Собственно говоря, Бронсен практически не считал себя евреем. Он был француз, натурализовавшись давным-давно, богатый делец, приобщенный к культуре. И иной личности ему не требовалось. Особенно его радовало, что Юлия пошла в него и ни в ее внешности, ни в ее характере ничего материнского почти не было, а когда она выросла в талантливую красавицу, его гордость и благодарность были так велики, что ему почти не удавалось сдерживать их. В награду за нее он предложил ей весь мир: он дарил ей книги, и музеи, и великие европейские города, и ощущение неиссякаемых поисков. Он лишил ее ритуалов, а взамен предложил свободу. Все, чего бы она ни захотела, она получала, и рассердился он на нее всего один раз — когда в четырнадцать лет она сказала, что хочет повидаться с матерью. Их единственная ссора, и победа осталась за Юлией. Но это был единственный раз. Встреча не удалась. Ею руководила мечта подростка: все устроить, исцелить раны и обрести обоих родителей. Это было невозможно. Болезнь ее матери даже еще усугубилась и превратилась в глубокую и бешеную ненависть к человеку, который, как ей твердили все вокруг, был таким жестоким, таким бессердечным и таким несправедливым. К тому времени Юлия переняла многие отцовские жесты и даже то, как она погладила щеку, когда обдумывала ответ, вызвало взрыв. Ее вышвырнули вон, велели убираться и никогда не возвращаться. Она послушалась всецело и, рыдая, бросилась в объятия отца, который в тревоге дожидался ее в конце улицы. Больше они не встречались, и только из отрывистых слов отца Юлия, когда ей было восемнадцать, узнала, что ее мать умерла. «Поезжай на похороны, если хочешь», — сказал он.
И она поехала — одна, и была встречена злобными взглядами своих родных — из них никто не захотел утешить ее или понять. Для нее это было первое и последнее соприкосновение с ее религией, которая ассоциировалась у нее с осуждением со всех сторон, давившим на нее в синагоге в тот холодный мартовский день.
Воспитывая ее, Клод Бронсен понимал, что Юлии следует научиться быть более вежливой и отполированной, чем он, и культурной в той степени, какой он достигнуть не мог; его вкусы выработали в нем своего рода презрительность, которую, надеялся он, она с ним разделит, но научится лучше контролировать. Он точно знал, какого ребенка хочет, в воображении видел, как она растет, и его труды принесли первый плод в тот день на бульваре Осман. Бонна, ошеломленная этой вспышкой, шлепнула девочку, чтобы ее поторопить. Юлия закричала еще громче и продолжала кричать, пока ее лицо не покраснело от смеси возмущения и отчаяния. Ее уволокли в квартиру, все еще вопящую, и велели сидеть в своей комнате, пока она не научится вести себя. Она никогда не узнала, как испугался ее отец, сколько ночей он провел без сна, терзаемый страхом, что болезнь, погубившая его жену, теперь проявилась в его любимой дочери. Этот ужас преобразился в безграничную, всеподавляющую тревогу за нее, которая слишком часто выливалась в чрезмерную обволакивавшую заботливость, почти не оставлявшую ей возможности дышать.
Однако ее выходка в тот день была просто упрямством, бунтом, а не симптомом будущего безумия. Юлия не пожелала вести себя прилично — можно даже сказать, что с той минуты она никогда себя прилично не вела. Одно мгновение преобразило благовоспитанную, уступчивую девочку в заляпанную краской отщепенку, какую она гораздо-гораздо позднее описала Жюльену (с некоторой гордостью). Вспышку спровоцировал рисунок, еле различимый сквозь витрину не слишком респектабельного торговца картинами. Она хотела остановиться и посмотреть, но бонна торопилась, ей не терпелось выпить чаю. Она пила чай во второй половине дня, а от Юлии требовалось переодеться, чинно сидеть и тридцать пять минут вести положенный разговор о том, как прошел ее день.
