Ему очень хотелось сойтись с ними поближе и узнать из их уст подлинную правду, наподобие той, что он узнал о литературе от Бокри, но он не знал, как это сделать. На курсе была маленькая группа образованных москвичей, которая знала, как дружить с профессорами, и знала, главное, о чем говорить с ними, но до этой группы Димка не дорос. Он тянулся к москвичам, расспрашивал, что они читают, — и так узнал о существовании Олеши, Хемингуэя, Бунина, которого, прочитав сноску в одной из книг, считал давно умершим белогвардейцем, так ничего и не сделавшим в литературе, — но между ним и кучно держащимися пятью-шестью москвичами всегда существовала стенка, и когда Димка обращался к ним, то видел хоть и дружественные, но все же насмешливые лица.
Он, Димка, в сущности, знал во иного раз больше, чем они, но эти его знания к учебным предметам отношения не имели. Он знал порядочно о войне и солдатской жизни, смерти, страдании, голоде… Особенно подавляли Димку веселые девушки с романо-германского, самого интеллигентного, отделения, дочки каких-то видных родителей, которые могли щебетать на нескольких языках. Димка, правда, сам не прочь был похвастаться своим полузнанием английского, сохранившимся еще с довоенных времен, когда бабка, мать погибшего отца, занималась с ним, читая детские книги, но говорить он не мог, а чтение брошюр и каких-то толстых книг на английском, рассказывающих о положении негров и мытарствах безработных, не вдохновляли его на изучение языка.
Случилось так, что на курсе Димка ни с кем близко не сошелся — общежитейские держались отдельно, москвичи — сами по себе, а Димкины интересы шли далеко за пределы университетских стен, к друзьям из шалманов, так что сидел он на лекциях обычно в гордом одиночестве. Лишь двое сокурсников, Изотов и Ефремов, сами недавно переехавшие в Москву с родителями и отличающиеся, как и Димка, серьезной нехваткой знаний, приятельствовали с ним, но оба были, по крайней мере в отношениях с Димкой, порядочными насмешниками и уже успели усвоить столичную манеру поведения, которая ускользала от Димки. И еще благосклонно, дружелюбно принимали Димку бывшие фронтовики, парни в гимнастерках, которые тоже держались своей компанией и в свои двадцать пять — двадцать семь лет выглядели старичками среди недавних выпускников школы.
Одно время увлекла Димку общественная жизнь, он бегал в какие-то подшефное школы, организовывал шахматные турниры, собирал взносы, по вот возник новый грозный вид деятельности — самоотчеты в группах, где студенты должны были рассказывать непременную правду о своей учебе и личной жизни в присутствии товарищей и выслушивать о себе нелицеприятное критическое мнение. Считалось, что именно так сможет, с помощью окружающих, вырасти передовая и высоконравственная личность, человек, достойный эпохи. Этих самоотчетов Димка испугался и слинял от активной общественной деятельности в сторону. Говорить правду, как требовалось, он не мог решиться, а лгать не хотел. Хоть он был порядочным завиралой, по только по вдохновению, в узком кругу, а лгать сознательно, расчетливо, перед целой группой, не умел и не хотел. В одной из групп при самоотчете возникло ЧП — Светка Орлова, девушка нервическая, до одури честная, вечно расчесывающая жирные волосы, призналась товарищам, что во время экскурсии в Ленинград оторвалась вместе с Гришкой от коллектива и на квартире у ленинградской тетки сокурсника имела с ним физическую близость. Самоотчет закончился рыданиями, собрание пришлось немедленно закрыть, а дело передать в факультетское бюро, где тоже растерялись.
Все это не вселяло никаких радужных надежд.
Утешали, конечно, совместные культпоходы, но с друзьями из шалмана было куда интереснее. Настоящая жизнь лежала за стенами университета.
