А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Простую такую мелодию. «Землянку», что ли… И ничего больше не надо.
Они сидят над стынущим чаем, представляя себе, как колышется под ветром ржавый бинт. И еще вспоминает Димка свой обоянский госпиталь, куда он ходил читать стихи, и запах в комнате гнойных, для которых мама старалась раздобыть стрептоцид и сульфидин — чудодейственные тогда лекарства. И клокотание в открытом горле у лейтенанта Максимова, который протягивал Димке истрепанную, в высохших пятнах крови и гноя, книжечку стихов Твардовского, глазами просил почитать. Это он, Димка, — от Максимова посол? Да, конечно же, да, прежде всего от Максимова, потому что однажды утром, придя в эту комнату, Димка увидел, что на месте, где лежал Максимов, свалянная старая солома, а самого его нет. Говорили, что в мирное время лейтенанта спасли бы и вставили бы ему на место порванного осколком серебряное горло — и он жил бы, и ел, и пил, и даже говорил. Но вот он, Димка, остался один из немногих, кто помнит Максимова. Он — посол?… Как это страшно, какая это ответственность.
И как он, посол, не оценил того, что сделала мать. Живя меж двух огней, она сумела спасти не один десяток жизней. И если убитый враг в зачет бойцу (да каждый ли убил хоть одного фашиста?) то спасенный свой — он что ж, легче на весах заслуг? И каково было матери после войны, когда разлетелись по фронтам, по домам свидетели того, что она сделала? А может, и погибли? И она осталась наедине с этой чертовой графой об оккупации? И она тоже, ждет, чтобы Димка хоть когда-то восстановил справедливость, оправдал ее побег к отчиму под крыло? А Голован? Уверенный, бесстрашный, все понимающий подполковник — он тоже ждет чего-то от Димки? И та санинструкторша, юная и красивая, растаявшая в облаке пламени и дыма, она тоже ждет? Где-то там, в неведомых краях, она тоже считает Димку послом?
— Миш, — спрашивает Димка. — Ты когда-нибудь видел, как огнемёт убивает? У нас их не было.
— Огнемет — это больше в городских боях, — кивает Валятель.
— Страшно?
— Да как тебе сказать… Все — страшно. Но огнемет… раза два видел. От тяжелого огнемета температура сразу жуткая. Не в том дело, что человек горит. Это и возле керосинки может случиться. А от огнемета тело мгновенно оплывает. Ведь жировых тканей в человеке много. И все это как будто растворяется… Масса такая. Желе. Это не просто рана. И не просто смерть. Это еще унижение человека. Превращение в ничто, в химическую формулу. И еще — пар от воды. Аш-два-о…
Димка обхватывает голову. Он не хочет думать об этом, не хочет воображать, но он должен это себе представить, если он посол, если он хочет донести правду, а не просто героическую легенду. Юная сестренка, которая бросается навстречу красавцу капитану, возлюбленному, и сталкивается с летящим облаком огня.,. Может, у Голована и портрета ее не осталось, а память хранит только это — мгновенное превращение юного и любимого существа в ничто. И живет он теперь, в новом преподавательском доме с лифтом и газом, полуседой подполковник, и на него засматриваются и студентки, и лаборантки, и официантки, и доцентши кокетничают с ним. И непонятна им его отчужденность, замкнутость, неумение слиться с новой, бурлящей, дающей столько радости жизнью. Но Студент, он знает — и какая же тяжелая у него, Димки, должна быть ноша — знать и понимать этих людей и нести их беды с собой навсегда — туда, в неясное, но, очевидно, прекрасное, заманчивое, искрящееся будущее.
Димка смотрит на Валятеля как на брата. Они словно повязаны кровной клятвой перед строем фронтовиков.
— Холодный чай, — говорит Валятель. — Видишь, Дождались. Да, забыл. Ты знаешь, в Москве решено небоскребы строить. Только красивее американских, в традиционном стиле, и будут они называться — высотные дома. Здорово!

