Это была не его забота. Он думал лишь о Ребекке и Герсониде, запертых в темнице, где их подвергнут пыткам и убьют. Его разуму недоставало величия, чтобы видеть дальше. Более того, он понял, что его не слишком занимает Герсонид; он чувствовал — теперь он только чувствовал, а думать не мог, — что все под небесами, его душа и ее, что души всех людей зависят от того, чтобы она продолжала жить.
До глубокой ночи он бродил по улицам, единственный человек во всем городе, не замечавший чумы, зная, что ей неподвластен. Потом — может быть, но не прежде чем он примет решение, которое рано или поздно должен принять. Он может склониться перед волей своего патрона, подчиниться людским законам, неписаным, но понятным всем. Ведь Чеккани дал ему все: деньги, поддержку, место в мире, даже что-то вроде дружбы. Взамен он ожидал верности — честная сделка, заключенная добровольно и признаваемая всеми. Никто не признает, что ее нарушение может быть оправданным. И дело не в личной выгоде, хотя последствия разрыва уз, связывающих его с Чеккани, будут ужасны. Речь шла о чести, о том, что ничто в мире не может оправдать столь страшного предательства. Оливье готовился сыграть роль Иуды, мерзкого Иудишки, предающего своего господина по причине, какую весь свет сочтет низкой страстью.
И ему не с кем было посоветоваться. Пизано со смехом отговорил бы его от такого намерения, доказал бы нелепость его дилеммы и, высмеяв, принудил бы образумиться. Альтье был бы более умозрителен, подкрепил бы свои доводы множеством цитат из античных философов и Библии, но пришел бы к тому же выводу. Но один был на пути в Италию, а второй мертв.
В распоряжении Оливье был только его разум, забитый поэтическими метафорами и недопонятыми отрывками философских сочинений. В голове у него стучали слова Софии, переданные Манлием: «Любое бесчестие или позор можно навлечь на себя, если этим окажешь великую помощь другу». И еще: «Добродетельный поступок редко бывает понят теми, кто не понимает философии». И еще: «Законы, составленные без понимания философии, должны непрестанно подвергаться сомнению, ибо применение истинной добродетели зачастую непостижимо для слепцов».
Он заснул на ступенях церкви Святого Агриколы бок о бок с десятком прочих нищих, думая о том, что именно здесь два года назад увидел Ребекку. Он снова увидел, как она проходит мимо, закутавшись в плотный темный плащ, и вспомнил, что почувствовал тогда. И решил, что чувство, переполнившее его в тот день, было знамением свыше, знаком того, что он должен покориться.
Наконец наступил рассвет, и его товарищи на одну ночь один за другим застонали и заворочались. Когда же стало совсем светло, Оливье встал и, исполнившись решимости, зашагал прочь, помедлив только у самых стен величественного дворца. Он снова взвесил, не пойти ли ему к Чеккани или к кардиналу де До, но отмел обе мысли. Может быть, ему просить только за Ребекку, сказать, что она не еврейка, но он знал, что и это безнадежно. Чеккани желал получить весь мир; и Оливье понимал, что столь просто его не остановить.
Он вошел в огромные ворота дворца, по-приятельски кивнув стражнику, которого знал уже много лет, но держась настороже: если Чеккани сумел прочесть его мысли, которых сам он толком не понимал, его уже могут искать. Но все было спокойно: ничего не произошло — ни оклика, ни топота бегущих ног у него за спиной. В большом внутреннем дворе он постоял в неуверенности — его опять одолели сомнения, — пока его смятение не рассеял чистый и ясный звон колокола, прозвучавший в утреннем воздухе.
Услышав его, он едва не пал на колени от благодарности. Этот звук призывал музыкантов и певцов оставить свои занятия и собраться в часовню и там послушно ожидать своего господина. Созывал их выплеснуть свои сердца в пении перед наместником Бога на земле. Клемент, хотя и заперся от страха в башне, не мог жить без музыки. В ней была вся его жизнь и величайшее наслаждение. Даже чума не смогла его охладить. Хотя по улицам носили трупы, он приказал арестовывать любого музыканта, кто без его позволения покинет дворец. Если им суждено умереть ради его душевного мира, пусть будет так. Было кое-что, без чего этот странный человек не мог обходиться.