И она всегда это делала, а после этого дня не делала уже никогда. Через два-три месяца бонна ушла, предпочтя более цивилизованную семью. Она отказалась исполнить просьбу Юлии зайти в эту маленькую галерею, чтобы посмотреть на картину, которая даже не была выставлена в витрине, а лишь еле-еле виднелась на левой стене внутри. Юлия указала на нее. Бонна засмеялась: «Нет, только посмотрите! Обезьяна и то нарисовала бы лучше!»
Этот случай распахнул в Юлии шлюзы развивающейся личности. Перед ней было что-то, благодаря чему она могла упорядочить все те спутывающиеся мысли и чувства, которые вихрились в ее душе. Вот причина, чтобы не вести чинных разговоров, не переодеваться и не сидеть, сдвинув колени. Вот причина не подчиняться.
На следующий день, когда ей полагалось сидеть у себя в комнате и читать, она тихонько ускользнула из квартиры через черный ход, вниз по лестнице, мимо консьержки и на улицу. Впервые в жизни она вышла на улицу одна и первые несколько шагов испытывала испуг, а потом — только бодрящую радость. Она смело вошла в галерею, подражая величественным дамам, за которыми наблюдала, пока они покупали косметику в предместье Сент-Оноре, и остановилась перед той картиной.
Рисунок карандашом и размытой тушью, изображающий женщину с сильным ртом и подбородком. На правую сторону ее лица упала жидкая прядь волос, выбившаяся из узла на макушке. Она выглядела усталой, даже тоскливой, и у Юлии защемило сердце, словно она ее узнала.
В глубине залы разговаривали двое мужчин, и голоса их звучали все громче и громче, так что Юлия, завороженно стоявшая перед картиной, невольно их слушала.
— Ты проклятый мошенник, — говорил один по-французски, но с сильным акцентом. — Ты обманщик. Зачем мне иметь с тобой дело?
Безудержная ярость была страшной. Он был маленький, невзрачный, но темноглазый, и в нем ощущалась властная сила.
— Я делаю что могу. Чего вы хотите? Я содержу эту галерею, плачу помощнику, плачу за аренду, устраиваю приемы, чтобы привлечь возможных клиентов, а взамен почти ничего не получаю. Ведь эти картины не расхватывают, разрешите вам сказать, едва я успеваю их повесить.
— Вы даже и не пытаетесь.
Второй, много старше, говорил мягко, стараясь урезонивать.
— Мне очень жаль. Я делаю что могу. А если вы знаете кого-нибудь лучше, я буду счастлив с вами расстаться. И пожелать вам тот успех, который вы заслуживаете. Но я говорю правду. И если мне позволено будет сказать, то ваше собственное поведение с теми, кто думает купить ваши картины, этому никак не способствует.
— Мое поведение? Мое поведение? Да я само обаяние.
— Когда хотите. Что бывает довольно редко. По большей части вы беспричинно ведете себя оскорбительно и высокомерно. Вы без передышки говорите о самом себе и с места в карьер сообщаете, что вы гений и сначала должны решить, достойны ли они иметь ваше произведение.
Наступило молчание, потом коротышка расхохотался и обнял своего собеседника.
— А почему бы и нет? Это же все правда.
Юлия пребывала в полном недоумении. Ей казалось, что удар в нос был бы уместнее. Тут она заметила, что оба смотрят на нее, покраснела и повернулась к дверям.
— Погоди, малышка! — окликнул художник. — Как видите, кому-то мои картины нравятся. Она вошла, просто чтобы посмотреть. А вы видели? Видели выражение ее лица? Я знаю это выражение. Ха!
Он подошел и встал перед ней на колени.
— Тебе ведь она понравилась.
Юлия осторожно кивнула. Маленький художник обнял ее и поцеловал в губы, целомудренно, но всерьез. Ей отчаянно хотелось перестать краснеть.
— Ну, скажи мне, что ты думаешь?
Юлия перепугалась, но постаралась обдумать ответ, найти какие-нибудь многозначительные, умудренные слова. Однако в голову не приходило ровно ничего.
