Дорис с минуту смотрела на него растерянно, потом в смущении отвела глаза. «Он, должно быть, болен, — подумала она. — Верно, у него лихорадка или еще что-нибудь, если он мелет всю эту чепуху и не может остановиться».
Генри огромным усилием воли взял себя в руки. Он увидел, что Дорис не смотрит на него, и стиснул рукой ее плечо.
— Посмотрите, — сказал он настойчиво. — Посмотрите, посмотрите, посмотрите на меня. Забудем о светском обществе, о хронике светской жизни. Я поведу вас в одно солидное буржуазное заведение, где собираются жирные, здоровые люди — солидные, крупные буржуа. Знаете, куда мы пойдем? В этот самый… как он называется, где поет Лейла Орр и обед стоит два доллара?
— Фэмос Палас.
— Вот, правильно. Она изумительна, как, по-вашему?
— Я очень люблю ее исполнение.
— Ребенок. Тело ребенка, и лицо, и голое ребенка, и эти худые, угловатые руки, которые она простирает к публике.
— В горле у нее такой первоклассный инструмент — дай бог каждому.
— Да, да, голос льется у нее из горла и стекает вдоль рук. Такой высокий, дремотно-детский голосок, и он убаюкивает вас, и вы сидите словно в полусне, а потом пробуждаетесь, и вам кажется, что она прикорнула у вас на коленях.
— Она умеет себя подать. Это кое-что значит. Если у вас это есть — если вы умеете себя подать, — тогда у вас есть все, что нужно для сцены.
— Да, да! Вы так думаете? Это как раз то, что в ней есть. Она умеет так подать себя, что каждому из слушателей кажется, будто она сидит у него на коленях, прикорнула у него на коленях, и жмется, и ластится, и воркует, как маленькая девочка, которой та-ак хо-о-о-оочется спа-а-а-ать. Ну, а потом? Потом? Ведь вы же понимаете — этого недостаточно. Почтенные буржуа могут отправиться домой и получить там все эти удовольствия бесплатно. Ради этого им совсем нет смысла платить два доллара за обед с несварением желудка в придачу. И поэтому потом… вы знаете, что происходит потом?. Она принимается за дело. Делает свой бизнес.
— Кто? Лейла Орр?
— Да, да. Я видел ее. Она поддает им жару. Поет детские песенки с непристойным смыслом и обсасывает этот смысл — высасывает его из каждого слова своим маленьким детским язычком. Это ужасно, вы знаете? Вам кажется, что вас облили экскрементами. Она спекулирует на идеалах детства, чтобы взобраться к вам на колени, а потом, пока она нежится и воркует, как сонная маленькая девочка, которой пора в постельку, вы вдруг замечаете, что она делает свое дело, принимается за свой бизнес.
— Господи боже мой! Мистер Уилок! Пожалуйста, перестаньте! Неужели вам всегда все кажется таким неприличным?
— Что именно?
— Я знаю, как работает Лейла. Послушать вас, так на свете вообще нет ничего приятного.
— Приятного? О, конечно, это очень приятно, весьма приятно, когда у вас все железы внутренней секреции начинают вдруг работать — вдруг все сразу, точно Тосканини взмахнул палочкой — и оркестр заиграл.
— Да это вовсе не так. Я ее сто раз слышала и знаю, что это совсем не так. Просто вы не можете поверить, что на свете есть что-нибудь хорошее.
— Нет, не могу, — сказал Генри.
Дорис молчала.
— Да, не могу, — повторил он. — Это же самая простая истина. Никто никому на свете не делал ничего хорошего. Никому — ни другим, ни самому себе. Этого не бывает в нашем мире.
Дорис продолжала молчать.
— Вы слышите, что я говорю? — закричал Генри. — Вы понимаете, что я говорю?
— Я не понимаю, о чем вы говорите, — ответила она тихо. — Чего, собственно, хотите вы добиться?
— Я? Хочу добиться?
— Да. Чего вы хотите от меня добиться?
— От вас? От вас? Ничего. Можете мне поверить. Ничего. Решительно ничего. Я хочу дать вам все и ничего не попрошу у вас взамен.
— Я, кажется, уже хочу спать, — сказала Дорис. — Пожалуй, я пойду домой.
— Вас пугает такой вид порочности?
— Нет, но уже поздно. Второй час уже.
Генри сразу принял покаянный вид.
— Мы только зайдем в одно место, поглядим представление, и все, — сказал он.
— Нет, уж, пожалуй, не стоит, — Дорис слегка отстранилась от него.