И пока звонит колокол, Клемент надевает свои одежды, спускается по лестницам и шествует по пышным залам и коридорам дворца в часовню. Он будет совсем один. При нем не будет ни стражи, ни свиты, так как он из опасения заразы приказал, чтобы никто не смел к нему приближаться. Потом он станет сидеть и слушать, пока не стихнет музыка, а тогда, обновленный, поспешит назад, в свое убежище под самым небом.
Оливье торопился, держа путь по переходам, которые изучил за много лет. В часовне имелась боковая дверь, через которую во время богослужения входили и выходили служки. Опередив всех прочих, Оливье юркнул внутрь и спрятался за огромным фламандским гобеленом, который Клемент заказал, чтобы сделать часовню более приятной для глаз. И стал ждать.
Если бы не чума, у Оливье не было бы и шанса подойти к папе близко: стражники, всегда маячившие поблизости, набросились бы на него и уволокли прочь. На людях Клемент держался любезно, но остерегался возможных покушений или оскорблений. И правда, наиболее уязвим он был в часовне, в сердце своего дворца, куда допускались только самые близкие. Но стража оставалась при нем и там, ибо он прекрасно знал, что служители Божьи не всегда самые мирные люди.
Однако чума все это изменила; пышные церемонии остались в прошлом: Клемент желал, чтобы людей вокруг него было как можно меньше. К тому же он обладал тонким чутьем ситуации и не желал выглядеть смешным. Вместо того чтобы войти в часовню в сопровождении всего лишь одного священника, без служек и зрителей, он предпочел войти туда в одиночестве, с кубком какого-то напитка в руке, тяжело уселся на трон, прислонился к спинке и крикнул отправляющему сегодня службу священнику:
— Начинай! Не тяни. У меня еще полно дел.
Священник поклонился и поднял руку в благословении. Вступил хор, лица певчих отражали — в зависимости от характера — торжественность, скуку или недовольство, служба началась. Новая музыка вздымалась и опадала, свивалась спиралями и кольцами, возвращалась и, длясь, воссоздавала в воздухе, пока длилась, чистейшее подобие чудес творения и Господней любви. Казалось, слишком сложная, чтобы человек мог внять ей в полной мере, но столь прекрасная, что Оливье вновь подумал о Ребекке и Софии и об их вере в зло материального мира. Возможно, они правы, думал он. Возможно, мир духа много тоньше, выше, чище и ближе к божественному. Но то, что способно создавать такую красоту, небезнадежно. Если люди умеют творить такие гармонии, слышать их, воплощать голосом и музыкальными инструментами, значит, частица божественного есть и в материальном.
Тут ему вновь стал ясен разительный контраст между музыкой и его собственным ужасным положением. Оливье напрягся и подготовился. Едва музыка смолкла, в часовне повисла звенящая тишина, которую прервал только папа, похлопав по подлокотнику трона и громко крикнув:
— Отлично, превосходно, мальчики. Всех вас благодарю. Мне уже легче. Теперь можете идти, а завтра я желаю услышать хорал, какой вы пели на прошлой неделе. Того итальянца, ну, вы знаете.
Регент кивнул и поклонился, а Клемент с громким довольным смешком соскочил с трона, торжественно поклонился алтарю и потер руки.
— Ничто так не пробуждает аппетит, как хороший хорал. Умираю от голода.
Повернувшись, он сделал шаг к двери, но застыл, увидев перед собой Оливье. Миг напряженной тишины — Оливье осознал, какой пугающий у него, наверное, вид: небрит, завернут в грязный плащ и похож на затравленного зверя. Он поспешно упал на колени, по лицу папы увидев, как тот напуган,
— Мои нижайшие извинения, святейший. Я Оливье де Нуайен, приближенный кардинала Чеккани. Умоляю об аудиенции.
