А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Острижен был коротко, но уже намечался будущий волнистый чуб, темные усы украшали его продолговатое лицо с прямым, чуточку горбатым носом. Глаза у Василия веселые, с хитринкой.
— Отчего же, — сказал Багрицкий, — конечно, курите. Кавалерист пододвинул кисет Севе, и тот неумело стал сворачивать козью ножку. Василий деликатно отвел глаза…
— Давайте знакомиться, — проговорил Сева. — Про вас я уже знаю. А меня зовут Всеволод, фамилия Багрицкий, корреспондент газеты «Отвага».
— А я думал, что вы куда старше, — несколько смущенно произнес Василий. — Судя по стихам, я их в школе учил, вы и на гражданскую успели. А на вид — так мы вроде бы с вами годки.
Багрицкий покраснел. Это был уже не первый случай, когда его путали с покойным отцом.
— Меня зовут Всеволод, — повторил он. — А вы, Василий Яковлевич, знаете стихи Эдуарда Багрицкого.
— Однофамилец ваш будет али сродственник какой?
— Отец… Умер восемь лет назад, — несколько суховато ответил Сева, и Василий почуял, что собеседнику тема не по душе, перестал спрашивать.
— Как вы оказались в Ленинграде?
— Работал в порту. Хотел устроиться матросом в пароходство, я ведь действительную службу проходил под Ленинградом, в финской участвовал. А мне говорят — поработай полгода грузчиком, потом пойдешь в море. Согласился. Уже и документы были готовы. Задержись война недели на две, неизвестно, в какой стране я был бы сейчас, а может, и рыбы давно схарчили меня. Узнал случайно: формируется кавалерия. Добился, чтоб направили туда, ведь Онуприенки — кубанские казаки, из Запорожской Сечи. Про Тараса Бульбу читали? Так это Гоголь с моего предка списал. — Василий лукаво усмехнулся и подмигнул Севе. — Анкета у меня хоть куда. Я военкому прямо заявил: являюсь родичем Тараса Бульбы. Поверил… Так и воюю с шашкой в руке.
— Рубить ею приходилось?
— А как же! Для чего же она, сабелюка, еще служит? Только рубать… Гансы, они хлипкие на это дело. Лаву на лаву — для них несподручно. Мне батя рассказывал, как ходили они в атаку в Галиции. Германские драгуны не дюжили против нас. И опять же, когда наш прорыв — у них паника. «Казакен! Казакен!» — кричат и тикают куда глаза глядят. Навроде как наши в сорок первом от ихних танков. И на машины гансы сели, потому как им, полагаю, от конников наших спасения нету.
— Вот когда вы рубите человека саблей, — проговорил Багрицкий, — какие испытываете чувства при этом?
— Какого человека? Я человеков не рублю, — обиженным тоном произнес Василий. — Как можно по людям шашкой? Я ведь только гансов. Фашистов, стало быть.
— Понимаю, — сказал Сева. — Их, конечно, шашкой надо.
Он достал блокнот и попросил младшего политрука рассказать об эпизоде с пленением немецкого штаба. Василий говорил бойко, с красочными подробностями. Скосив глаза, он смотрел, правильно ли корреспондент записывает фамилии бойцов. В его речи мягко звучало южно-русское «г», особенность певучего говора всегда умиляла Всеволода. Он записывал рассказ Онуприенко и остро завидовал младшему политруку, который сходился с врагом лицом к лицу и проделывал это с будничным хладнокровием, будто выполнял повседневную работу, хотя не такую, прямо скажем, и приятную… Только она необходима, никуда не денешься от нее, а коли так, то и справлять ее потребно добросовестно и аккуратно.
— Перекурим это дело, — предложил Василий, придвигая к себе кисет, он так и оставил его на столе. — С непривычки аж язык задеревенел. А стихи вы мне не почитаете? Люблю стихи, товарищ корреспондент. И вашего, значит, папаши мне нравятся. «Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лед…» Здорово! Или про Опанаса. Еще Есенина люблю, про мать-старушку, например. Непонятно только, почему запрещают Есенина? Говорят, хулиганил будто много и вином баловался. Ну и что? Стихи-то у него великие. Прочитайте что-нибудь.