— По-моему, вы ее очень любили, — сказала она наконец и тут же устыдилась.
Но это восхитило художника, чьи темные глаза впивались в нее так, что она смущалась. Ей хотелось, чтобы он не отводил от нее своих глаз. Никогда.
— Да, — сказал он, — так и было.
Лицо Юлии вытянулось.
— Она умерла?
— В моем сердце да. — Он наклонил голову набок и лукаво улыбнулся. — Несколько лет назад она была моей любовницей. И ушла от меня с кем-то. Мне она начинала надоедать.
— Ради Бога, — сказал хозяин галереи, — нельзя же так говорить с девочкой, это неприлично.
Художник засмеялся, но Юлия посмотрела на него очень серьезно.
— По-моему, она была уже несчастна, когда вы ее рисовали. Вы сделали ее печальной, а потом нарисовали эту печаль. Это было жестоко с вашей стороны. Можно любить кого-то и делать их несчастными. Я знаю.
— Неужели? — ответил он почти смущенно. — Тогда, пожалуй, ты знаешь слишком уж много для своего возраста.
Хозяин галереи довольно улыбнулся. Никогда раньше он не видел, чтобы этот труднейший его клиент хоть сколько-нибудь смущался, никогда не слышал, чтобы ему бросали такой сокрушительный вызов. Он будет рассказывать про это снова и снова.
— Она искала чего-то, чего я дать ей не мог. — Вновь его темные глаза вгляделись в самую душу Юлии. — В тебе есть что-то такое же, девочка. Послушай моего совета: не думай, что сумеешь отыскать это в ком-то другом. Так не будет. Этого там нет. Ты должна отыскать это в себе.
Он поднялся с колен.
— Вот я и разоблачен, — продолжал он. — Но, во всяком случае, портрет тебе нравится. А? Разве нет?
— По-моему, лучше него я никогда ничего не видела, — сказала она.
Он поклонился.
— А это лучшая похвала, какую я когда-либо получал. Ты намерена в довершение моего счастья купить его?
Юлия ахнула.
— Я не смогу. Он же, наверное, стоит не меньше ста франков.
— Сто франков! Бог мой! Он стоит миллионы франков, моя дорогая. Но мой… посредник говорит, что на самом деле любая картина стоит ровно столько, сколько за нее готовы заплатить. Сколько у тебя денег?
Юлия достала свой кошелечек и пересчитала его содержимое.
— Четыре франка и двадцать су, — сказала она, грустно глядя на него.
— И это все деньги, какие у тебя только есть?
Она кивнула.
— Ну, так пусть будет четыре франка и двадцать су. — Он снял рисунок со стены. — А я взамен смогу теперь говорить, что у меня есть меценатка, которая разорилась, отдала мне все свое состояние до последней монетки, лишь бы иметь хотя бы одну мою вещь. И к тому же это больше, чем вот этот жадный поросенок за нее хоть когда-нибудь выручил бы.
Он отдал ей рисунок взял четыре франка и двадцать су, тщательно пересчитал их и уж потом ссыпал в карман.
— Видите, — сказал он через плечо. — Видите, каким обольстительным я бываю с настоящими покупателями? С достойной покупательницей, не то что эти самодовольные идиоты с избытком денег, которые читают мне лекции о недостатках моих произведений. А теперь, дитя мое, ты должна получить сопроводительную квитанцию, как положено. Как тебя зовут?
— Юлия. Юлия Бронсен.
Он помедлил и посмотрел на нее.
— Значит, ты еврейка?
Юлия внимательно подумала.
— Нет, — сказала она, глядя на него правдивыми глазами. — Мой папа говорит, что нет.
— Жаль, — сказал он. — Может быть, тебе стоит поменьше слушать своего отца. Ну, не важно. — Он что-то нацарапал на листке бумаги и вручил ей его широким жестом.
