Димка завидует. Да в обмен на простую и ясную жизнь он готов сейчас и дневать, и ночевать у станков… Почему они только лишь выходят? Ну да, — догадывается Димка, — новая смена уже заступила, уже втянулась в цеха.
А поток редеет. Димка выбирает лицо помоложе — рыжеватый пушок над губой, утиный нос, светлые добродушные глаза, и над всем этим — модный обрезанный козырек фэзэушной фуражки.
— Слушай, парень! Помоги мне найти товарища, он на главном конвейере у вас… Парень морщит лоб.
— Я-то плохо знаю еще. Евстафьев! — кричит он в широкую спину. — Тут малый товарища ищет, с главного.
Коренастый — шапка на макушке — рабочий оборачивается.
— А кто такой?
— Гвоздев. Его Гвоздем вообще-то все зовут.
— Вроде слышал… Это в вечерней, что ли… А может, нет. Вот Семен раньше был в вечерней. Эй, Семен! Погоди-ка. Тут малый братуху разыскивает.
Димку передают словно по цепочке — от человека к человеку. И для всех он становится брательником какого-то Гвоздева с главного конвейера, так проще, понятнее, и Димка не возражает. Наконец сутулый гигант в лопнувшем на плечах ватнике и. сапогах, которые, наверное, одни только и были на складе по размеру, обнадеживает Димку:
— Слушай, видел я Гвоздя. Да, по-моему, он ушел. Они тут сутками вкалывали. Ну да, ушел отсыпаться. Вроде видел его. Ты погоди, счас…
И он выдергивает из редкой уже струйки людей, покидающих завод, худого, землистолицего, шатающегося от усталости:
— Пашка, Гвоздя видел?
— Видел? Да он меня загонял, Гвоздь. Всю бригаду загонял. Он же двужильный, черт. Но дали стране угля.
— Да где он? Вишь, брательник приехал издалека, обыскался уже.
— Э… — машет рукой худой. — Гудеть Гвоздь пошел. Это точно. Я его знаю. Он так отмахался — теперь пошел успокаиваться. Отгульчик. На денек.
— А ты чего ж его оставил? — рявкает здоровяк. — Пошел бы вместе.
— Я от одного вида гайковерта блюю, — отвечает тот. — Сотню «зисков» сверх выдали… Меня и так на землю укладывает. А Гвоздю без допнормы не лечь — здоров, черт.
— Эх, — крякает великан. — Упустили братуху — видишь, какие дела. Он что, гудит сильно?
— Сильно, — вздыхает Димка. — Еще как.
— Ишь ты… Бедовых сейчас много. Огорчился, что ли, за брательника? Да ты вроде приезжий какой-то, с чемоданчиком? Ночевать есть где?
— Есть.
По узкой, мощенной булыжниками улице, шарахаясь от трамваев, отчаянно звенящих и плюющихся искрами — дуги чиркают по наледи на проводах, — Димка спешит к дому Гвоздя. Многочисленные церквушки дымят надстроенными трубами, в фигурных закопченных окошках вспыхивают огни сварки, что-то звякает, гремит в алтарях и трапезных. На остановках толпы людей осаждают трамвайные вагоны, даже на «колбасе» не проедешь. У ларьков, в подъездах идет бойкая, но с оглядкой на милиционера, торговля. Ношеное американское барахло, присланное от союзников в годы войны, подпольный трикотаж, незаменимые химические средства от клопов, самодельные очистители пятен, гуталин из смеси керосина c сажей, пластинки «на костях» — из старых рентгеновских пленок, конверты, трофейные часики и фотоаппараты — все это можно купить на старой замоскворецкой торговой улице на ходу, почти не останавливаясь… Просят, предлагают, удерживают, приманивают, поют…
Мимо, мимо вышагивает Димка. Может, перехватит он Гвоздя, успеет. Нет, он не собирается исповедоваться перед другом, просить заступничества. Стыдно. Он лишь хочет знать, что Гвоздь на ногах, полон сил, надежен, прочен, как всегда, и готов к своему таранному удару. Димке легче станет жить, если все так. Да нет, обманывает он себя, Димка. Гвоздь, конечно, зорким своим глазом уследит тайную Димкину дрожь, заячье трепетанье, расспросит, поможет, поддержит. На то он и Гвоздь. Дом, где живет друг-товарищ, вон он, за поворотом, — краснокирпичный, выложенный затейливо, узорно, но уже изрядно потрескавшийся, вымокший, пошедший разводьями из-за сломанных водосточных желобов и труб. Раньше здесь было какое-то непонятное для Димки подворье дальнего северного монастыря, и жили здесь еще более непонятные паломники или монахи, в общем — гостиница для верующих, отданная после революции заводу и ставшая в двадцатые годы коммуной. Димка бывал здесь у Гвоздя не раз, но всегда путался в невероятном коридорном лабиринте, в гулком пространстве бывшей внутренней церкви, в спусках, подъемах, кладовках, кухнях, тупиках. И сейчас Димка с трудом отыскивает кирпичный, с трещиной, тупик, возле которого находится дверь в комнату Гвоздя, — где живет он с сестрой и с матерью, а с недавних пор и с двумя малютками близнецами, которые как-то сами собой появились у сестры. Дом наполнен гулом голосов, плачем, смехом, гармошкой, стуком домино и патефонным пением. Запахи жареной картошки и гарь керосинок густо плавают от этажа к этажу.