***
Днем, в работе, беспокойные мысли отлетают, подобно витой стружке, вьющейся под стамеской. Димка уже овладел начатками столярно-токарного дела и может всерьез, помочь своему другу. Выточив на станке бочоночек с выпуклыми боками, он малой циркулярной отрезает верхнюю часть на крышку, а в большей половине начинает выбирать полость. Постепенно под его руками рождается круглая коробейка, и даже самое сложное — расчет с помощью штангенциркуля сделанной в виде грибка крышки, которая должна закрывать полость плотно и одновременно без усилий, — даже этот расчет стал удаваться Димке. Липа — дерево отзывчивое, мягкое, нежное дерево, созданное для резьбы, для иконостасов, для люстр, выкрашенных под бронзу или позолоченных. Иногда, для собственного удовольствия, Димка пробует с помощью штихелей нанести на бока коробочки-бочонка нехитрую резьбу, медведика с поднятой лапой или цветок с извилистым стеблем. Димка даже кряхтит от удовольствия, подумав, что вот будет стоять такой бочоночек на комоде у какой-нибудь бабки и простоит долгие годы, переживет, если не выбросят, как хлам, многие поколения и будет напоминать о безвестном мастере. В то время как Валятель занят разметкой и раскраской, Димка, высунув язык от напряжения и увлеченности, старается над своими бочонками. Трудно, очень трудно руками смастерить даже простую вещь. И очень странным кажется в эти минуты Димке, что люди, которые могут делать эти и куда более замысловатые штуковины, так ценят способность складывать слова в строчки, рифмовать их или просто складно и логично выражаться. Видно, очень давно разошлись эти два искусства, и настолько далеко разошлись, что сблизиться им теперь нелегко. В работе все дальше отступают Димкины тревоги, иные мысли витают в голове, но к вечеру появляется Петрович, неся с собой дыхание Инвалидки. Он, припадая на деревянную свою ногу, быстро обходит углы и наметанным торговым глазом определяет количество сделанного. Роется в стружках и осматривает мешок.
— Рублей на триста, пятьдесят, — бормочет он. — Это если вернуть за работу сорок процентов, да Афанасьичу за место, да…
Он шепчет и закатывает глаза, делая необходимые подсчеты. В уме он научился считать хорошо. Петрович знает, что лучше всего вести рыночные дела без бумажек. Бумага становится документом, ее к делу пришить можно.
Успокоившись, Петрович садится за стол и начинает растирать иззябшие ревматические свои колени.
— Опять ты без кальсон ходишь, Петрович, — упрекает его заботливый Валятель.
— Опять, милый, опять. Не могу… Как надену кальсоны, так кажется, сейчас расстреливать поведут.
— Да кто же тебя расстреливать будет, Петрович?
— Не знаю. Только видел, что — факт — в кальсонах расстреливают. И в кино, и так… Пробовал надевать — не могу, страшно. Ватные штаны — другое дело. Ватные нужно…
Димка решает взять быка за рога.
— Петрович, — говорит он. — Тут Гвоздь сегодня был.
— Ну? — беспокоится он. С Димкой у Петровича много забот. Он в последнее время ни в какие серьезные столкновения с урками не вступал, и ему не по себе. Димка понимает это и решает схитрить, чтобы выудить у Петровича то, что нужно.
— Надумал он что-то учинить с Чекарем, а мне не говорит.
Культыган морщится, растирает свое личико, отчего еще ярче становятся красные прожилки.
— Ну, Гвоздь знает… Он спец.
— Не уверен, не уверен, — раскачивает Петровича Димка. — Говорит, он до Нового года справится с Чекарем.
Петрович задумывается. Постукивает протезом.
— Только у него может ничего не выйти, — продолжает Димка. — Не пойму я, что он удумал…
— — Да, дело трудное, — соглашается Петрович. — Эх, переждать бы еще, переждать, урок-то меньше становится, прибирают их, видишь ты, к рукам. Развелось в войну, паразитов.
— Надо мне срочно уехать. Далеко.
— Вот-вот! — вскидывается Петрович. — Это ты правильно разметил. Потом объявишься — и все забыто,
— Может, этих урок еще лет десять будут прибирать, — мрачно бурчит Валятель. — Ты, Петрович, от клопов знаешь средство — «Три шарика»?
— Новое? — подсказывает Петрович. — Можно наладить дело? Сейчас от клопов сильно люди нуждаются.
— Новое, — У Валятеля жмурятся, искрятся темные глаза. — И верное средство.
— Ну-ну?