Юлия прочла: «Получены от мадемуазель Ю. Бронсен за портрет Мадлен четыре франка и двадцать су. Пикассо». Подписался он с хитрой завитушкой, которую Юлия еще много месяцев старалась воспроизвести на собственных рисунках.
В 1938 году Жюльен прочел в одном английском журнале того же года статью об итальянском банкирском доме Фрескобальди, господствовавшем над европейскими финансами в четырнадцатом веке. Не его обычный круг чтения. Совсем наоборот, но коллега вспомнил его чудаковатый интерес к провансальской поэзии и одолжил ему журнал. История конца Оливье де Нуайена была хорошо известна, но ему бросилось в глаза упоминание о графе де Фрежюсе, муже Изабеллы. Статья посвящалась описанию чего-то вроде финансовых операций этого банка в попытке проиллюстрировать, какими международными и сложными были они до того, как банк навлек на себя разорение, непродуманно предоставляя кредит английскому королю для ведения его войн:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
И она поехала — одна, и была встречена злобными взглядами своих родных — из них никто не захотел утешить ее или понять. Для нее это было первое и последнее соприкосновение с ее религией, которая ассоциировалась у нее с осуждением со всех сторон, давившим на нее в синагоге в тот холодный мартовский день.
Воспитывая ее, Клод Бронсен понимал, что Юлии следует научиться быть более вежливой и отполированной, чем он, и культурной в той степени, какой он достигнуть не мог; его вкусы выработали в нем своего рода презрительность, которую, надеялся он, она с ним разделит, но научится лучше контролировать. Он точно знал, какого ребенка хочет, в воображении видел, как она растет, и его труды принесли первый плод в тот день на бульваре Осман. Бонна, ошеломленная этой вспышкой, шлепнула девочку, чтобы ее поторопить. Юлия закричала еще громче и продолжала кричать, пока ее лицо не покраснело от смеси возмущения и отчаяния. Ее уволокли в квартиру, все еще вопящую, и велели сидеть в своей комнате, пока она не научится вести себя. Она никогда не узнала, как испугался ее отец, сколько ночей он провел без сна, терзаемый страхом, что болезнь, погубившая его жену, теперь проявилась в его любимой дочери. Этот ужас преобразился в безграничную, всеподавляющую тревогу за нее, которая слишком часто выливалась в чрезмерную обволакивавшую заботливость, почти не оставлявшую ей возможности дышать.
Однако ее выходка в тот день была просто упрямством, бунтом, а не симптомом будущего безумия. Юлия не пожелала вести себя прилично — можно даже сказать, что с той минуты она никогда себя прилично не вела. Одно мгновение преобразило благовоспитанную, уступчивую девочку в заляпанную краской отщепенку, какую она гораздо-гораздо позднее описала Жюльену (с некоторой гордостью). Вспышку спровоцировал рисунок, еле различимый сквозь витрину не слишком респектабельного торговца картинами. Она хотела остановиться и посмотреть, но бонна торопилась, ей не терпелось выпить чаю. Она пила чай во второй половине дня, а от Юлии требовалось переодеться, чинно сидеть и тридцать пять минут вести положенный разговор о том, как прошел ее день.
И она всегда это делала, а после этого дня не делала уже никогда. Через два-три месяца бонна ушла, предпочтя более цивилизованную семью. Она отказалась исполнить просьбу Юлии зайти в эту маленькую галерею, чтобы посмотреть на картину, которая даже не была выставлена в витрине, а лишь еле-еле виднелась на левой стене внутри. Юлия указала на нее. Бонна засмеялась: «Нет, только посмотрите! Обезьяна и то нарисовала бы лучше!»
Этот случай распахнул в Юлии шлюзы развивающейся личности. Перед ней было что-то, благодаря чему она могла упорядочить все те спутывающиеся мысли и чувства, которые вихрились в ее душе. Вот причина, чтобы не вести чинных разговоров, не переодеваться и не сидеть, сдвинув колени. Вот причина не подчиняться.