— Хорошо, — сказал Сева, — слушайте. «Мир опустел… Земля остыла… А вьюга трупы замела, и ветром звезды загасила, и бьет во тьме в колокола. И на пустынном, на великом погосте жизни мировой кружится Смерть в веселье диком и развевает саван свой!»
— Здорово-то как! — восхищенно воскликнул Онуприенко. — Это вы про наше наступление написали… Главную суть ухватили, товарищ Багрицкий. Так я все и воспринимал, но чтобы выразить… Подобное лишь поэту под силу. Спасибо вам за стихи. Их бы в нашей «Отваге» напечатать, чтоб другие бойцы прочитали. Или было уже в газете?
Багрицкий улыбнулся:
— Это старые стихи, написаны они давно и не мною, увы… Был такой русский поэт Иван Бунин. Впрочем, почему был? Он и сейчас еще жив, только далеко от нас, в Париже.
— Белогвардеец, значит? — жестко спросил Василий.
— Нет, в белой армии Бунин не служил, — ответил Сева. — Иван Алексеевич — большой поэт. Академик, бессмертный. Только вот не понял того, что случилось у нас в стране, уехал.
— Жалко, — сказал кавалерист, — сейчас бы ему работа нашлась. Хорошие стихи — большая сила. С ними и в атаку идти легче. А свое не прочтете, товарищ Багрицкий?
— Свое? — переспросил молодой поэт. — Можно, пожалуй.
Он раскрыл записную книжку, перелистал ее и принялся читать, сначала негромко, потом, воодушевляясь, во весь голос:
— Как будто во сне или дреме товарищи рядом лежат. Мерещатся в злом окаеме позиции вражьих солдат. Прошел я войны половину, окопы в глубоких снегах. Мне надо прожить эту зиму, привстав во весь рост в стременах. Атаки, атаки, атаки… Дыхание криком полно. С глазами веселой собаки я пью фронтовое вино. А сердце все ждет наступленья, и руки на связках гранат. Да здравствует смерть в исступленьи забывших о слове назад!
— Ну, — воскликнул младший политрук, — вы даете, товарищ Багрицкий! Здорово! Добрые стихи!
— Это сегодня, — сказал Сева, — сегодня сложилось. Ждал, пока вас разыщут. Вот и получилось. Как вам? Ничего?
— Отличные стихи! Вы мне позвольте списать их, ребятам в эскадроне прочту. Поди и не поверят мне, что с настоящим поэтом за жизнь толковал.
— А знаете что, вы возьмите прямо так… Ладно?
Багрицкий вырвал из записной книжки листки со стихами и протянул их кавалеристу.
— Вот спасибо вам. А как же вы? Помните наизусть?
«Конечно, — подумал Сева, — я помню эти строки. Если выживу, не забуду, а погибну — унесу с собой».
Василий Онуприенко свернул листки, вынул из-за пазухи партийный билет, бережно уложил в него Севины стихи и спрятал документ обратно. Счастливая улыбка не покидала лица кубанца, и теперь Багрицкий до конца поверил в его пусть еще неразвитую, но искреннюю природную любовь к поэзии.
«А ведь есть смысл заниматься стихами, если живут на свете такие парни, как этот Василий, — подумал Всеволод. — И коль я хоть чуточку задел его тем, что родилось у меня в душе сегодня, значит, оправдал день, который прожил в Дубовике…»
Он пристально глянул в лицо кавалеристу, тот продолжал улыбаться, и Сева вдруг почувствовал, как стало зябко, он явственно ощутил, что его собеседнику не придется осваивать мирную жизнь, никогда не увидит он с палубы судна заветного океана. «А ведь его убьют скоро», — с щемящим сердце ужасом подумал он.
Багрицкий судорожно раскрыл записную книжку, сжал в руке карандаш, готовясь задавать коннику новые вопросы. Задать их Всеволод не успел.
Над деревней завыли «юнкерсы». Багрицкий машинально глянул на часы, было восемнадцать ноль-ноль.
— Пожаловали, чертяки, — с веселой ворчливостью проговорил младший политрук. — Поговорить не дадут с человеком…
Свист первой бомбы они еще услыхали. Она разорвалась на улице, неподалеку от избы, где сидели Багрицкий и герой его ненаписанного очерка. Осколки насквозь прошили нетолстые бревна стены и поразили обоих. Сева еще увидел, как дернулся кавалерист, удивленно раскрыл глаза, и тут же мутная пелена погасила в них живое, голова Василия стала клониться и упала на застывшие на тщательно отмытой светло-желтой столешнице руки.
