасно он убеждал себя, что Прекрасной Дамы нет и никогда не было, существует только оболочка, алчный порочный оборотень, принявший ее облик — двойственное чувство разрывало его пополам.
Мучило одиночество и ощущение брошенности, оттого, наверное, и забрел в холостяцкую квартиру Никифорова, где раньше часто проводил вечера и куда в последнее время избегал заходить. Здесь ничего не изменилось: рабочий беспорядок на столе, улыбающийся хозяин в неизменном растянутом трико и клетчатой рубашке с вечно оторванной пуговицей.
Как всегда, Элефантов отказался от супа из концентратов и яичницы на маргарине, пока хозяин варил кофе, полистал бумаги на столе и удивился, тоже как всегда, целеустремленности, с которой непрактичный, не приспособленный к житейской жизни Никифоров двигался вперед в профессиональной сфере.
— Доктором скоро станешь?
— Сейчас с этим тяжело, — отмахнулся Никифоров. — Не хочется тратить время на оформительскую волокиту и бег через бюрократические барьеры.
Потом видно будет. У меня сейчас вырисовывается неожиданный поворот, вот послушай.
Кофе неожиданно оказался хорошим, и Элефантов даже расслабился на продавленном диване, чего с ним не случалось уже давно.
Все было как раньше, когда они с Никифоровым говорили вечера напролет на любые темы, в основном острые, волнующие, и хотя не всегда полностью сходились во мнениях, но хорошо понимали друг друга.
— А у тебя, я слышал, не заладилось? И вроде руки опустил?
Элефантову не хотелось обсуждать эту тему.
— Расскажи лучше, как разгромил Кабаргина?
— Земля слухом полнится! Все подходят, спрашивают… Велика доблесть: сказать кретину, что он кретин!
— Многие не решаются. Орехова помнишь? Предрекал, что ты сломаешь голову.
— Орехов? Предприимчивый молодой человек, который хотел купить у нас якобы списанные осциллографы? Хм… Вполне вероятно! Те, у кого рыльце в пуху, никогда не выступают против начальства. А также лентяи, бездари, карьеристы. Им необходимо быть удобными: ведь безропотность и покорность — единственное достоинство. И мне нашептывали: напрасно ты так, как бы хуже не вышло!
Никифоров улыбнулся.
— А чего мне бояться: не пью, не курю, взяток не беру, с женщинами тоже не особенно… Даже на работу не опаздываю! Темы заканчиваю успешно, в сроки укладываюсь, процент внедрений — самый высокий в институте.
Потому очень легко говорить правду! И Кабаргин, заметь, без звука проглотил критику. Он же прекрасно понимает, что ничего не может мне сделать!
— Я тоже так считал. Но у сидящего наверху много возможностей нагадить на нижестоящего, несколько раз приходилось убеждаться. Помнишь, как он отменил мне библиотечные дни? А сейчас представился случай навредить по-крупному — вообще рубит тему!
— Знаю, слышал, — кивнул Никифоров. — Только высокие каблуки роста не прибавляют. В жизни существует определенная логика развития: каждый получает то, чего заслуживает, и никакие уловки, хитрости не позволяют обойти эту закономерность.
— Тогда на земле должны царить справедливость и гармония, — зло усмехнулся Элефантов. — Ты впадаешь в идеализм чистейшей воды! Вон сколько кругом сволочей, мерзавцев, приспособленцев, процветающих, вполне довольных собой!
— Отдельные частности, да еще взятые в ограниченном временном диапазоне, не могут отражать общую картину. В конечном счете жизнь все расставляет по своим местам. Правда, если вычертить график, некоторые точки окажутся выше или ниже: кто-то урвал больше положенного, кто-то недополучил своего. Но в целом…
— Я знаю одного парня, который побоялся стать точкой ниже графика справедливости, — перебил Элефантов. — Начал суетиться, менять себя в угоду окружающим, поступать вопреки принципам, в суматохе совершил предательство… Когда дурман прошел, он ужаснулся и мучается в спорах с самим собой — можно ли оправдаться логикой, не укладывающейся в твой график?
— Так не бывает!
Никифоров поучающе покачал пальцем перед носом собеседника.
— Негодяев не мучают угрызения совести!
— А если он не негодяй? Обычный человек, в какой-то миг проявил слабость… И раздвоился…
Никифоров посмотрел испытующе.
— Случайно раздвоился? Не знаю… Только скажу тебе так: он пропащий человек. Надо либо иметь чистую совесть, либо не иметь никакой! Половинчатость немыслима. По логике развития, о которой я сейчас говорил, обязательно перерождается и вторая половина: с самим собой примириться легко — и вот уже нет никакого внутреннего спора! Процесс завершен — перед нами стопроцентный негодяй!