С обычным смешанным чувством тоски и надежды на чудо входит Димка в огромную полукруглую — словно бы разрезанный поперек цирк — аудиторию, чтобы прослушать последние перед зимней сессией лекции. Сквозь приветствия, отвечая, улыбаясь и поднимая руку, он идет по лесенке наверх, на самую галерку, где можно скрыться от глаз преподавателя, которого, впрочем, мало волнует, хорошо ли его слушают. Отчим бы ужаснулся, увидев Димку на галерке. Он не раз твердил ему, что для достижения успехов в учебе необходимо садиться так, чтобы преподаватель видел перед собой твою усердную физиономию, — это скажется на экзамене или на зачете. И еще надо непременно задать вопрос в конце лекции. Отчим был четким человеком. Самое удивительное — он всегда знал, с кем дружить и зачем. Все эти уроки, однако, впрок не пошли. Димка оказался неблагодарным материалом. Забравшись на самую верхотуру, он расстилает пальто и усаживается так, чтобы, если будет слишком скучно, можно было прилечь. К нему подлетает вечный курсовой активист Нечипалов, мальчик, выросший в интеллигентной научной семье и мечтающий об аспирантуре.
— Дим, ты выступишь на конференции «Образ рабочего человека в послевоенной литературе»?
— А другой темы нет? Эту я не очень знаю.
— Нам прислали список. Я тебе дам книги, их немного.
Димка соглашается. Могли бы пригласить на самоотчет, а это было бы пострашнее. Он, вообще-то, по-прежнему любит всякую общественную работу, но только ту, от которой ощущает несомненную пользу. Любит ездить на картошку, ходить агитатором в рабочие общежития, где к нему обращаются с тысячью самых разных проблем, включая бытовые споры или надоедные квартирные дела, любит составлять всякие ходатайства и потом «пробивать вопрос» в райисполкомах, профкомах и министерствах, где с ним разговаривают как с равным и иногда действительно решают какое-либо не очень значительное недоразумение, к великой гордости Димки и к удовольствию просителей. Но вся эта работа не очень ценится в бюро и выше, что прекрасно понимают некоторые деловые сокурсники, предпочитающие выступать на разных диспутах и конференциях с правильными, написанными на бумажке тезисами в присутствии преподавателей и прочего начальства, благосклонно и покровительственно, как Гулливер лилипутов, принимающего речи краснощеких будущих профессоров.
Нечипалов не отстает:
— Дим, у нас есть несколько выступлений по пролетариату, но мало по колхозному крестьянству. Ты жил в селе, не мог бы пойти по этой линии? Возьми в библиотеке «Кавалер Золотой Звезды». И дополни личными примерами, убеди.
— В чем? — спрашивает Димка.
— Как в чем? Что ты, маленький? Не понимаешь?
— Я понимаю. Но у нас, ты знаешь, в деревне живут не так, как там описано. У нас подряд засухи. И у нас не чернозем, а песок.
— Ну, ты отвлекись немного. Не своди к мелким фактам. К песку. Бери правду в ее тенденции! Не заслоняй ее конкретикой. Ты ж постановление изучал?
Еще бы Димка не изучал! Впрочем, в этом и не было надобности, вот уже более года преподаватели начинали лекции с изложения того, о чем говорилось в постановлении, клеймили позором писателей, ушедших от значительных тем в бытописание. Особенно неистовствовал, маленький, плотненький, в золотых очках критик, эрудит и, надо было признать, блестящий оратор Езьмилов, он так подпрыгивал от ярости на досках кафедры, так трясся и клокотал, что у Димки создалось впечатление, будто эти мелкие писатели украли у критика все самое ценное, что у него было, и украли нагло, среди бела дня. Раньше, до лекций Езьмилова, Димка читал кое-что у Зощенко и хохотал, как и все, теперь же свое мнение переменил: он узнал, что эти писатели трусливо вели себя во время войны, стояли в стороне от народного подвига, благополучно жили в эвакуации и в ус не дули. А уж выше позора, по мнению Димки, быть не могло. Впрочем, Ахматову он ранее не читал и никогда не слышал о ней — и теперь стал представлять ее в виде чопорной, нелюдимой аристократки, без конца стоящей в стороне от чего бы то ни было.