О собственной боли Багрицкий не узнал, не дано было времени осознать ее. Он увидел смерть кавалериста, и эта смерть не удивила Севу. И сам он так и не понял, что умирает… Роняя голову на записную книжку, молодой поэт успел заметить, как дверь вдруг растворилась и в горницу вошел Эдуард Багрицкий.
— Ты почему ничего не написал мне с фронта? — укоризненно спросил отец.
37
— Вы смотрели фильм «Александр Невский»? — неожиданно спросил Сталин.
Генерал Хозин вздрогнул. Он, разумеется, наслышан был о кинокартине и в связи с этим вдруг припомнил, как в бытность начальником Академии имени Фрунзе присутствовал на заседании кафедры военной истории, оно затеялось для обсуждения статьи академика Тихомирова в журнале «Марксист-историк» за 1938 год. Впрочем, эта статья напоминала скорее рецензию разгромного свойства, называлась «Издевка над историей (о сценарии „Русь“)». В ней известный историк подверг резкой, если не сказать уничтожающей, критике режиссера Эйзенштейна и писателя Павленко, авторов сценария фильма об Александре Невском. Тихомиров справедливо обвинил режиссера и писателя в историческом невежестве, литературной пошлости, грубом искажении действительности XIII века. Но фильм в том же 1938 году все-таки был отснят и вышел на экраны. И Хозин знал о его успехе, яро антинемецкой направленности, о том удивлении в военной среде, когда в марте 1941 года, в обстановке тщательно оберегаемой официальной лояльности ко всему германскому, «Александр Невский» был вдруг удостоен Сталинской премии. Это расценили как предостережение, хотя внешне ничего не изменилось и высших командиров РККА по-прежнему упрекали в немцебоязни.
Михаил Семенович знал многое, что связано было с фильмом, вплоть до анекдотов из актерской жизни, но вот беда: самого-то фильма генерал Хозин не видел.
— Не успел еще посмотреть, товарищ Сталин, — поколебавшись мгновение, ответил командующий Ленинградским фронтом.
Поначалу он хотел было по-солдатски рубануть «Так точно!», да вовремя спохватился, успев подумать о том, что Сталин может вдруг спросить о каких-либо художественных или иных деталях кинокартины, и тогда он непременно попадет впросак. Правда, со слов товарищей Хозин знал, что авторы фильма в основном пренебрегли замечаниями академика Тихомирова и протащили на экран все увесистые исторические клюквы, вроде князя Александра, гуляющего с бреднем по берегу озера Ильмень без штанов, в длинной полотняной рубахе, или многочисленных его детей — это в двадцать-то княжеских лет отроду! — спящих вповалку на крестьянских полатях, перенесенных волею режиссера в терем. Темнить Сталину вряд ли кто решился бы на этой одной шестой части планеты.
— Напрасно, — сказал Сталин, сунул в рот трубку и затянулся дымом.
Хозин молчал.
— Это произведение большой художественной и нравственной силы, товарищ Хозин, — заговорил после некоторой паузы Сталин. — И мне кажется странным, что именно вы, командующий Ленинградским фронтом, который призван очистить от фашистских захватчиков и берега Невы, и псковские с новгородскими земли, территорию, подопечную семьсот лет назад Александру Невскому, вы, генерал Хозин, не нашли времени посмотреть кинокартину о героическом прошлом русского народа.
Сталин повернулся к Михаилу Семеновичу, пристально глянул на генерала, вздохнул сожалеючи и перевел взгляд на портрет святого князя. Вместе с Суворовым и Кутузовым с первых дней войны поселился в этом кабинете и Александр Ярославич.
— Обязательно посмотрю, товарищ Сталин!
— Это будет правильно. Иначе вас не поймут ваши подчиненные, которые видели картину, и, надеюсь, не один раз. Я давно замечал, что кадровые командиры недооценивают роль политической работы в войсках. Это опасный признак. Сначала выступают за ограничение прав военных комиссаров, что означает вывод Красной Армии из-под контроля партии, а затем, одержимые бонапартистскими устремлениями, становятся на преступный путь прямой измены Родине.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138