— Одним шариком по дивану стучишь. Клопы начинают вылезать, ты подставляешь второй шарик. А потом, как вползет на шарик, третьим шариком сверху стук — и готов. Наверняка насмерть.
— Да ну тебя! — машет рукой Петрович. — Я всерьез.
— Так вот и урок не скопом же будут выводить, керосину такого на них нет.
— Петрович, я серьезно, — не теряет нити разговора Димка; — Если Гвоздь надумал что-нибудь опасное, я лучше уеду.
Петрович в раздумье.
— Да верно, что надумал… Слышал я, слышал краем уха разговор в шалмане и кое-чего сообразил.
— Ну, что, что?
— Понял я так, что Гвоздь и еще двое-трое, Яшка, Арматура, хотят Чекаря на драку подманить. Так устроить, чтобы вроде он начал. Ну, и на этом деле его кумки подзаметут… Шелешенко уж постарается, Чекарь ему поперек горла стоит, он давно царь на Инвалидке,
— Хитро больно.
— И я думаю — хитро. Чекарь, прежде всего, один не ходит. С ним Зуб завсегда, а там подальше еще двое-трое хоронятся, и не с пустыми руками. А еще хуже всего, что Чекарь на драку не поддастся, хоть ему дерьмо в морду кинь. Только утрется. А уж потом в темном месте, когда десять на одного, отыграется. Уж как отыграется — и без свидетелей. Я-то Чекаря знаю. Другой блатняга напролом прет… А Чекарь, тот потому Инвалидку оседлал, что очень хитер и одними чужими руками.
Димка кивает. Он так и думал, что Гвоздь, с его решительностью и натиском, кинется в драку. Не удержится. Его подогревает былой позор, мучает еще со времен заключения, когда он вынужден был терпеть власть блатняг. Уж теперь Гвоздь постарается взять верх. Да только, пожалуй, Петрович, с его рыночным многолетним опытом, изучил урок, и особенно Чекаря, не хуже, а лучше прямого Гвоздя. Настало время действовать и ему, Димке; достаточно он отсиживался в закутке и выжидал,
— Петрович, — спрашивает он. — Ты мне денег на дорогу дашь? Я сегодня же исчезну… И Гвоздю скажешь — пусть успокоится. Со временем вернусь.
— Так не уговаривались, — вмешивается обеспокоенный Валятель.
— Он дело, дело говорит, — останавливает его Петрович. — Вот только достанется мне от Гвоздя за такое самоуправство.
— Так я же сам. Твое дело только помочь. Мне до Украины бы, до Полесья. Да обратно.
— Обратно ты ж не скоро.
— Все равно, Не помирать еду.
— А сколько туда?
— Тысяча верст.
— Денег сколько?
— Рублей сорок.
— Это плацкартный?
— Не, бесплацкартный. Самый дешевый, на багажной полке.
Петрович вздыхает и, достав мятые деньги, начинает выпрямлять бумажки. Он не скупердяй, Культыган, но, как и всякий рыночный торговец, знает цену копеечке. Да к тему же у неге дома трое, постоянно раскрытых ртов да жена, говорят, последнее время стала в просторных платьях ходить. Тут хочешь не хочешь, а научишься считать.
— Держи. — Петрович протягивает Димке восемь червонцев. И, подумав, добавляет еще две бумажки. — Колбаски там купить. Хлебушка. В дороге все же. Не у мамы родной.
— Я тебя провожу, — говорит Валятель.
— Днем лучше идите, — советует Петрович. — К вечеру по вокзалам урканья больше будет. Увидит кто из этих…
То ли рад он, Петрович-культыган, что Димка уезжает, то ли огорчен — не поймешь. Да, может, он и сам не понимает…
6
И качает, качает поезд Димку на третьей пыльной и узкой полке, где тяжкий, но теплый воздух. Башмаки под головой, на них свернутое пальто, ноги в рваных носках торчат в проходе, и где-то под самым боком провал, в который вот-вот, кажется, сорвешься в дремоте, стоит только чуть повернуться, — но никогда не слетишь, потому что кто-то чуткий в теле, недремлющий, тотчас удерживает, отодвигает ж стенке. Прежде хорошо спалось на багажной верхотур, но, видно, все это ушло в детство, а сейчас Димка повзрослел, и одолевают его заботы, и весь он полон холодной решимости, которая не дает ему безмятежно расслабиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51