Он придвинулся к ней ближе.
— Вы должны позволить мне это, — попросил он нежно.
— Позволить? Что?
— Позволить быть с вами. Мы ведь еще так мало были вместе.
— Но вы больны. Вам тоже нужно домой.
— А вы все подмечаете, несмотря на вашу… я хотел сказать, на ваш такой невинный вид. Но вы не учли одного. У меня нет дома; нет, нет у меня дома. Так что пойдемте, поглядим хоть одно представление, и все.
— Хорошо, но только одно.
— Я вижу, что вы, как настоящая женщина, не в силах противостоять логике, — сказал Генри, сопровождая свои слова обворожительной улыбкой.
Уилок сделал над собой усилие и постарался быть как можно очаровательнее. Они посмотрели одно обозрение, потом второе и третье. Уилок возил Дорис из ресторана в ресторан. Ему нравилось проходить через вестибюль, ощущать вокруг себя ночную атмосферу большого отеля с ее сонной тишиной, пустыми мягкими креслами, пустыми письменными столиками и бледными невозмутимыми портье. Ему нравилось проходить мимо конторок, где он мог взять комнату для себя и для жены, медленно, очень медленно проходить мимо белых, словно застывших в ожидании регистрационных карточек, и черных, тоже словно ждущих, ручек, и поглядывать на портье, и поглядывать на Дорис, которая всегда смотрела в сторону, и в конце концов входить в шумное, переполненное людьми помещение, где прожигают ночь.
Ощущение ночи и сна обступало эту комнату со всех сторон и задерживалось в распахнутых дверях на пороге. Оно не могло проникнуть дальше. Барабанщик преграждал ему путь. Он все ниже и ниже склонялся над барабаном и скалил зубы, и все быстрее и быстрее бил своими палочками, и тогда ночь и сон останавливались перед звуками барабана и замирали на пороге. Но вот барабан умолкал, и ночь и сон проникали в раскрытые настежь двери и надвигались на людей, и уже казалось, что все сейчас встанут и уйдут домой спать. Но как только оживал барабан, ночь и сон отступали, и вот снова никому как будто не хотелось больше спать, даже пьяным, которые дремали, положив голову на стол. Все внезапно становились похожи на барабанщика и все ближе и ближе склонялись друг к другу, и скалили зубы, и били друг другу словами в барабанные перепонки, лопоча все быстрее и быстрее.
Потом Генри и Дорис уже не смотрели представлений, а только пили — вернее, пил Генри, а Дорис разглядывала публику и делала немудреные замечания по поводу лиц и туалетов. Генри пил беспрерывно, с жадным упорством, как тяжелобольной ловит ртом воздух. Он вскоре бросил танцевать с Дорис. Он слишком устал, и ноги его не слушались. Дорис боялась, что он захмелеет, и уговаривала его съесть что-нибудь, но Генри не хотел есть и, казалось, совсем не пьянел. Но сколько бы он ни пил, как бы ни был утомлен, как бы плохо ни слушались его ноги, он не мог усидеть на месте. Их затянувшееся на всю ночь путешествие по увеселительным местам Нью-Йорка превратилось в бег по конвейеру какой-то фабрики аттракционов.
И все же Генри старался развлекать Дорис и сумел доставить ей удовольствие. Он позволял ей болтать. Он делал вид, что ее болтовня его занимает. Временами он нарочно вставлял замечания о ком-либо из присутствующих или о туалете какой-нибудь дамы, чтобы Дорис чувствовала себя с ним свободнее и могла хихикать, уткнувшись ему в плечо, и грозить ему пальчиком, и говорить, что он просто несносен, честное слово!
Только один раз, в такси, Генри досадил ей. Он неожиданно набросился на нее с каким-то мальчишеским бесшабашным отчаянием. Он кинулся к ней и сгреб ее в объятия, словно зверь, внезапно прыгнувший из темноты. Дорис сопротивлялась, испуганная неожиданностью этого нападения, и он резко оттолкнул ее от себя, так что она ударилась плечом о стенку автомобиля.
Дорис рассердилась, а он рассмеялся ей в лицо. Потом попросил у нее прощения: ему, мол, показалось, что машина сейчас перевернется — вот он и ухватился за нее.
— Я бы хотела, чтобы мы были друзьями, — сказала Дорис. — Вы мне очень нравитесь. Вы очень славный, и мне бы хотелось, чтобы и вы находили меня славной.
