А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Но Арматура коротко взмахивает топориком, щеплет лучинку, н Чекарь бросает быстрый взгляд на отполированное работой лезвие топора. Неожиданно улыбается, открыв крепчайшие ровные и крупные зубы, нелепо соседствующие с металлическими коронками.
— Хорошо тут у вас, — говорит он. — Забежал погреться. У вас не как у других.
Он говорит чисто, без всяких словечек, хотя известно, что Чекарь «ботает по фене» лучше всех прочих в столице и даже сам вводит в обиход словечку служащие для отличия истинно своих. У него мягкий акающий говорок: говорят, он настоящий москвич, из Марьиной рощи, давшей столице столько приметных урок. Димка с чувством ужаса и какого-то непонятного восторга смотрит на Чекаря. В его наивную студенческую душу постепенно закрадывается чувство во тревоги и беды. Нет, так просто Чекарь никуда: не заглядывает. Гвоздь сидит сжавшись, словно бы, готовый к знаменитому своему броску, резкому и неожиданному, как у дикого кабана, который вмиг способен из неповоротливой туши превратиться в пушечный снаряд. Гвоздь поддерживает с окрестными урками мудрый и осторожный нейтралитет, но ненавидит их люто, зверино, злобно, всей глубиной непонятной, так и не раскрывшейся для Димки души. За этой ненавистью стоит нечто такое чего Димке, кажется, никогда не узнать, так глубоко упрятано это в Гвозде. Даже фашистов, кажется, он ненавидел не так люто. К фашистам у него была боевая, деловитая, рассчитанная ненависть. Всем существом своим Димка ощущает, как сталкивается в воздухе волна этой ненависти с чувством превосходства в силе и хитрости, которое исходит от облокотившегося о стойку Чекаря. Еще бы, за ним целая свора. И от этого явственно ощущаемого Димкой столкновения предчувствие беды крепнет. Не сегодня случиться ей и не завтра. Но эти двое не могут ходить по одной земле. Чекарь медленно отлипает от стойки и, след в след сопровождаемый Зубом, подходит к столику Гвоздя. Однако смотрит он, улыбаясь, на Димку.
— Студент, — говорит он. — Я слышал, ты стихи классные сочиняешь. Почитай. Душа просит.
У Димки ухает в грудной клетке сердце. Ужас и восторг, сплетаясь, бьются в нем, и он немеет, чтобы скрыть хлынувшую к лицу кровь, которая, впрочем, так же быстро отливает горячим током куда-то к низу живота и дальше, к ногам. Сам Чекарь просит его почитать стихи. И хотя Димка дорого бы дал, чтобы Чекарь и вовсе не появлялся в павильоне, чтобы показалось все это нелепым сном, все же голосок тщеславия начинает звучать в нем громче и громче. Часа два просидел Димка в павильоне, выслушал мудрые наставления Гвоздя, переговорил о делах насущных с Яшкой-героем, Инквизитором, и никто не попросил его почитать. Привыкли. На каждый день нового не сочинишь, а старое знакомо. Но вот явился Чекарь и тут же выделил из темного угла Димку.
Он неуверенно смотрит на Гвоздя. Всей душой он с ним, своим верным и надежным другом, и ждет теперь от него слова или хотя бы взгляда, намека. Гвоздь, откинувшись на спинку стула; поднимает вверх брови — дело, мол, пустяковое, поступай как знаешь. То ли он капитулирует перед Чекарем, то ли не желает ввязывать Димку в свою молчаливую войну с первым уркой, чтобы не доставить другу неприятностей. Чекарь улыбается.
— Студент, почитай чего-нибудь красивого. Не про войну, не про нашу жизнь. Мне это все — во — он проводит ладонью по длинной, с острым кадыком, жилистой шее. — Света хочется, цветов.
Зуб поднимает кверху руки, полностью поддерживая хозяина и удивляясь тонкости его чувств.