Димка смотрит на Нечипалова и вздыхает. Он, конечно, полностью согласен с постановлением, хоть ему и не нравятся прыжки и ярость Езьмилова. Но он никак не может объять положительную тенденцию развития сельского хозяйства и колхозного крестьянства в ее общем, глобальном виде и забыть о своих соседях по станции Инша или по селу Белый Берег, живущих в плохо побеленных хатенках, словно бы заросших соломенными крышами по самые подслеповатые оконца. С тех пор как он, Димка, стал жить в Москве, где всюду и в любое время можно купить белую булку или бутылку молока, накрытую картонной крышечкой, он стал считать себя немного изменником по отношению к вчерашним друзьям и соседям. Ну, как, как отойти от этих мелких фактов? Как забыть бабку, с которой они еще вчера, кажется, вместе варили мыло из старых вонючих костей и каустической соды? За тридцать километров ездит она на паровичке за керосином — Димки-то нет теперь с ней. Как не вспомнить о ней?
— Нет, я выступлю о рабочем классе, — говорит Димка. — У меня двоюродные братья работают на заводе в Киеве. И друзей много рабочих.
Он вспоминает Гвоздя, Яшку-героя, Биллиардиста. Они не похожи на гвардейцев пятилетки с плакатов. Но вкалывают от души. Нечипалов огорчен, однако, почеркав карандашом в бумажке светлеет:
— Ладно, валяй про это дело. Я Арнохину уговорю, она лето у родственников в деревне провела.
Арнохина все сможет. Это одна из тех, кто, подобно Димке, начинали с первых скамеек аудитории. Она всегда лезла с вопросами, глядя профессору в рот. Но Димка постепенно забирался все выше и выше на галерку, а Арнохина так и осталась внизу.
Звучит звонок. Нечипалов слетает вниз к стайке очкастых девочек — уговаривать их выступить, а на сцену из боковой дверцы выходит маститый, высокий, весь какой-то округлый, плавный Аркадьев, предмет девчоночьего обожания. Теперь Нечипалову никого не уговорить — женская половина курса, а точнее, две трети, будут блаженствовать в баритональных волнах аркадьевского голоса и следить за каждым плавным жестом этого барственного профессора, одетого так, как ни один из русских профессоров одеться не умеет. Большую часть жизни Аркадьев провел в Англии и вернулся со своим престарелым белогривым отцом, тоже известным профессором, уже в последние годы войны — из патриотических побуждений. Димка с восторгом ждал первой лекции Аркадьева, он слышал, что им написаны о западной литературе целые тома, что он человек, не стоявший в стороне от народного подвига, а выступавший там, среди чужих, в защиту истекавшей кровью Родины.
Он знающий, Аркадьев, очень знающий, европейски образованный, и свои знания несет в себе важно, понимая их цену. И костюм, который Димке и примерить-то было бы страшно, дивный серый в тонкую полосочку костюм сидит на нем естественно и просто, словно профессор и рожден был в нем. Жесты полных рук так заворотливы, так изящны. Да вот беда — скучноват. У Димки такое впечатление, будто он вернулся в Россию, представляя ее по книжкам да легендам, а теперь растерян, увидев ее простенькое, грубоватое, а иногда и пьяненькое лицо. И когда Аркадьев в своем иноземном макинтоше садится в «опель-капитан», чтобы ехать к любимой моторной яхте, стоящей в Химках, на лице его явно написано желание поскорее улизнуть от шалой оравы грязноватых и довольно-таки слаборазвитых студентов, детишек военной поры. Чужды ему и напористые фронтовики в гимнастерках, желающие узнать то, что они должны были бы знать еще мальчишками. Димке кажется, что от этой растерянности Аркадьев и читает лекции плавным, скучным, хоть и рокочущим, каким-то округленным, мощным голосом, и говорит круглые фразы, и старается выражать мысли так гладко и общо, чтобы ни у кого не возникло желание задать вопрос. Он чего-то боится, этот безукоризненный профессор. Усевшись на заранее приготовленный расторопным старостой курса стул — он читает лекции сидя, и двигательная его энергия выражается лишь в жестах и в, подергивании серых брюк, выглаженных, с безукоризненной стрелочкой, — Аркадьев авторитетно, спокойно разъясняет им непреходящее значение «Фауста».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Он, Димка, в сущности, знал во иного раз больше, чем они, но эти его знания к учебным предметам отношения не имели. Он знал порядочно о войне и солдатской жизни, смерти, страдании, голоде… Особенно подавляли Димку веселые девушки с романо-германского, самого интеллигентного, отделения, дочки каких-то видных родителей, которые могли щебетать на нескольких языках. Димка, правда, сам не прочь был похвастаться своим полузнанием английского, сохранившимся еще с довоенных времен, когда бабка, мать погибшего отца, занималась с ним, читая детские книги, но говорить он не мог, а чтение брошюр и каких-то толстых книг на английском, рассказывающих о положении негров и мытарствах безработных, не вдохновляли его на изучение языка.