— Идет. Славные, так славные, — сказал он. — Будем, как сестры.
Дорис взяла его руки, положила их себе на колени и прикрыла своими руками. — Разве так не лучше? — спросила она.
— Лучше, чем в наручниках, — сказал Генри.
Он стал выдергивать руки, но она сжала их крепче, и через минуту он затих. Голова его опустилась на ее плечо. Он закрыл глаза и сидел совсем тихо. Дорис чувствовала, как он дрожит и как потом понемногу дрожь улеглась. Если бы он поспал немного или поел чего-нибудь, думала Дорис, он бы не был так пьян и вел бы себя приличнее, и не говорил бы непристойностей, потому что, в сущности, он очень милый, хотя и говорит иной раз ужасные гадости, и всегда об одном и том же. О чем бы он ни заговорил, о чем бы она ни заговорила, он всегда все сведет к одному и тому же. Но это просто потому, что он болен, вот и все: вероятно, у него лихорадка — оттого он весь дрожит, и рот у него иногда дергается и, верно, он и пьет-то так много только для того, чтобы побороть нездоровье и чтобы ей было веселее с ним; а оттого, что он так много пьет, он нервничает и говорит гадости, и всегда об одном и том же.
Дорис несколько раз принималась уговаривать Генри ехать домой, но он отказывался.
В конце концов они зашли в ресторан, где даже джаз уже не играл, и в пустом зале сидело всего несколько человек.
— Ну вот, теперь мы можем приняться за работу, — сказал Генри, потирая руки, и заказал двойную порцию коньяку.
Дорис взяла меню и сказала, что хочет чего-нибудь поесть. Она собиралась поужинать во второй раз за эту ночь и во второй раз заявила, что ей можно не беспокоиться о своей фигуре.
— Еда отнимает время у выпивки, — сказал Генри.
Дорис внимательно изучала меню. К ее досаде, цены не были указаны. Это означало, что все будет стоить втридорога, но Дорис хотелось знать, сколько в точности.
— Я, пожалуй, возьму порцию устриц и бифштекс с кровью, — сказала она официанту.
— А мне дайте виски, его хорошо запивать коньяком.
— Вам гораздо полезнее было бы тоже съесть бифштекс, вы бы сразу почувствовали себя лучше, — сказала Дорис и добавила, кокетливо надув губки: — Ну, пожалуйста, ну, ради меня.
Генри хмуро поглядел на ее пухлые губы. Потом взял себя в руки и улыбнулся.
— Вы отлично знаете, что мне нужно, чтобы почувствовать себя лучше. Ведь знаете, да?
Официант постоял около них еще немного. Потом ушел.
— Почему вы всегда говорите об одном и том же? Почему? — воскликнула Дорис.
— Почему? — Генри, казалось, был озадачен. — А о чем же еще говорить?
— Да вы говорите об этом все время. Как будто нарочно заставляете себя говорить.
— Говорю и не делаю? — Он насмешливо заглянул ей в глаза. — Вы на это жалуетесь? На то, что я говорю и не делаю? — Голос его звучал насмешливо и нежно. Дорис посмотрела на него в упор и не отвела глаз. Лицо у нее было испуганное, но решительное, робкое и в то же время полное ожидания, и Генри внезапно понял, что может сейчас наклониться к ней и поцеловать ее, и это будет ей приятно. Она будет сидеть очень прямо и сожмет губы, но все равно это будет ей приятно, и, быть может, она даже влюбится в него, по-настоящему влюбится, и тогда он узнает, что это такое. В первый раз в жизни он будет знать, что есть девушка, которая по-настоящему влюблена в него.
Генри отвернулся. Насмешливая улыбка сбежала с его лица, и щеки слегка порозовели.
— Вы знаете, почему я так говорю? — спросил он. — Я болен. Нет, не так, как вы думаете… — Желание насмехаться, не покидавшее его все время, вдруг утихло, и он сказал, понизив голос: — У меня нарыв в мозгу, и гной просачивается оттуда через рот.
— Что такое? Ой! — Дорис даже подскочила на стуле. — Ну вот, — проговорила она обиженно, — опять вы шутите.
— Нет, не шучу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Генри огромным усилием воли взял себя в руки. Он увидел, что Дорис не смотрит на него, и стиснул рукой ее плечо.
— Посмотрите, — сказал он настойчиво. — Посмотрите, посмотрите, посмотрите на меня. Забудем о светском обществе, о хронике светской жизни. Я поведу вас в одно солидное буржуазное заведение, где собираются жирные, здоровые люди — солидные, крупные буржуа. Знаете, куда мы пойдем? В этот самый… как он называется, где поет Лейла Орр и обед стоит два доллара?