Димка осмеливается теперь в упор взглянуть на Чекаря. А может, сказки все это — про свирепость и мстительность Чекаря, его поборы с рыночных нищих инвалидов, про его подручных-бандитов, которые совершили уже; немало дел, между тем как хитроумный Чекарь всегда оставался в тени? Вот он, рядом, — улыбчивый, размякший, с явно просительным выражением на лице. Может быть, для других он грозный пахан, но для тех, кто связан с искусством, для поэтов, музыкантов, певцов, не существует таких же мерок, как для других, обычных людей. И ведь не раз слышал Димка рассказы о том, как попавшие в тюрьмы или лагеря сочинители или люди, просто знающие наизусть душещипательные рассказы, стихи, умеющие писать слезливые письма, получали от урок лишние пайки, пользовались их высоким покровительством. Все равны перед искусством — нет здесь ни урок, ни честных тружеников, сердца всех открыты перед творчеством.
— Хорошо, — говорит Димка и поднимается. За Чекарем он видит Инженера, Сашку-самовара, Культыгана, Биллиардиста, Минометчика, всю разношерстную публику павильона. Арматура воткнул в полене топор — посещение, к общему удовольствию, сугубо мирное, и хотя Чекарь уже и до полустакана Марьи Ивановны был под грузом, ссориться он явно не намерен, а пришел, скорее, поплакаться молча, отвести душу. Пьяная слеза сбегает быстро, да жжет больно.
Марья Ивановна, уже начавшая на счетах подбивать свои сальдо-бульдо, отставила рабочий инструмент с застывшими на спицах пуговками, обозначающими копейки, рубли, десятки, сотни и даже тысячи… Она тоже успокоилась — на ее выручку Чекарь не намерен посягать. Так почему же не почитать? — думает Димка. Все поддерживают мир с урками, да и кто, кому предстоит обратный путь через темные, кривые и путаные, как лабиринт, переулки Инвалидки, среди заборов, пустых садов и бараков, станет ссориться с самим Чекарем?
Он прочитает ему «красивое», то, что написано было им еще в школе, когда он, забыв об учебе, о друзьях, бегал из своего станционного поселка за пять километров в село Белый Берег и просиживал целые дни в местной библиотеке, сияющей роскошными переплетами книг, которые были в свое время конфискованы у мирового посреднике и как-то умудрились пережить воину. Дров, в Белом Береге, окруженном сосновыми лесами, хватало, а бумага этих прекрасных книг была плотной и мало годилась на. цигарки. В этой библиотеке Димка встречал и. самого бывшего мирового посредника, лысого сухого старичка, который, как и книги, сумел выжить в революцию, в гражданскую, Отечественную. Но бывший человек с непонятной профессией посредника мало интересовал Димку: он открывал для себя иные страны, он погрузился в мир путешествий, морских и сухопутных странствий, дальних экзотических стран, пальм и парусов, и соломенно-крышие села, увязшие в песках Полесья, родная маленькая станция Инша, ничем не отличающаяся от лесного хутора, казались ему бледными, лишенными подлинной жизни, скучными, как рогожная мочалка.
Димка, пылая щеками, вначале сипло от охватившей его робости, а затем все громче, начал читать. Эти стихи не слышали в «Полбанке». Как-то не вязались они с бесхитростными требованиями павильонного народа, желающего слушать об атаках, наркомовских ста граммах, госпиталях, ампутациях, письмах-треугольниках, обо всем, что было так близко, так просто и так страшно. Вот если бы на студенческом кружке прочитать, где-нибудь среди прелестных и непонятных, живущих какой-то таинственной московской жизнью девочек с романо-германского отделения! Димка запинается с первых слов, но Чекарь поглядывает ласково, ободряюще качает головой, а у Зуба даже ротик приоткрылся — котовий ротик с остренькими резцами.
Может быть, он вернется однажды в рождественский вечер.
Паруса подо льдом, но корабль бросит якорь у дуврских скал.
И сойдет он, седой и сутулый, не узнан, не встречен,
И отыщет ту дверь, постучится и скажет: «Устал».