Дружный младенческий крик лучше всякого номера подсказывает, что Димка нашел верную дверь. Тем более что номер, размашисто выведенный по старой облупленной краске двумя-тремя взмахами малярной кисти, давно пожух и неразличим в коридорном свете. Димке приходилось и ночевать у Гвоздя — но это когда в комнате не было детской сдвоенной кровати, да и сестра являлась домой редко. Комната казалась тогда просторной и тихой, а маленькое оконце не пропускало не только уличного шума, но и света.
Галка, сестра Гвоздя, открывает на стук и тут же набрасывается на Димку:
— Что, потеряли друг друга? Небось засиделись вчера в своем шалмане? «На заводе, на заводе…» Знаем мы этот завод. А ты и рад, Студент: небось у него получка. В своем пусто, а в чужом густо.
В лицо Димке бьет парной запах пеленок, чего-то пригоревшего, недоваренного, недостиранного. У Галки измученное лицо, волосы врастреп, старый халатец, в распахе которого — с трудом сдерживаемая самосшитым лифчиком грудь. Димка отступает, отворачивается. Еще не так давно была Галка маленькой ладной девчушкой, крепкой, как морковка, розовощекой, стыдливо вспыхивающей от каждого слова, еще недавно валялась она, держась за живот обеими руками, в ногах у Гвоздя, умоляя простить и ее, и того женатика, от которого, как все думали, у нее и приподняло пупок. А теперь вот, пожалуйста, орет и требует, и Гвоздь уже с опаской входит в дом и даже перестал ругаться, что зарплаты на всех не хватает.
— И что за моду взяли такую — пропадать в этом шалмане? — продолжает наступать Галка. — Ведь можно лишнее время поработать, не запрещается. Можно и лишнюю копейку, принести. А ты, Студент, чего ты со старшими связался? Ну, они фронтовики, понятно, а ты чего? Не положив, ищешь, где завалилось?
Из— за спины Галки дуплетом ударяет рев близнят, а Дарьи Михайловны, матери, и не видно, и не слышно. Галка всех подмяла. Да и то сказать: ей или терпеть, или первой в штыковую. С двумя безотцовскими в клепанной на автозаводе коляске пока пройдешь по этим коридорам -натерпишься. Димка, понимая Галку, и сочувствуя ей, только машет рукой и идет обратно. Для него важно лишь, что Гвоздя нет.
— Ну, ладно, Студент, чего ты? — кричит ему вслед Галка. — Заходи, посиди… Прямо слова нельзя сказать, нервные все какие стали! Посидишь, понянчишь, иди!…
Но Димка ускоряет шаг: младенцев он боится. Для него это какой-то выверт природы, которым она наказывает за радость любви. Гвоздь — тот успел привязаться к племянникам. «Только путаю я их, — жалуется он. — Возьмешь одного на ладонь, на другую — второго и не знаешь, где правая, а где левая. А так способные ребята, дрищут, чем нужно…»
— Студент! — несется по коридору; крик Галки тонет за углом.