— Фэмос Палас.
— Вот, правильно. Она изумительна, как, по-вашему?
— Я очень люблю ее исполнение.
— Ребенок. Тело ребенка, и лицо, и голое ребенка, и эти худые, угловатые руки, которые она простирает к публике.
— В горле у нее такой первоклассный инструмент — дай бог каждому.
— Да, да, голос льется у нее из горла и стекает вдоль рук. Такой высокий, дремотно-детский голосок, и он убаюкивает вас, и вы сидите словно в полусне, а потом пробуждаетесь, и вам кажется, что она прикорнула у вас на коленях.
— Она умеет себя подать. Это кое-что значит. Если у вас это есть — если вы умеете себя подать, — тогда у вас есть все, что нужно для сцены.
— Да, да! Вы так думаете? Это как раз то, что в ней есть. Она умеет так подать себя, что каждому из слушателей кажется, будто она сидит у него на коленях, прикорнула у него на коленях, и жмется, и ластится, и воркует, как маленькая девочка, которой та-ак хо-о-о-оочется спа-а-а-ать. Ну, а потом? Потом? Ведь вы же понимаете — этого недостаточно. Почтенные буржуа могут отправиться домой и получить там все эти удовольствия бесплатно. Ради этого им совсем нет смысла платить два доллара за обед с несварением желудка в придачу. И поэтому потом… вы знаете, что происходит потом?. Она принимается за дело. Делает свой бизнес.
— Кто? Лейла Орр?
— Да, да. Я видел ее. Она поддает им жару. Поет детские песенки с непристойным смыслом и обсасывает этот смысл — высасывает его из каждого слова своим маленьким детским язычком. Это ужасно, вы знаете? Вам кажется, что вас облили экскрементами. Она спекулирует на идеалах детства, чтобы взобраться к вам на колени, а потом, пока она нежится и воркует, как сонная маленькая девочка, которой пора в постельку, вы вдруг замечаете, что она делает свое дело, принимается за свой бизнес.
— Господи боже мой! Мистер Уилок! Пожалуйста, перестаньте! Неужели вам всегда все кажется таким неприличным?
— Что именно?
— Я знаю, как работает Лейла. Послушать вас, так на свете вообще нет ничего приятного.
— Приятного? О, конечно, это очень приятно, весьма приятно, когда у вас все железы внутренней секреции начинают вдруг работать — вдруг все сразу, точно Тосканини взмахнул палочкой — и оркестр заиграл.
— Да это вовсе не так. Я ее сто раз слышала и знаю, что это совсем не так. Просто вы не можете поверить, что на свете есть что-нибудь хорошее.
— Нет, не могу, — сказал Генри.
Дорис молчала.
— Да, не могу, — повторил он. — Это же самая простая истина. Никто никому на свете не делал ничего хорошего. Никому — ни другим, ни самому себе. Этого не бывает в нашем мире.
Дорис продолжала молчать.
— Вы слышите, что я говорю? — закричал Генри. — Вы понимаете, что я говорю?
— Я не понимаю, о чем вы говорите, — ответила она тихо. — Чего, собственно, хотите вы добиться?
— Я? Хочу добиться?
— Да. Чего вы хотите от меня добиться?
— От вас? От вас? Ничего. Можете мне поверить. Ничего. Решительно ничего. Я хочу дать вам все и ничего не попрошу у вас взамен.
— Я, кажется, уже хочу спать, — сказала Дорис. — Пожалуй, я пойду домой.
— Вас пугает такой вид порочности?
— Нет, но уже поздно. Второй час уже.
Генри сразу принял покаянный вид.
— Мы только зайдем в одно место, поглядим представление, и все, — сказал он.
— Нет, уж, пожалуй, не стоит, — Дорис слегка отстранилась от него.
Он придвинулся к ней ближе.
— Вы должны позволить мне это, — попросил он нежно.
— Позволить? Что?
— Позволить быть с вами. Мы ведь еще так мало были вместе.
— Но вы больны. Вам тоже нужно домой.
— А вы все подмечаете, несмотря на вашу… я хотел сказать, на ваш такой невинный вид. Но вы не учли одного. У меня нет дома; нет, нет у меня дома. Так что пойдемте, поглядим хоть одно представление, и все.
— Хорошо, но только одно.