Случилось так, что на курсе Димка ни с кем близко не сошелся — общежитейские держались отдельно, москвичи — сами по себе, а Димкины интересы шли далеко за пределы университетских стен, к друзьям из шалманов, так что сидел он на лекциях обычно в гордом одиночестве. Лишь двое сокурсников, Изотов и Ефремов, сами недавно переехавшие в Москву с родителями и отличающиеся, как и Димка, серьезной нехваткой знаний, приятельствовали с ним, но оба были, по крайней мере в отношениях с Димкой, порядочными насмешниками и уже успели усвоить столичную манеру поведения, которая ускользала от Димки. И еще благосклонно, дружелюбно принимали Димку бывшие фронтовики, парни в гимнастерках, которые тоже держались своей компанией и в свои двадцать пять — двадцать семь лет выглядели старичками среди недавних выпускников школы.
Одно время увлекла Димку общественная жизнь, он бегал в какие-то подшефное школы, организовывал шахматные турниры, собирал взносы, по вот возник новый грозный вид деятельности — самоотчеты в группах, где студенты должны были рассказывать непременную правду о своей учебе и личной жизни в присутствии товарищей и выслушивать о себе нелицеприятное критическое мнение. Считалось, что именно так сможет, с помощью окружающих, вырасти передовая и высоконравственная личность, человек, достойный эпохи. Этих самоотчетов Димка испугался и слинял от активной общественной деятельности в сторону. Говорить правду, как требовалось, он не мог решиться, а лгать не хотел. Хоть он был порядочным завиралой, по только по вдохновению, в узком кругу, а лгать сознательно, расчетливо, перед целой группой, не умел и не хотел. В одной из групп при самоотчете возникло ЧП — Светка Орлова, девушка нервическая, до одури честная, вечно расчесывающая жирные волосы, призналась товарищам, что во время экскурсии в Ленинград оторвалась вместе с Гришкой от коллектива и на квартире у ленинградской тетки сокурсника имела с ним физическую близость. Самоотчет закончился рыданиями, собрание пришлось немедленно закрыть, а дело передать в факультетское бюро, где тоже растерялись.
Все это не вселяло никаких радужных надежд.
Утешали, конечно, совместные культпоходы, но с друзьями из шалмана было куда интереснее. Настоящая жизнь лежала за стенами университета.