— Де Нуайен? — Клемент присмотрелся внимательнее. — Господи милосердный, да что с тобой? Как ты смеешь являться ко мне на глаза в таком виде?
— Прими мои извинения, святейший. Я не осмелился бы, не будь дело столь срочным.
— Тебе придется подождать. Я хочу завтракать.
— Это важнее завтрака, святейший.
Клемент нахмурился.
— Нет ничего важнее завтрака, юноша. — Он был раздражен, но упрямство на лице молодого человека подсказало, что несчастного следует выслушать. Нет, это не глупая выходка, ни прошение о какой-либо милости, и он, несомненно, не очередной безумец, убежденный, будто знает, как остановить чуму или обратить в христианство магометан.
— Такое поведение непростительно.
— Все в твоей воле, святейший. Выслушай меня, а что ты прикажешь сделать со мной потом, не имеет значения.
Клемент знаком подозвал стражника, стоявшего у двери.
— Обыщи его, — приказал он. — Убедись, что при нем нет оружия. А потом отведи в мой покой.
Свирепо хмурясь и чувствуя, что утро безнадежно испорчено, наместник Бога на земле, тяжело ступая, вышел из часовни.
— Ну? Говори же! Что у тебя такого важного, что ты испортил мне музыку, завтрак и утро?
— Святейший, ты хочешь вернуть папский престол в Рим?
— Странное начало. Почему ты спрашиваешь об этом?
— Потому что, возможно, другого выхода у тебя не будет. Существует план, как принудить тебя покинуть этот город. Замок Эг-Морт будет сдан англичанам. Тогда французский король обвинит графиню Провансскую и потребует, чтобы и ты осудил ее. Думаю, тебе непросто будет ему отказать. А если ты ее осудишь, тебе вряд ли удастся выкупить у нее Авиньон или хотя бы остаться здесь.
Ум Клемента, прямой в вопросах богословия, становился изощренным, когда речь шла о государственных делах, но сейчас особой нужды в проницательности не было. Ему не требовалось раздумывать долго, чтобы понять, что такой оборот приведет к катастрофе. В мгновение ока из безмятежного властителя христианского мира он будет низведен до положения бродячего монаха или в лучшем случае местного князька, воюющего с мелкой знатью Романьи. Кто позволит ему стать миротворцем между французами и англичанами, диктовать политику империи, провозгласить и направить крестовый поход, если он не может поддерживать порядок в собственном доме?
— Тебе это доподлинно известно? Или ты все выдумал, желая привлечь мое внимание?
— Я просто слуга и поэт, святейший. И не имею склонности к интригам. Этого я не сумел бы выдумать. Я прочел письмо, в котором излагался этот план.
— От кого? Кому?
— Оно было написано епископом Винчестерским кардиналу Чеккани.
Клемент задумался, потом погрозил Оливье пальцем.
— Я знаю, кто ты, юноша. Ты любимец Чеккани. Почти сын ему. И тем не менее ты пришел ко мне. Зачем тебе выдавать его планы?
— Ради награды.
Оливье мог бы привести пространные доводы в свое оправдание, мог бы сослаться на требования чести, мог бы упирать на высшие побуждения. Он этого не сделал. Он знал, что продает своего патрона, и не желал прятаться за словами.
— И какой же?
— Я прошу освободить из темницы моего наставника и его служанку. Двух евреев. Они не совершили ничего дурного, и обвинения на них возвели, чтобы ослабить кардинала де До. И я хочу, чтобы ты остановил гонения на евреев прежде, чем еще кто-то умрет. Если угроза нависла надо всеми евреями, то, пока они живы, и над ними тоже.
Клемент раздраженно взмахнул руками, будто отметая саму идею.
— Мир рушится. Армии воюют. Люди мрут тысячами. Поля зарастают травой, города опустели. Господь обрушил на нас Свой гнев и, может быть, решил уничтожить Свое творение. Народы лишились пастырей и погрязли во тьме. Они хотят знать причину своих бед, дабы воспрянуть духом и вернуться к молитвам и покорности своим государям. А ты тревожишься о благополучии двух евреев?