С Гвоздем он сталкивается среди простыней во внутренней церкви. Здесь от бельевого пара лупятся все слои красок, и лики святых и лозунги бывшей коммуны проступают на стенках, как старые переводные картинки. Гвоздь идет, раздвигая плечами простыни, тупо и прямо, коротконогий, короткошеий, похожий на движущийся, плотно набитый зерном куль. Глаза его, всегда острые и умно-злые, напряженные, сейчас белесы и бессмысленны; Не может быть, чтобы он не видел Димку, не может быть. Но вышагивает мимо, подцепив на плечо влажную простыню, как плащ. Запах усвоенного уже спирта — кислый, душный и едкий — наполняет церковь. Бабка выглядывает в просвет белья, выпучив слезящиеся старческие глаза. Когда Гвоздь уходит в запой, лучше не перечить— ему, не вставать на пути. Он не терпит свидетелей своего позора. Он сам знает, когда ему вынырнуть из этого заполненного какими-то ему только одному понятными видениями омута. А может, и нет там никаких видений. Просто погружается человек, как в смерть, и затем оказывается на поверхности для новой жизни. Может, это ему нужно — умирать на время? Димке остается только пожать плечами вслед. Собственно, это и не Гвоздь прошел, а некто напоминающий его. Незнакомый.
Над головой Димки проступает чей-то лик, зеленые кущи. Бабка, дождавшись, когда исчезнет Гвоздь, подбирает с полу упавшую простыню, бормоча что-то и оглядываясь, скользит в одну из келий.
Не везет Димке. Не перехватил Гвоздя. А теперь считай — и нет друга. И неизвестно, когда объявится. Поперек лика невнятная надпись — «…войну собственности». Далеко за поворотом коридора хлопает дверь — это Галка молча впустила братца. Она тоже хорошо знает — если Гвоздь идет ровно и прямо, не замечая ничего вокруг, лучше молчать. Потом она возьмет свое, когда Гвоздь вынырнет из своего омута и будет смотреть на домашних виновато, и вздыхать, и мучиться. Вот тогда она откричится.
На лекции идти поздно. Да Димка и не может слушать умные речи о построении силлогизма или об особенностях старославянской буквы «юс». Да ведь так немного надо Димке — сказать самому себе, что он, помогая ограбить Евгения Георгиевича, тоже ведет священную войну. Гвоздь рассказывал — когда он был совсем малым, у них на подворье, воюя с чужой собственностью, много барахла натаскали из богатых домов. Да, воевать — и точка. Выложить Серому свой безупречный план грабежа и забыть обо всем. Просто забыть, будто и не было Евгения Георгиевича.
Да нет — не забудется… Бесполезно.
Бабка, отнеся простыню в свою комнату, возвращается и теперь осторожно следит из алтарного закутка, стережет — не стянет ли очкарик что-нибудь из бельишка. Димке остается только покинуть этот кирпичный ковчег с его путаными коридорами и разноголосицей звуков. Гвоздя ему не вернуть из того мира, в который он погрузился, — до той минуты, когда поплавок жизни сам не вытолкнет товарища на поверхность. И нырнуть вслед за ним нельзя — там невозможно быть вдвоем. Туда пускают только по одному. Ощущая одиночество и безнадежность, как тошноту, как хворь, Димка начинает обратный путь по гудящему подворью. Теперь надо где-то прослоняться до того часа, когда «Полбанка» близ метро начнет наполняться знакомым людом. Там, среди своих, Димка, посидев часок, получит небольшую отсрочку от неизбежного. А дальше что ж? Общежитие техникума, Серый… может быть, Чекарь… И надо давать ответ. Он постарается вывернуться на этот раз, сослаться на то, что не придумал еще ничего путного. Но нет, от голубеньких глазок Чекаря ничего не укроется. Старые, двухдюймовые половицы коридора поскрипывают под ногами Димки. Бабка неслышно скользит следом, встревоженная раздумчивым, странным гостем. Здесь ко всяким посетителям привыкли, но чтобы вот так человек стоял среди белья и глазел в сохнущее полотно, шевеля губами, — такие, видно, встречаются редко. Из-за открытой двери доносится хриплый, но бодрый радиотенор: «И тебе положено по праву в самых лучших туфельках ходить…» Гуляют где-то люди, веселятся, слушают песни, носят самые лучшие туфельки.