С обычным смешанным чувством тоски и надежды на чудо входит Димка в огромную полукруглую — словно бы разрезанный поперек цирк — аудиторию, чтобы прослушать последние перед зимней сессией лекции. Сквозь приветствия, отвечая, улыбаясь и поднимая руку, он идет по лесенке наверх, на самую галерку, где можно скрыться от глаз преподавателя, которого, впрочем, мало волнует, хорошо ли его слушают. Отчим бы ужаснулся, увидев Димку на галерке. Он не раз твердил ему, что для достижения успехов в учебе необходимо садиться так, чтобы преподаватель видел перед собой твою усердную физиономию, — это скажется на экзамене или на зачете. И еще надо непременно задать вопрос в конце лекции. Отчим был четким человеком. Самое удивительное — он всегда знал, с кем дружить и зачем. Все эти уроки, однако, впрок не пошли. Димка оказался неблагодарным материалом. Забравшись на самую верхотуру, он расстилает пальто и усаживается так, чтобы, если будет слишком скучно, можно было прилечь. К нему подлетает вечный курсовой активист Нечипалов, мальчик, выросший в интеллигентной научной семье и мечтающий об аспирантуре.
— Дим, ты выступишь на конференции «Образ рабочего человека в послевоенной литературе»?
— А другой темы нет? Эту я не очень знаю.
— Нам прислали список. Я тебе дам книги, их немного.
Димка соглашается. Могли бы пригласить на самоотчет, а это было бы пострашнее. Он, вообще-то, по-прежнему любит всякую общественную работу, но только ту, от которой ощущает несомненную пользу. Любит ездить на картошку, ходить агитатором в рабочие общежития, где к нему обращаются с тысячью самых разных проблем, включая бытовые споры или надоедные квартирные дела, любит составлять всякие ходатайства и потом «пробивать вопрос» в райисполкомах, профкомах и министерствах, где с ним разговаривают как с равным и иногда действительно решают какое-либо не очень значительное недоразумение, к великой гордости Димки и к удовольствию просителей. Но вся эта работа не очень ценится в бюро и выше, что прекрасно понимают некоторые деловые сокурсники, предпочитающие выступать на разных диспутах и конференциях с правильными, написанными на бумажке тезисами в присутствии преподавателей и прочего начальства, благосклонно и покровительственно, как Гулливер лилипутов, принимающего речи краснощеких будущих профессоров.
Нечипалов не отстает:
— Дим, у нас есть несколько выступлений по пролетариату, но мало по колхозному крестьянству. Ты жил в селе, не мог бы пойти по этой линии? Возьми в библиотеке «Кавалер Золотой Звезды». И дополни личными примерами, убеди.
— В чем? — спрашивает Димка.
— Как в чем? Что ты, маленький? Не понимаешь?
— Я понимаю. Но у нас, ты знаешь, в деревне живут не так, как там описано. У нас подряд засухи. И у нас не чернозем, а песок.
— Ну, ты отвлекись немного. Не своди к мелким фактам. К песку. Бери правду в ее тенденции! Не заслоняй ее конкретикой. Ты ж постановление изучал?
Еще бы Димка не изучал! Впрочем, в этом и не было надобности, вот уже более года преподаватели начинали лекции с изложения того, о чем говорилось в постановлении, клеймили позором писателей, ушедших от значительных тем в бытописание. Особенно неистовствовал, маленький, плотненький, в золотых очках критик, эрудит и, надо было признать, блестящий оратор Езьмилов, он так подпрыгивал от ярости на досках кафедры, так трясся и клокотал, что у Димки создалось впечатление, будто эти мелкие писатели украли у критика все самое ценное, что у него было, и украли нагло, среди бела дня. Раньше, до лекций Езьмилова, Димка читал кое-что у Зощенко и хохотал, как и все, теперь же свое мнение переменил: он узнал, что эти писатели трусливо вели себя во время войны, стояли в стороне от народного подвига, благополучно жили в эвакуации и в ус не дули. А уж выше позора, по мнению Димки, быть не могло. Впрочем, Ахматову он ранее не читал и никогда не слышал о ней — и теперь стал представлять ее в виде чопорной, нелюдимой аристократки, без конца стоящей в стороне от чего бы то ни было.