Оливье молчал. Ответа от него не ожидалось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
До глубокой ночи он бродил по улицам, единственный человек во всем городе, не замечавший чумы, зная, что ей неподвластен. Потом — может быть, но не прежде чем он примет решение, которое рано или поздно должен принять. Он может склониться перед волей своего патрона, подчиниться людским законам, неписаным, но понятным всем. Ведь Чеккани дал ему все: деньги, поддержку, место в мире, даже что-то вроде дружбы. Взамен он ожидал верности — честная сделка, заключенная добровольно и признаваемая всеми. Никто не признает, что ее нарушение может быть оправданным. И дело не в личной выгоде, хотя последствия разрыва уз, связывающих его с Чеккани, будут ужасны. Речь шла о чести, о том, что ничто в мире не может оправдать столь страшного предательства. Оливье готовился сыграть роль Иуды, мерзкого Иудишки, предающего своего господина по причине, какую весь свет сочтет низкой страстью.
И ему не с кем было посоветоваться. Пизано со смехом отговорил бы его от такого намерения, доказал бы нелепость его дилеммы и, высмеяв, принудил бы образумиться. Альтье был бы более умозрителен, подкрепил бы свои доводы множеством цитат из античных философов и Библии, но пришел бы к тому же выводу. Но один был на пути в Италию, а второй мертв.
В распоряжении Оливье был только его разум, забитый поэтическими метафорами и недопонятыми отрывками философских сочинений. В голове у него стучали слова Софии, переданные Манлием: «Любое бесчестие или позор можно навлечь на себя, если этим окажешь великую помощь другу». И еще: «Добродетельный поступок редко бывает понят теми, кто не понимает философии». И еще: «Законы, составленные без понимания философии, должны непрестанно подвергаться сомнению, ибо применение истинной добродетели зачастую непостижимо для слепцов».
Он заснул на ступенях церкви Святого Агриколы бок о бок с десятком прочих нищих, думая о том, что именно здесь два года назад увидел Ребекку. Он снова увидел, как она проходит мимо, закутавшись в плотный темный плащ, и вспомнил, что почувствовал тогда. И решил, что чувство, переполнившее его в тот день, было знамением свыше, знаком того, что он должен покориться.
Наконец наступил рассвет, и его товарищи на одну ночь один за другим застонали и заворочались. Когда же стало совсем светло, Оливье встал и, исполнившись решимости, зашагал прочь, помедлив только у самых стен величественного дворца. Он снова взвесил, не пойти ли ему к Чеккани или к кардиналу де До, но отмел обе мысли. Может быть, ему просить только за Ребекку, сказать, что она не еврейка, но он знал, что и это безнадежно. Чеккани желал получить весь мир; и Оливье понимал, что столь просто его не остановить.
Он вошел в огромные ворота дворца, по-приятельски кивнув стражнику, которого знал уже много лет, но держась настороже: если Чеккани сумел прочесть его мысли, которых сам он толком не понимал, его уже могут искать. Но все было спокойно: ничего не произошло — ни оклика, ни топота бегущих ног у него за спиной. В большом внутреннем дворе он постоял в неуверенности — его опять одолели сомнения, — пока его смятение не рассеял чистый и ясный звон колокола, прозвучавший в утреннем воздухе.
Услышав его, он едва не пал на колени от благодарности. Этот звук призывал музыкантов и певцов оставить свои занятия и собраться в часовню и там послушно ожидать своего господина. Созывал их выплеснуть свои сердца в пении перед наместником Бога на земле. Клемент, хотя и заперся от страха в башне, не мог жить без музыки. В ней была вся его жизнь и величайшее наслаждение. Даже чума не смогла его охладить. Хотя по улицам носили трупы, он приказал арестовывать любого музыканта, кто без его позволения покинет дворец. Если им суждено умереть ради его душевного мира, пусть будет так. Было кое-что, без чего этот странный человек не мог обходиться.