На следующий день, когда ей полагалось сидеть у себя в комнате и читать, она тихонько ускользнула из квартиры через черный ход, вниз по лестнице, мимо консьержки и на улицу. Впервые в жизни она вышла на улицу одна и первые несколько шагов испытывала испуг, а потом — только бодрящую радость. Она смело вошла в галерею, подражая величественным дамам, за которыми наблюдала, пока они покупали косметику в предместье Сент-Оноре, и остановилась перед той картиной.
Рисунок карандашом и размытой тушью, изображающий женщину с сильным ртом и подбородком. На правую сторону ее лица упала жидкая прядь волос, выбившаяся из узла на макушке. Она выглядела усталой, даже тоскливой, и у Юлии защемило сердце, словно она ее узнала.
В глубине залы разговаривали двое мужчин, и голоса их звучали все громче и громче, так что Юлия, завороженно стоявшая перед картиной, невольно их слушала.
— Ты проклятый мошенник, — говорил один по-французски, но с сильным акцентом. — Ты обманщик. Зачем мне иметь с тобой дело?
Безудержная ярость была страшной. Он был маленький, невзрачный, но темноглазый, и в нем ощущалась властная сила.
— Я делаю что могу. Чего вы хотите? Я содержу эту галерею, плачу помощнику, плачу за аренду, устраиваю приемы, чтобы привлечь возможных клиентов, а взамен почти ничего не получаю. Ведь эти картины не расхватывают, разрешите вам сказать, едва я успеваю их повесить.
— Вы даже и не пытаетесь.
Второй, много старше, говорил мягко, стараясь урезонивать.
— Мне очень жаль. Я делаю что могу. А если вы знаете кого-нибудь лучше, я буду счастлив с вами расстаться. И пожелать вам тот успех, который вы заслуживаете. Но я говорю правду. И если мне позволено будет сказать, то ваше собственное поведение с теми, кто думает купить ваши картины, этому никак не способствует.
— Мое поведение? Мое поведение? Да я само обаяние.
— Когда хотите. Что бывает довольно редко. По большей части вы беспричинно ведете себя оскорбительно и высокомерно. Вы без передышки говорите о самом себе и с места в карьер сообщаете, что вы гений и сначала должны решить, достойны ли они иметь ваше произведение.
Наступило молчание, потом коротышка расхохотался и обнял своего собеседника.
— А почему бы и нет? Это же все правда.
Юлия пребывала в полном недоумении. Ей казалось, что удар в нос был бы уместнее. Тут она заметила, что оба смотрят на нее, покраснела и повернулась к дверям.
— Погоди, малышка! — окликнул художник. — Как видите, кому-то мои картины нравятся. Она вошла, просто чтобы посмотреть. А вы видели? Видели выражение ее лица? Я знаю это выражение. Ха!
Он подошел и встал перед ней на колени.
— Тебе ведь она понравилась.
Юлия осторожно кивнула. Маленький художник обнял ее и поцеловал в губы, целомудренно, но всерьез. Ей отчаянно хотелось перестать краснеть.
— Ну, скажи мне, что ты думаешь?
Юлия перепугалась, но постаралась обдумать ответ, найти какие-нибудь многозначительные, умудренные слова. Однако в голову не приходило ровно ничего.
— По-моему, вы ее очень любили, — сказала она наконец и тут же устыдилась.
Но это восхитило художника, чьи темные глаза впивались в нее так, что она смущалась. Ей хотелось, чтобы он не отводил от нее своих глаз. Никогда.
— Да, — сказал он, — так и было.
Лицо Юлии вытянулось.
— Она умерла?
— В моем сердце да. — Он наклонил голову набок и лукаво улыбнулся. — Несколько лет назад она была моей любовницей. И ушла от меня с кем-то. Мне она начинала надоедать.
— Ради Бога, — сказал хозяин галереи, — нельзя же так говорить с девочкой, это неприлично.
Художник засмеялся, но Юлия посмотрела на него очень серьезно.
