Кардинал Чеккани умер в Италии в 1353 году — от яда, если верить некоторым слухам, и был похоронен в Неаполе. Торопливое, небрежное погребение человека, который (никто не знал почему) вдруг оказался в полной опале. Его опустили в свободную гробницу в полу Неапольского собора, а потом накрыли мраморной плитой. Позднее на ней выбили его имя. Вот и все. В отличие от более удачливых кардиналов он не удостоился величественного надгробия с его изображением. Его внешность сохранилась только на панно Луки Пизано, высоко на стене над входом в Авиньонский собор.
Но благодаря искусству итальянца его лицо сохранилось и известно, чье оно. Такая удача не улыбнулась ни Манлию Гиппоману с Софией, ни Оливье с Ребеккой. Их лица еще существуют, но только Жюльен смутно догадывался, чьи они. Он часто думал о том, как он выглядели, и в воображении рисовал себе Манлия похожим на его стиль: сдержанный, суховатый, несколько суровый, но все же с намеком на остроумие в глазах или, быть может, в складке губ. Мысленно Жюльен одевал его в традиционные римские одежды, хотя в ту эпоху никто уже триста лет не ходил в тоге постоянно. Тут на Жюльена, возможно, повлияли стилизованные портреты космографа французского короля Андре Тевэ, который в 1584 году опубликовал альбом воображаемых портретов великих французов и галлов. Безусловно, он был склонен выдумывать лица, соответствующие предполагаемым характерам.
Портрет Чеккани — великолепный пример подобных заблуждений ума. То, каким изобразил кардинала Пизано, никак не соответствовало тому, что Жюльен знал о его характере. Вот он стоит, наполовину уничтоженный облупившейся краской, в огромной шляпе, под которой его голова кажется детской и невинной, и созерцает Пресвятую Деву и ее дитя. Плечи ссутулены, почти сгорблены, пышные одеяния словно душат его. Быть может, Пизано уловил то, как давят на него высокий сан и огромная власть. Только в глазах есть намек на расчет и хитрость. Разумеется, это может быть просто игрой света. Но почему внешность человека обязательно должна отражать характер? Про кого, собственно, Жюльен мог сказать это? И вообще чей характер остается неизменным? Например, разве Юлия выглядела такой, какой была? И будь так, лицо Марселя Лапласа было бы совсем другим, а вовсе не по-детски пухлым и невинным.
Указал ему на это Бернар. Возможно, странная тема для разговора в тот момент, но ведь сама встреча была странной. Они договорились о ней второпях, в растерянности, когда Жюльен как-то столкнулся с ним утром в пятницу в феврале 1943 года, через два месяца после того, как немцы, оккупировав юг, покончили с притворством, будто от Франции осталось хоть что-то, кроме названия и воспоминаний.
Произошло это перед кафе, где он часто обедал. Он вышел, кивнул хозяину, перешел рю де ля Републик и направился к себе на службу. И пока он пытался вспомнить, когда в последний раз пробовал мясо, которое стоило бы есть, кто-то нагнал его, взял под руку и сказал вполголоса:
— Здравствуй, мой друг. Надеюсь, ты хорошо поел? Не останавливайся. Не замедляй шага и, пожалуйста, не делай удивленное лицо.
Жюльен повиновался — ему даже в голову не пришло поступить иначе.
— Мне нужно с тобой поговорить, — продолжал Бернар, заводя его в безлюдный проулок, — Лучше всего завтра. Назови где?
И Жюльен назвал собор. Стоящий высоко над эспланадой, рядом с папским дворцом, и подавляемый гигантской позолоченной статуей Пресвятой Девы; редко кто заглядывал сюда теперь, когда досужие туристы исчезли. К тому же стоял он на отшибе, и добираться туда хватало сил лишь у самых усердных богомолов. Внутри царил сумрак — наилучший приют для тех, кто хотел остаться незамеченным. Бернар кивнул и исчез; Жюльен пошел дальше. На службу он вернулся лишь на минуту позже обычного.
Опять-таки ему даже в голову не пришло отказаться от этой встречи. В собор он явился точно в назначенное время, постоял в переднем дворе, выходящем на огромную безлюдную площадь и реку за ней, потом вошел внутрь и стал прохаживаться в ожидании. А затем он остановился у входа и задумчиво уставился вверх на лицо кардинала Чеккани, склоняющегося перед могуществом неоспоримо большим, нежели его.