И пока звонит колокол, Клемент надевает свои одежды, спускается по лестницам и шествует по пышным залам и коридорам дворца в часовню. Он будет совсем один. При нем не будет ни стражи, ни свиты, так как он из опасения заразы приказал, чтобы никто не смел к нему приближаться. Потом он станет сидеть и слушать, пока не стихнет музыка, а тогда, обновленный, поспешит назад, в свое убежище под самым небом.
Оливье торопился, держа путь по переходам, которые изучил за много лет. В часовне имелась боковая дверь, через которую во время богослужения входили и выходили служки. Опередив всех прочих, Оливье юркнул внутрь и спрятался за огромным фламандским гобеленом, который Клемент заказал, чтобы сделать часовню более приятной для глаз. И стал ждать.
Если бы не чума, у Оливье не было бы и шанса подойти к папе близко: стражники, всегда маячившие поблизости, набросились бы на него и уволокли прочь. На людях Клемент держался любезно, но остерегался возможных покушений или оскорблений. И правда, наиболее уязвим он был в часовне, в сердце своего дворца, куда допускались только самые близкие. Но стража оставалась при нем и там, ибо он прекрасно знал, что служители Божьи не всегда самые мирные люди.
Однако чума все это изменила; пышные церемонии остались в прошлом: Клемент желал, чтобы людей вокруг него было как можно меньше. К тому же он обладал тонким чутьем ситуации и не желал выглядеть смешным. Вместо того чтобы войти в часовню в сопровождении всего лишь одного священника, без служек и зрителей, он предпочел войти туда в одиночестве, с кубком какого-то напитка в руке, тяжело уселся на трон, прислонился к спинке и крикнул отправляющему сегодня службу священнику:
— Начинай! Не тяни. У меня еще полно дел.
Священник поклонился и поднял руку в благословении. Вступил хор, лица певчих отражали — в зависимости от характера — торжественность, скуку или недовольство, служба началась. Новая музыка вздымалась и опадала, свивалась спиралями и кольцами, возвращалась и, длясь, воссоздавала в воздухе, пока длилась, чистейшее подобие чудес творения и Господней любви. Казалось, слишком сложная, чтобы человек мог внять ей в полной мере, но столь прекрасная, что Оливье вновь подумал о Ребекке и Софии и об их вере в зло материального мира. Возможно, они правы, думал он. Возможно, мир духа много тоньше, выше, чище и ближе к божественному. Но то, что способно создавать такую красоту, небезнадежно. Если люди умеют творить такие гармонии, слышать их, воплощать голосом и музыкальными инструментами, значит, частица божественного есть и в материальном.
Тут ему вновь стал ясен разительный контраст между музыкой и его собственным ужасным положением. Оливье напрягся и подготовился. Едва музыка смолкла, в часовне повисла звенящая тишина, которую прервал только папа, похлопав по подлокотнику трона и громко крикнув:
— Отлично, превосходно, мальчики. Всех вас благодарю. Мне уже легче. Теперь можете идти, а завтра я желаю услышать хорал, какой вы пели на прошлой неделе. Того итальянца, ну, вы знаете.
Регент кивнул и поклонился, а Клемент с громким довольным смешком соскочил с трона, торжественно поклонился алтарю и потер руки.
— Ничто так не пробуждает аппетит, как хороший хорал. Умираю от голода.
Повернувшись, он сделал шаг к двери, но застыл, увидев перед собой Оливье. Миг напряженной тишины — Оливье осознал, какой пугающий у него, наверное, вид: небрит, завернут в грязный плащ и похож на затравленного зверя. Он поспешно упал на колени, по лицу папы увидев, как тот напуган,
— Мои нижайшие извинения, святейший. Я Оливье де Нуайен, приближенный кардинала Чеккани. Умоляю об аудиенции.
— Де Нуайен? — Клемент присмотрелся внимательнее. — Господи милосердный, да что с тобой? Как ты смеешь являться ко мне на глаза в таком виде?