А может, все-таки бросить все, выпросить у кого-нибудь из сокурсников, у тех, кто хорошо устроен, полсотни на билет и удрать в Прибалтику? Забраться на третью, багажную, полку, вжаться в стену, подобрать ноги и очнуться в духоте вагонной верхотуры уже в Прибалтике, у мамы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
А поток редеет. Димка выбирает лицо помоложе — рыжеватый пушок над губой, утиный нос, светлые добродушные глаза, и над всем этим — модный обрезанный козырек фэзэушной фуражки.
— Слушай, парень! Помоги мне найти товарища, он на главном конвейере у вас… Парень морщит лоб.
— Я-то плохо знаю еще. Евстафьев! — кричит он в широкую спину. — Тут малый товарища ищет, с главного.
Коренастый — шапка на макушке — рабочий оборачивается.
— А кто такой?
— Гвоздев. Его Гвоздем вообще-то все зовут.
— Вроде слышал… Это в вечерней, что ли… А может, нет. Вот Семен раньше был в вечерней. Эй, Семен! Погоди-ка. Тут малый братуху разыскивает.
Димку передают словно по цепочке — от человека к человеку. И для всех он становится брательником какого-то Гвоздева с главного конвейера, так проще, понятнее, и Димка не возражает. Наконец сутулый гигант в лопнувшем на плечах ватнике и. сапогах, которые, наверное, одни только и были на складе по размеру, обнадеживает Димку:
— Слушай, видел я Гвоздя. Да, по-моему, он ушел. Они тут сутками вкалывали. Ну да, ушел отсыпаться. Вроде видел его. Ты погоди, счас…
И он выдергивает из редкой уже струйки людей, покидающих завод, худого, землистолицего, шатающегося от усталости:
— Пашка, Гвоздя видел?
— Видел? Да он меня загонял, Гвоздь. Всю бригаду загонял. Он же двужильный, черт. Но дали стране угля.
— Да где он? Вишь, брательник приехал издалека, обыскался уже.
— Э… — машет рукой худой. — Гудеть Гвоздь пошел. Это точно. Я его знаю. Он так отмахался — теперь пошел успокаиваться. Отгульчик. На денек.
— А ты чего ж его оставил? — рявкает здоровяк. — Пошел бы вместе.
— Я от одного вида гайковерта блюю, — отвечает тот. — Сотню «зисков» сверх выдали… Меня и так на землю укладывает. А Гвоздю без допнормы не лечь — здоров, черт.
— Эх, — крякает великан. — Упустили братуху — видишь, какие дела. Он что, гудит сильно?
— Сильно, — вздыхает Димка. — Еще как.
— Ишь ты… Бедовых сейчас много. Огорчился, что ли, за брательника? Да ты вроде приезжий какой-то, с чемоданчиком? Ночевать есть где?
— Есть.
По узкой, мощенной булыжниками улице, шарахаясь от трамваев, отчаянно звенящих и плюющихся искрами — дуги чиркают по наледи на проводах, — Димка спешит к дому Гвоздя. Многочисленные церквушки дымят надстроенными трубами, в фигурных закопченных окошках вспыхивают огни сварки, что-то звякает, гремит в алтарях и трапезных. На остановках толпы людей осаждают трамвайные вагоны, даже на «колбасе» не проедешь. У ларьков, в подъездах идет бойкая, но с оглядкой на милиционера, торговля. Ношеное американское барахло, присланное от союзников в годы войны, подпольный трикотаж, незаменимые химические средства от клопов, самодельные очистители пятен, гуталин из смеси керосина c сажей, пластинки «на костях» — из старых рентгеновских пленок, конверты, трофейные часики и фотоаппараты — все это можно купить на старой замоскворецкой торговой улице на ходу, почти не останавливаясь… Просят, предлагают, удерживают, приманивают, поют…
Мимо, мимо вышагивает Димка. Может, перехватит он Гвоздя, успеет. Нет, он не собирается исповедоваться перед другом, просить заступничества. Стыдно. Он лишь хочет знать, что Гвоздь на ногах, полон сил, надежен, прочен, как всегда, и готов к своему таранному удару. Димке легче станет жить, если все так. Да нет, обманывает он себя, Димка. Гвоздь, конечно, зорким своим глазом уследит тайную Димкину дрожь, заячье трепетанье, расспросит, поможет, поддержит. На то он и Гвоздь. Дом, где живет друг-товарищ, вон он, за поворотом, — краснокирпичный, выложенный затейливо, узорно, но уже изрядно потрескавшийся, вымокший, пошедший разводьями из-за сломанных водосточных желобов и труб. Раньше здесь было какое-то непонятное для Димки подворье дальнего северного монастыря, и жили здесь еще более непонятные паломники или монахи, в общем — гостиница для верующих, отданная после революции заводу и ставшая в двадцатые годы коммуной. Димка бывал здесь у Гвоздя не раз, но всегда путался в невероятном коридорном лабиринте, в гулком пространстве бывшей внутренней церкви, в спусках, подъемах, кладовках, кухнях, тупиках. И сейчас Димка с трудом отыскивает кирпичный, с трещиной, тупик, возле которого находится дверь в комнату Гвоздя, — где живет он с сестрой и с матерью, а с недавних пор и с двумя малютками близнецами, которые как-то сами собой появились у сестры. Дом наполнен гулом голосов, плачем, смехом, гармошкой, стуком домино и патефонным пением. Запахи жареной картошки и гарь керосинок густо плавают от этажа к этажу.