Димка смотрит на Нечипалова и вздыхает. Он, конечно, полностью согласен с постановлением, хоть ему и не нравятся прыжки и ярость Езьмилова. Но он никак не может объять положительную тенденцию развития сельского хозяйства и колхозного крестьянства в ее общем, глобальном виде и забыть о своих соседях по станции Инша или по селу Белый Берег, живущих в плохо побеленных хатенках, словно бы заросших соломенными крышами по самые подслеповатые оконца. С тех пор как он, Димка, стал жить в Москве, где всюду и в любое время можно купить белую булку или бутылку молока, накрытую картонной крышечкой, он стал считать себя немного изменником по отношению к вчерашним друзьям и соседям. Ну, как, как отойти от этих мелких фактов? Как забыть бабку, с которой они еще вчера, кажется, вместе варили мыло из старых вонючих костей и каустической соды? За тридцать километров ездит она на паровичке за керосином — Димки-то нет теперь с ней. Как не вспомнить о ней?
— Нет, я выступлю о рабочем классе, — говорит Димка. — У меня двоюродные братья работают на заводе в Киеве. И друзей много рабочих.
Он вспоминает Гвоздя, Яшку-героя, Биллиардиста. Они не похожи на гвардейцев пятилетки с плакатов. Но вкалывают от души. Нечипалов огорчен, однако, почеркав карандашом в бумажке светлеет:
— Ладно, валяй про это дело. Я Арнохину уговорю, она лето у родственников в деревне провела.
Арнохина все сможет. Это одна из тех, кто, подобно Димке, начинали с первых скамеек аудитории. Она всегда лезла с вопросами, глядя профессору в рот. Но Димка постепенно забирался все выше и выше на галерку, а Арнохина так и осталась внизу.
Звучит звонок. Нечипалов слетает вниз к стайке очкастых девочек — уговаривать их выступить, а на сцену из боковой дверцы выходит маститый, высокий, весь какой-то округлый, плавный Аркадьев, предмет девчоночьего обожания. Теперь Нечипалову никого не уговорить — женская половина курса, а точнее, две трети, будут блаженствовать в баритональных волнах аркадьевского голоса и следить за каждым плавным жестом этого барственного профессора, одетого так, как ни один из русских профессоров одеться не умеет. Большую часть жизни Аркадьев провел в Англии и вернулся со своим престарелым белогривым отцом, тоже известным профессором, уже в последние годы войны — из патриотических побуждений. Димка с восторгом ждал первой лекции Аркадьева, он слышал, что им написаны о западной литературе целые тома, что он человек, не стоявший в стороне от народного подвига, а выступавший там, среди чужих, в защиту истекавшей кровью Родины.
Он знающий, Аркадьев, очень знающий, европейски образованный, и свои знания несет в себе важно, понимая их цену. И костюм, который Димке и примерить-то было бы страшно, дивный серый в тонкую полосочку костюм сидит на нем естественно и просто, словно профессор и рожден был в нем. Жесты полных рук так заворотливы, так изящны. Да вот беда — скучноват. У Димки такое впечатление, будто он вернулся в Россию, представляя ее по книжкам да легендам, а теперь растерян, увидев ее простенькое, грубоватое, а иногда и пьяненькое лицо. И когда Аркадьев в своем иноземном макинтоше садится в «опель-капитан», чтобы ехать к любимой моторной яхте, стоящей в Химках, на лице его явно написано желание поскорее улизнуть от шалой оравы грязноватых и довольно-таки слаборазвитых студентов, детишек военной поры. Чужды ему и напористые фронтовики в гимнастерках, желающие узнать то, что они должны были бы знать еще мальчишками. Димке кажется, что от этой растерянности Аркадьев и читает лекции плавным, скучным, хоть и рокочущим, каким-то округленным, мощным голосом, и говорит круглые фразы, и старается выражать мысли так гладко и общо, чтобы ни у кого не возникло желание задать вопрос. Он чего-то боится, этот безукоризненный профессор. Усевшись на заранее приготовленный расторопным старостой курса стул — он читает лекции сидя, и двигательная его энергия выражается лишь в жестах и в, подергивании серых брюк, выглаженных, с безукоризненной стрелочкой, — Аркадьев авторитетно, спокойно разъясняет им непреходящее значение «Фауста».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51