— Прими мои извинения, святейший. Я не осмелился бы, не будь дело столь срочным.
— Тебе придется подождать. Я хочу завтракать.
— Это важнее завтрака, святейший.
Клемент нахмурился.
— Нет ничего важнее завтрака, юноша. — Он был раздражен, но упрямство на лице молодого человека подсказало, что несчастного следует выслушать. Нет, это не глупая выходка, ни прошение о какой-либо милости, и он, несомненно, не очередной безумец, убежденный, будто знает, как остановить чуму или обратить в христианство магометан.
— Такое поведение непростительно.
— Все в твоей воле, святейший. Выслушай меня, а что ты прикажешь сделать со мной потом, не имеет значения.
Клемент знаком подозвал стражника, стоявшего у двери.
— Обыщи его, — приказал он. — Убедись, что при нем нет оружия. А потом отведи в мой покой.
Свирепо хмурясь и чувствуя, что утро безнадежно испорчено, наместник Бога на земле, тяжело ступая, вышел из часовни.
— Ну? Говори же! Что у тебя такого важного, что ты испортил мне музыку, завтрак и утро?
— Святейший, ты хочешь вернуть папский престол в Рим?
— Странное начало. Почему ты спрашиваешь об этом?
— Потому что, возможно, другого выхода у тебя не будет. Существует план, как принудить тебя покинуть этот город. Замок Эг-Морт будет сдан англичанам. Тогда французский король обвинит графиню Провансскую и потребует, чтобы и ты осудил ее. Думаю, тебе непросто будет ему отказать. А если ты ее осудишь, тебе вряд ли удастся выкупить у нее Авиньон или хотя бы остаться здесь.
Ум Клемента, прямой в вопросах богословия, становился изощренным, когда речь шла о государственных делах, но сейчас особой нужды в проницательности не было. Ему не требовалось раздумывать долго, чтобы понять, что такой оборот приведет к катастрофе. В мгновение ока из безмятежного властителя христианского мира он будет низведен до положения бродячего монаха или в лучшем случае местного князька, воюющего с мелкой знатью Романьи. Кто позволит ему стать миротворцем между французами и англичанами, диктовать политику империи, провозгласить и направить крестовый поход, если он не может поддерживать порядок в собственном доме?
— Тебе это доподлинно известно? Или ты все выдумал, желая привлечь мое внимание?
— Я просто слуга и поэт, святейший. И не имею склонности к интригам. Этого я не сумел бы выдумать. Я прочел письмо, в котором излагался этот план.
— От кого? Кому?
— Оно было написано епископом Винчестерским кардиналу Чеккани.
Клемент задумался, потом погрозил Оливье пальцем.
— Я знаю, кто ты, юноша. Ты любимец Чеккани. Почти сын ему. И тем не менее ты пришел ко мне. Зачем тебе выдавать его планы?
— Ради награды.
Оливье мог бы привести пространные доводы в свое оправдание, мог бы сослаться на требования чести, мог бы упирать на высшие побуждения. Он этого не сделал. Он знал, что продает своего патрона, и не желал прятаться за словами.
— И какой же?
— Я прошу освободить из темницы моего наставника и его служанку. Двух евреев. Они не совершили ничего дурного, и обвинения на них возвели, чтобы ослабить кардинала де До. И я хочу, чтобы ты остановил гонения на евреев прежде, чем еще кто-то умрет. Если угроза нависла надо всеми евреями, то, пока они живы, и над ними тоже.
Клемент раздраженно взмахнул руками, будто отметая саму идею.
— Мир рушится. Армии воюют. Люди мрут тысячами. Поля зарастают травой, города опустели. Господь обрушил на нас Свой гнев и, может быть, решил уничтожить Свое творение. Народы лишились пастырей и погрязли во тьме. Они хотят знать причину своих бед, дабы воспрянуть духом и вернуться к молитвам и покорности своим государям. А ты тревожишься о благополучии двух евреев?
Оливье молчал. Ответа от него не ожидалось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71