Дружный младенческий крик лучше всякого номера подсказывает, что Димка нашел верную дверь. Тем более что номер, размашисто выведенный по старой облупленной краске двумя-тремя взмахами малярной кисти, давно пожух и неразличим в коридорном свете. Димке приходилось и ночевать у Гвоздя — но это когда в комнате не было детской сдвоенной кровати, да и сестра являлась домой редко. Комната казалась тогда просторной и тихой, а маленькое оконце не пропускало не только уличного шума, но и света.
Галка, сестра Гвоздя, открывает на стук и тут же набрасывается на Димку:
— Что, потеряли друг друга? Небось засиделись вчера в своем шалмане? «На заводе, на заводе…» Знаем мы этот завод. А ты и рад, Студент: небось у него получка. В своем пусто, а в чужом густо.
В лицо Димке бьет парной запах пеленок, чего-то пригоревшего, недоваренного, недостиранного. У Галки измученное лицо, волосы врастреп, старый халатец, в распахе которого — с трудом сдерживаемая самосшитым лифчиком грудь. Димка отступает, отворачивается. Еще не так давно была Галка маленькой ладной девчушкой, крепкой, как морковка, розовощекой, стыдливо вспыхивающей от каждого слова, еще недавно валялась она, держась за живот обеими руками, в ногах у Гвоздя, умоляя простить и ее, и того женатика, от которого, как все думали, у нее и приподняло пупок. А теперь вот, пожалуйста, орет и требует, и Гвоздь уже с опаской входит в дом и даже перестал ругаться, что зарплаты на всех не хватает.
— И что за моду взяли такую — пропадать в этом шалмане? — продолжает наступать Галка. — Ведь можно лишнее время поработать, не запрещается. Можно и лишнюю копейку, принести. А ты, Студент, чего ты со старшими связался? Ну, они фронтовики, понятно, а ты чего? Не положив, ищешь, где завалилось?
Из— за спины Галки дуплетом ударяет рев близнят, а Дарьи Михайловны, матери, и не видно, и не слышно. Галка всех подмяла. Да и то сказать: ей или терпеть, или первой в штыковую. С двумя безотцовскими в клепанной на автозаводе коляске пока пройдешь по этим коридорам -натерпишься. Димка, понимая Галку, и сочувствуя ей, только машет рукой и идет обратно. Для него важно лишь, что Гвоздя нет.
— Ну, ладно, Студент, чего ты? — кричит ему вслед Галка. — Заходи, посиди… Прямо слова нельзя сказать, нервные все какие стали! Посидишь, понянчишь, иди!…
Но Димка ускоряет шаг: младенцев он боится. Для него это какой-то выверт природы, которым она наказывает за радость любви. Гвоздь — тот успел привязаться к племянникам. «Только путаю я их, — жалуется он. — Возьмешь одного на ладонь, на другую — второго и не знаешь, где правая, а где левая. А так способные ребята, дрищут, чем нужно…»
— Студент! — несется по коридору; крик Галки тонет за углом.