Бернар опаздывал. Бернар всегда опаздывал, принадлежа к тем, кто просто не понимает, насколько такая привычка раздражает других людей. Он появился четверть часа спустя небрежной походкой человека, не имеющего никаких забот, и, прищурившись, тоже поглядел па кардинала Чеккани.
— Человек, которому не стоило бы доверять, — сказал он. — Кто это?
— Патрон Оливье де Нуайена, — нетерпеливо ответил Жюльен. — Что ты тут делаешь, Бернар? Ты передумал?
— Не совсем. Тебе же нравится де Нуайен? Почему?
— Бернар…
— Скажи же. Ты ведь когда-то заставил меня его прочесть. Мне он показался невыносимо занудным. Истеричен, неуправляем.
— Я изучаю его жизнь. Он интереснее, чем ты думаешь.
Бернар хмыкнул.
— Приятно видеть, что война заставляет тебя сосредоточиться на поистине важном. Однако, отвечая на твой вопрос: нет, я не передумал. Я побывал в Англии и теперь вернулся принять участие в Сопротивлении. Кстати, зовут меня не Бернар Маршан, понимаешь? Так войдем? Хочешь выслушать мою исповедь?
И они пошли по проходу к не посещаемой верующими (ни одной свечи тут не горело) боковой часовне, где не было ничего, кроме маленького барочного алтаря святой Агате и нескольких скамей. Бернар вошел первым и притворил за Жюльеном кованую решетку, чтобы расхолодить внезапную вспышку набожности, и они сели там в тусклом свете, сочащемся сквозь грязный витраж.
— Сопротивляться? Каким образом? — спросил Жюльен.
Бернар ничего не ответил, а поднял глаза на изображение святой и склонил голову набок.
— Пять недель назад, как я слышал, люди, называющие себя бойцами Сопротивления, застрелили в Туре немецкого солдата, — заметил Жюльен, чтобы заполнить паузу. — Немцы взяли в заложники пятнадцать человек. Шестерых расстреляли. Две недели назад в окрестностях Авиньона они взорвали члена Milice. От взрыва, кроме него, погибли еще четыре человека. Ты о таком сопротивлении говоришь, Бернар?
— Это война, Жюльен.
— Не для нас. Мы не воюем. Ты не забыл про Женевскую конвенцию? Мирное население не вмешивается и предоставляет воевать солдатам. Пока мы соблюдаем конвенцию, нам ничего не грозит, закон на нашей стороне.
— А немцы свято его уважают, как же, знаю, — негромко ответил Бернар.
— Закон их сдерживает. Нарушь его, раздай оружие гражданским лицам, и их уже ничто не остановит. Наше дело — наблюдать этот поворот истории и его пережить. Или люди будут гибнуть бесцельно. Тебя это не тревожит?
— Зато немцы тревожно оглядываются, поняв, что есть французы, которые готовы сражаться. Это поддерживает боевой дух Сопротивления. И потому не бесцельно.
— Немцы, знаешь ли, виноваты лишь отчасти. Твои героические бойцы что-то не завоевывают сердца.
Тот фыркнул.
— Меня не интересуют их сердца. Когда немцы потерпят поражение, они выбегут праздновать на улицах. Нам важно приложить руку к этому поражению. И только. Иначе, когда закончится война, мы получим либо анархию, либо соглашение, навязанное союзниками. Сейчас не время думать об ответственности. Ответственность означает бездействие.
— Ты подразумеваешь меня?
— Вовсе нет. Ты выбрал свою сторону. Твои статьи, и лекции, и должность. Нам все известно. Как по-твоему, чем ты занят, Жюльен? Я же тебя знаю, или, во всяком случае, так мне казалось. Я знал, что ты, конечно, не оголтелый коммунист, но зачем ты работаешь на Виши? На этого идиота Марселя. А теперь и на немцев.
— Я работаю не на немцев, — холодно ответил он. — Марсель попросил меня написать несколько статей для газет. Прочитать лекции. Вот и все. Потом меня попросили заведовать распределением бумаги. А это означает, что я решаю, кого публикую, какие газеты и журналы уцелеют, а какие закроются за недостатком бумаги. Знаешь ли ты, скольких трудов мне стоит сохранить кое-какие газеты? Как часто мне приходится закрывать глаза?