— По-моему, она была уже несчастна, когда вы ее рисовали. Вы сделали ее печальной, а потом нарисовали эту печаль. Это было жестоко с вашей стороны. Можно любить кого-то и делать их несчастными. Я знаю.
— Неужели? — ответил он почти смущенно. — Тогда, пожалуй, ты знаешь слишком уж много для своего возраста.
Хозяин галереи довольно улыбнулся. Никогда раньше он не видел, чтобы этот труднейший его клиент хоть сколько-нибудь смущался, никогда не слышал, чтобы ему бросали такой сокрушительный вызов. Он будет рассказывать про это снова и снова.
— Она искала чего-то, чего я дать ей не мог. — Вновь его темные глаза вгляделись в самую душу Юлии. — В тебе есть что-то такое же, девочка. Послушай моего совета: не думай, что сумеешь отыскать это в ком-то другом. Так не будет. Этого там нет. Ты должна отыскать это в себе.
Он поднялся с колен.
— Вот я и разоблачен, — продолжал он. — Но, во всяком случае, портрет тебе нравится. А? Разве нет?
— По-моему, лучше него я никогда ничего не видела, — сказала она.
Он поклонился.
— А это лучшая похвала, какую я когда-либо получал. Ты намерена в довершение моего счастья купить его?
Юлия ахнула.
— Я не смогу. Он же, наверное, стоит не меньше ста франков.
— Сто франков! Бог мой! Он стоит миллионы франков, моя дорогая. Но мой… посредник говорит, что на самом деле любая картина стоит ровно столько, сколько за нее готовы заплатить. Сколько у тебя денег?
Юлия достала свой кошелечек и пересчитала его содержимое.
— Четыре франка и двадцать су, — сказала она, грустно глядя на него.
— И это все деньги, какие у тебя только есть?
Она кивнула.
— Ну, так пусть будет четыре франка и двадцать су. — Он снял рисунок со стены. — А я взамен смогу теперь говорить, что у меня есть меценатка, которая разорилась, отдала мне все свое состояние до последней монетки, лишь бы иметь хотя бы одну мою вещь. И к тому же это больше, чем вот этот жадный поросенок за нее хоть когда-нибудь выручил бы.
Он отдал ей рисунок взял четыре франка и двадцать су, тщательно пересчитал их и уж потом ссыпал в карман.
— Видите, — сказал он через плечо. — Видите, каким обольстительным я бываю с настоящими покупателями? С достойной покупательницей, не то что эти самодовольные идиоты с избытком денег, которые читают мне лекции о недостатках моих произведений. А теперь, дитя мое, ты должна получить сопроводительную квитанцию, как положено. Как тебя зовут?
— Юлия. Юлия Бронсен.
Он помедлил и посмотрел на нее.
— Значит, ты еврейка?
Юлия внимательно подумала.
— Нет, — сказала она, глядя на него правдивыми глазами. — Мой папа говорит, что нет.
— Жаль, — сказал он. — Может быть, тебе стоит поменьше слушать своего отца. Ну, не важно. — Он что-то нацарапал на листке бумаги и вручил ей его широким жестом.
Юлия прочла: «Получены от мадемуазель Ю. Бронсен за портрет Мадлен четыре франка и двадцать су. Пикассо». Подписался он с хитрой завитушкой, которую Юлия еще много месяцев старалась воспроизвести на собственных рисунках.
В 1938 году Жюльен прочел в одном английском журнале того же года статью об итальянском банкирском доме Фрескобальди, господствовавшем над европейскими финансами в четырнадцатом веке. Не его обычный круг чтения. Совсем наоборот, но коллега вспомнил его чудаковатый интерес к провансальской поэзии и одолжил ему журнал. История конца Оливье де Нуайена была хорошо известна, но ему бросилось в глаза упоминание о графе де Фрежюсе, муже Изабеллы. Статья посвящалась описанию чего-то вроде финансовых операций этого банка в попытке проиллюстрировать, какими международными и сложными были они до того, как банк навлек на себя разорение, непродуманно предоставляя кредит английскому королю для ведения его войн:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71