С Гвоздем он сталкивается среди простыней во внутренней церкви. Здесь от бельевого пара лупятся все слои красок, и лики святых и лозунги бывшей коммуны проступают на стенках, как старые переводные картинки. Гвоздь идет, раздвигая плечами простыни, тупо и прямо, коротконогий, короткошеий, похожий на движущийся, плотно набитый зерном куль. Глаза его, всегда острые и умно-злые, напряженные, сейчас белесы и бессмысленны; Не может быть, чтобы он не видел Димку, не может быть. Но вышагивает мимо, подцепив на плечо влажную простыню, как плащ. Запах усвоенного уже спирта — кислый, душный и едкий — наполняет церковь. Бабка выглядывает в просвет белья, выпучив слезящиеся старческие глаза. Когда Гвоздь уходит в запой, лучше не перечить— ему, не вставать на пути. Он не терпит свидетелей своего позора. Он сам знает, когда ему вынырнуть из этого заполненного какими-то ему только одному понятными видениями омута. А может, и нет там никаких видений. Просто погружается человек, как в смерть, и затем оказывается на поверхности для новой жизни. Может, это ему нужно — умирать на время? Димке остается только пожать плечами вслед. Собственно, это и не Гвоздь прошел, а некто напоминающий его. Незнакомый.
Над головой Димки проступает чей-то лик, зеленые кущи. Бабка, дождавшись, когда исчезнет Гвоздь, подбирает с полу упавшую простыню, бормоча что-то и оглядываясь, скользит в одну из келий.
Не везет Димке. Не перехватил Гвоздя. А теперь считай — и нет друга. И неизвестно, когда объявится. Поперек лика невнятная надпись — «…войну собственности». Далеко за поворотом коридора хлопает дверь — это Галка молча впустила братца. Она тоже хорошо знает — если Гвоздь идет ровно и прямо, не замечая ничего вокруг, лучше молчать. Потом она возьмет свое, когда Гвоздь вынырнет из своего омута и будет смотреть на домашних виновато, и вздыхать, и мучиться. Вот тогда она откричится.
На лекции идти поздно. Да Димка и не может слушать умные речи о построении силлогизма или об особенностях старославянской буквы «юс». Да ведь так немного надо Димке — сказать самому себе, что он, помогая ограбить Евгения Георгиевича, тоже ведет священную войну. Гвоздь рассказывал — когда он был совсем малым, у них на подворье, воюя с чужой собственностью, много барахла натаскали из богатых домов. Да, воевать — и точка. Выложить Серому свой безупречный план грабежа и забыть обо всем. Просто забыть, будто и не было Евгения Георгиевича.
Да нет — не забудется… Бесполезно.
Бабка, отнеся простыню в свою комнату, возвращается и теперь осторожно следит из алтарного закутка, стережет — не стянет ли очкарик что-нибудь из бельишка. Димке остается только покинуть этот кирпичный ковчег с его путаными коридорами и разноголосицей звуков. Гвоздя ему не вернуть из того мира, в который он погрузился, — до той минуты, когда поплавок жизни сам не вытолкнет товарища на поверхность. И нырнуть вслед за ним нельзя — там невозможно быть вдвоем. Туда пускают только по одному. Ощущая одиночество и безнадежность, как тошноту, как хворь, Димка начинает обратный путь по гудящему подворью. Теперь надо где-то прослоняться до того часа, когда «Полбанка» близ метро начнет наполняться знакомым людом. Там, среди своих, Димка, посидев часок, получит небольшую отсрочку от неизбежного. А дальше что ж? Общежитие техникума, Серый… может быть, Чекарь… И надо давать ответ. Он постарается вывернуться на этот раз, сослаться на то, что не придумал еще ничего путного. Но нет, от голубеньких глазок Чекаря ничего не укроется. Старые, двухдюймовые половицы коридора поскрипывают под ногами Димки. Бабка неслышно скользит следом, встревоженная раздумчивым, странным гостем. Здесь ко всяким посетителям привыкли, но чтобы вот так человек стоял среди белья и глазел в сохнущее полотно, шевеля губами, — такие, видно, встречаются редко. Из-за открытой двери доносится хриплый, но бодрый радиотенор: «И тебе положено по праву в самых лучших туфельках ходить…» Гуляют где-то люди, веселятся, слушают песни, носят самые лучшие туфельки.
А может, все-таки бросить все, выпросить у кого-нибудь из сокурсников, у тех, кто хорошо устроен, полсотни на билет и удрать в Прибалтику? Забраться на третью, багажную, полку, вжаться в стену, подобрать ноги и очнуться в духоте вагонной верхотуры уже в Прибалтике, у мамы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51