— Но насколько часто ты не закрываешь глаза? Как часто ты говоришь «нет»?
— Иногда. Во всяком случае, реже, чем те, кто делал бы мою работу с большим рвением.
Бернар промолчал, высказав то, что считал нужным. Для него все было так просто!
— Послушай, Бернар, жизнь должна продолжаться и пока немцы здесь. Не так, как нам хотелось бы, не так, как раньше, но продолжаться. Не все могут удрать в Лондон и морализаторствовать. А живя рядом с ними, сотрудничая, мы можем их изменить, очеловечить. Цивилизовать.
Бернар встал: святость часовни слишком его давила. Он вышел в неф, а затем и наружу, на свежий воздух. Там он остановился на ступенях, позабыв о маскировке и об осторожности. Нетерпеливость, подумал Жюльен, всегда была его главной слабостью. И когда-нибудь она его погубит.
— Прости, но ты надуваешься самомнением, — негромко сказал Бернар. — Ты в одиночку цивилизуешь немцев и гадин, которым они отдали тут власть. Ты уверен, что это односторонний процесс? Что, если они тебя развращают, а не ты их цивилизуешь? Ты готов на такой риск? Два года назад ты отказал бы хоть кому-нибудь в праве издавать свои журналы, публиковать свои книги? Мог даже подумать о подобном? А теперь ты каждый день так поступаешь и утверждаешь, что таким образом защищаешь цивилизацию. А ведь они проиграли, и ты это знаешь не хуже меня. Проиграли в тот момент, когда напали на Россию и объявили войну американцам. Теперь это только дело времени.
— Но побеждены они будут, — возразил Жюльен, — не благодаря тебе. Их разобьют английские, русские и американские армии. Мелкий саботаж ничего не даст, а только ухудшит положение тех, кто живет здесь. А тебя схватят и расстреляют.
Бернар кивнул:
— Знаю. Сюда до меня уже присылали человека. Мы полагаем, что он продержался недель шесть до того, как его арестовали. И, как ты говоришь, он не сделал ровно ничего.
— И теперь приехал ты. Зачем?
Бернар улыбнулся.
— Затем что получил приказ. Затем что эти люди пришли в мою страну, где им не место, потому что власть в правительстве захватили средней руки бандиты. Кто-то должен с ними сражаться. Ты ведь не намерен.
— Очень благородно, но я тебе не верю. Разве когда-нибудь ты делал что-то только во имя благородных идей? Ты делаешь что-то только ради удовольствия.
— Рано или поздно, вероятно, в течение трех месяцев меня поймают, возможно, будут пытать, без сомнения, расстреляют. Ты думаешь, меня такая перспектива радует?
— Да.
Бернар даже осекся, но потом рассмеялся.
— Разумеется, ты прав. Во всяком случае, отчасти. Проверка себя на выживание, на то, сумею ли я что-то сделать. И знаешь, я намерен перехитрить судьбу. Я намерен быть здесь, когда сюда придут американцы или кто-нибудь еще. А когда это произойдет, придется платить по счетам.
— Это угроза?
— Нет. Факт. Если мне повезет, я смогу умерить ярость тех, кто меньше готов прощать, чем я.
— Еще угроза?
— На сей раз предупреждение.
— Значит, ты займешься тем, чем сейчас занимаюсь я.
— В некотором смысле. Но я буду на стороне победителей. И могу добавить — справедливости.
Разговаривая, они спустились по ступеням, пересекли площадь и, выйдя уже за городскую стену, направлялись к реке.
— Как маленький Марсель?
— Постарел. Больше морщин. Раздражительнее.
— Как и все мы. Ты с ним все еще в хороших отношениях? Вы по-прежнему друзья?
— Да. Пожалуй, так.
— Рано или поздно, — сказал Бернар, — мне понадобится его прощупать. Он, конечно, жалкая личность, но далеко не глуп и более или менее контролирует, что тут осталось от администрации. Разумеется, пустой титул, но лучше, чем ничего. Мне бы хотелось, чтобы ты стал посредником между нами.
— Твоим рассыльным?
Бернар задумался.
— По сути, да. Я тебе доверяю, он тебе доверяет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71