Элефантов поморщился.
— Чересчур прямолинейно!
Он поймал себя на мысли, что повторяет упрек Орехова в свой адрес.
— А если вторая, добрая, половина сохраняется без изменений? И примириться с самим собой не удается? Что, по твоей логике, должно последовать тогда?
— То, что много раз описано в классике, — будничным тоном сказал Никифоров, — безумие. Или самоубийство.
В разговоре возникла пауза. Элефантов допил свой кофе, Никифоров отнес чашки на кухню.
— Если бы человеческие пороки были наглядны, как бы все упростилось!
Никифоров хмыкнул.
— Радужная оболочка вокруг каждого? Доброта, честность, порядочность — светлые тона, подлость, похоть, коварство — черные… Так, что ли?
— Хотя бы. Тогда все мерзавцы вымрут, как блохи на стерильной вате.
— Ошибаешься, Серега, — Никифоров привычно свалил в раковину грязные чашки. — Эта публика так легко не сдается! Перекрашивались бы сами, чернили других, срывали и напяливали на себя чужие цвета! А то и попросту объявили бы, что черный и есть признак настоящей добродетели… Кстати, так и сейчас делается. Вручили же орден Победы человеку, не выигравшему ни одного сражения! И ничего, нормально: одобрили, единодушно поддержали… — Никифоров пустил струю воды и склонился над раковиной. — Пойми, дело ведь не в отдельных негодяях. Люди таковы, каковыми им позволяет быть общество. Создай режим наибольшего благоприятствования Личности — настоящей, с большой буквы, и все станет на свое место! Умный, порядочный начальник возьмет такого же зама, потому что не боится подсиживании, тот подберет по себе начальников отделов, те — сотрудников. И кому будут нужны посредственности, болтуны, вруны, подхалимы? Они сразу же выпадут в осадок, и ни машин, ни дач, ни пайков…
Никифорор повернулся, потряс мокрыми руками, стряхивая капли, поискал глазами полотенце, потом машинально погладил себя по бедрам, где трико было заметно вытерто и засалено.
— Только кто ж это все отдаст? Поэтому сейчас, когда царствует серость. Личность никому не нужна, наоборот — выделяется, мешает, раздражает, надо подогнать ее под общий уровень. Как? Элементарно. Общественное выше личного — и все тут! Кто сделал открытие? Коллектив! Неужели сразу весь? И Петров с Сидоровым? Они ведь не просыхают! А вклад внесли, и не смейте принижать роль простого народа!
Войдя в роль, Никифоров повысил голос, но тут же опомнился и печально усмехнулся.
— Серости выгодна всеобщая серость. Пусть тянут лямку: высиживают до конца работы, томятся на собраниях, безропотно едут в скотские условия сельхозработ, добывают еду, бьются в очередях за шмотками, всю жизнь ждут квартиру, получают убогие радости — кино, заказ на праздник, спаривание в супружеской постели, «белое» или «красное» под селедочку с картошкой… А кто изобрел? Все! К черту объективные критерии, мы сами будем определять, кто чего заслуживает!
Никифоров грузно опустился на колченогий стул.
— А ты вылазишь со своим внеплановым энцефалографом и не благодаришь за то, что использовал казенное оборудование и рабочее время, не расплачиваешься соавторством. Имеешь наглость думать, что обязан только собственным способностям, что твой мозг не куплен за сто восемьдесят рублей в месяц. Словом, грубо нарушаешь правила игры…
— Плевал я на эти правила, — вставил Элефантов.
— Или эта твоя экстрасенсорная связь, — не обратив внимания на реплику, продолжил Никифоров. — Какова идейно-методическая основа твоих разработок? В любой момент тебя могут объявить апологетом, низкопоклонником и лжеученым. А то и идеологическим врагом! И то, что будто бы у тебя в руках, лопнет, как мыльный пузырь. Мне кажется, что эта неопределенность положения и угнетает тебя в последнее время.
— И что же, на твой взгляд, я должен делать?
— То же, что и раньше. Я никогда не подделывался под обстоятельства, и ничего — живу! Хотя многие считают, что живу плохо, — Никифоров обвел рукой вокруг. — Зато как умею. И ты делай то, что считаешь правильным.
Вкалывай, не оглядывайся на других, не приспосабливайся. У тебя один выход — дать результат. Официально признанный результат. Если запатентуешь прибор или метод экстрасенсорной связи, чтобы ни один руководящий осел не мог объявить твои исследования чепухой, считай, что ты победил.
Вольно или невольно, но с тобой начнут считаться и, до крайней мере, не смогут отнять сделанного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69