И в столовой часы прозвенят, словно склянки на судне,
И ворвется в открытую дверь, как тайфун, леденящий сквозняк.
И услышит он голос, ему незнакомый и нудный:
«Мисс Белл Хоуп? Надежда? Не знаем, не помним, моряк.

Вы по компасу шли? Вы проверьте: быть может, небрежность?
Стрелка бегала? Что ж, близ штурвала таился металл.
Может, город не тот? И не то, может быть, побережье?
Может, годы не те? А быть может, планета не та?

Вы проверьте у штурмана — верно вязались ли лаги!
Вы проверьте у зеркала — может, вы сами не тот?
Тот иным был, не скорбным, но полным летящей отваги,
Может, все вы ошиблись. Не тот был положен расчет.

Вы корпели над картами. Вы наводили секстаны.
Только что-то не так. Не старайтесь понять — не дано,
Карты спутаны. Курсы проложены странно.
Возвращайтесь на рейд. Ваш корабль коченеет давно».

Он услышит. И весла поднимет — быстрее, быстрее.
Стукнет деревом в борт. Вспыхнут счетом глазницы кают.
Боцман Время прикажет. матросам подняться на реи,
Штурман Вечность проложит по выцветшей карте маршрут.
Димка читает и старается не глядеть на Гвоздя, Самовара Сашку, Яшку-героя. Он упивается собственными строками, они звучат, ему кажется, медно, раскатисто, — было время, он гордился ими, выверял по звуку каждое слово. Они рождались тогда, в маленькой бревенчатой библиотеке, когда он давился сухой коркой, запивал ее колодезной водой из солдатской, одетой в чехол фляги, впивался в Киплинга, Стивенсона, Жюль Верна, Дюма. За окнами шумели сосны, росшие на песчаном бугре, послевоенная жизнь вокруг казалась нудной, серой, ее заполняла борьба за кусок холста на портянки или рубаху, копка выродившейся, маленькой, как горох, картошки, охрана от воров поросенка в сарае, и даже выстрелы отощавших и обовшивевших, потерявших представление о времени и месте бандеровцев, выходивших изредка из лесов, не очень кого-то тревожили; а здесь, среди книг, плыли огромные парусники, кипели громовые страсти, качались в линзе подзорной трубы необитаемые острова. Но сейчас… Или он повзрослел, Димка? Ну что все приключения и муки графа Монте-Кристо в сравнении с тем, что перенес Сашка-самовар, которого последовательно и долго спасали в госпитале от гангрены, все укорачивая и укорачивая тело до исчезновения схожести с человеком? И какие там страсти ревности в этой красивой его чубатой голове, посаженной на обрубок: ведь Люська ускользнула — и не позвать, не догнать… Димка сбивается и продолжает читать не так внятно и звонко:
О седая, потертая, лысая, в сетке морщин парусина,
Потерпи, ну, немного. Вольны, солоны и сильны,
Паруса, напрягли вы больную, сутулую, старую спину
И громаду несете, играя, на юную спину волны.

Что вас тянет к тебе, Океан, Бесконечность? Не верьте
Тем, кто знает, кто учит. Зубрилы в науке морской!
Растворяясь в тебе, Океан, мы за всех обретаем бессмертье,
Запивая его, словно ромом, матросской тоской.

Ветер, в снасти свисти! Все наверх, кто успел помолиться!
Ты прости и не старься, подруга, невеста, жена.
В пене, лижущей борт, видим: Дом. Палисадник. Цветы. Черепица.
Окна. Дети. Цветной абажур. Тишина.
Димка смолкает. Как было ему тогда одиноко и сладостно в этих нищих полесских деревнях, у бабки, куда он сбежал от назойливого и давящего воспитания, которым начал тогда заниматься объявившийся отчим, плотненький, маленький, сильный и ловкий человек, которого пригрела и вознесла война, огорчив лишь небольшой контузией. В просторной прибалтийской квартире у отчима, принадлежавшей буржую, убежавшему с немцами, толклись какие-то порученцы, ординарцы, громогласно орали приветствия и тосты нужные люди, что-то уносили, что-то приносили, шло постоянное и скоропалительное завоевание новой мирной жизни. В Полесье он мучился от одиночества, от ссор и драк с деревенскими, от того, что намного перерос и сверстников, и учителей, — но зато он оставался самим собой и здесь шла честная драка за кусок хлеба, а не хватание и дележ добычи теми, кто по чужим плечам выбрался туда, где теплее и суше.
Чекарь сидит, обхватив голову сильными, ловкими пальцами — он начинал как щипач, карманник, — изображает раздумье. Марья Ивановна, ничего не поняв, несколько испуганно смотрит на своих гостей, на Димку, на Чекаря. Она не любит, когда в павильоне читают вслух что-либо заученное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51