— Я вижу, что вы, как настоящая женщина, не в силах противостоять логике, — сказал Генри, сопровождая свои слова обворожительной улыбкой.
Уилок сделал над собой усилие и постарался быть как можно очаровательнее. Они посмотрели одно обозрение, потом второе и третье. Уилок возил Дорис из ресторана в ресторан. Ему нравилось проходить через вестибюль, ощущать вокруг себя ночную атмосферу большого отеля с ее сонной тишиной, пустыми мягкими креслами, пустыми письменными столиками и бледными невозмутимыми портье. Ему нравилось проходить мимо конторок, где он мог взять комнату для себя и для жены, медленно, очень медленно проходить мимо белых, словно застывших в ожидании регистрационных карточек, и черных, тоже словно ждущих, ручек, и поглядывать на портье, и поглядывать на Дорис, которая всегда смотрела в сторону, и в конце концов входить в шумное, переполненное людьми помещение, где прожигают ночь.
Ощущение ночи и сна обступало эту комнату со всех сторон и задерживалось в распахнутых дверях на пороге. Оно не могло проникнуть дальше. Барабанщик преграждал ему путь. Он все ниже и ниже склонялся над барабаном и скалил зубы, и все быстрее и быстрее бил своими палочками, и тогда ночь и сон останавливались перед звуками барабана и замирали на пороге. Но вот барабан умолкал, и ночь и сон проникали в раскрытые настежь двери и надвигались на людей, и уже казалось, что все сейчас встанут и уйдут домой спать. Но как только оживал барабан, ночь и сон отступали, и вот снова никому как будто не хотелось больше спать, даже пьяным, которые дремали, положив голову на стол. Все внезапно становились похожи на барабанщика и все ближе и ближе склонялись друг к другу, и скалили зубы, и били друг другу словами в барабанные перепонки, лопоча все быстрее и быстрее.
Потом Генри и Дорис уже не смотрели представлений, а только пили — вернее, пил Генри, а Дорис разглядывала публику и делала немудреные замечания по поводу лиц и туалетов. Генри пил беспрерывно, с жадным упорством, как тяжелобольной ловит ртом воздух. Он вскоре бросил танцевать с Дорис. Он слишком устал, и ноги его не слушались. Дорис боялась, что он захмелеет, и уговаривала его съесть что-нибудь, но Генри не хотел есть и, казалось, совсем не пьянел. Но сколько бы он ни пил, как бы ни был утомлен, как бы плохо ни слушались его ноги, он не мог усидеть на месте. Их затянувшееся на всю ночь путешествие по увеселительным местам Нью-Йорка превратилось в бег по конвейеру какой-то фабрики аттракционов.
И все же Генри старался развлекать Дорис и сумел доставить ей удовольствие. Он позволял ей болтать. Он делал вид, что ее болтовня его занимает. Временами он нарочно вставлял замечания о ком-либо из присутствующих или о туалете какой-нибудь дамы, чтобы Дорис чувствовала себя с ним свободнее и могла хихикать, уткнувшись ему в плечо, и грозить ему пальчиком, и говорить, что он просто несносен, честное слово!
Только один раз, в такси, Генри досадил ей. Он неожиданно набросился на нее с каким-то мальчишеским бесшабашным отчаянием. Он кинулся к ней и сгреб ее в объятия, словно зверь, внезапно прыгнувший из темноты. Дорис сопротивлялась, испуганная неожиданностью этого нападения, и он резко оттолкнул ее от себя, так что она ударилась плечом о стенку автомобиля.
Дорис рассердилась, а он рассмеялся ей в лицо. Потом попросил у нее прощения: ему, мол, показалось, что машина сейчас перевернется — вот он и ухватился за нее.
— Я бы хотела, чтобы мы были друзьями, — сказала Дорис. — Вы мне очень нравитесь. Вы очень славный, и мне бы хотелось, чтобы и вы находили меня славной.
— Идет. Славные, так славные, — сказал он. — Будем, как сестры.
Дорис взяла его руки, положила их себе на колени и прикрыла своими руками. — Разве так не лучше? — спросила она.
— Лучше, чем в наручниках, — сказал Генри.
Он стал выдергивать руки, но она сжала их крепче, и через минуту он затих. Голова его опустилась на ее плечо. Он закрыл глаза и сидел совсем тихо. Дорис чувствовала, как он дрожит и как потом понемногу дрожь улеглась. Если бы он поспал немного или поел чего-нибудь, думала Дорис, он бы не был так пьян и вел бы себя приличнее, и не говорил бы непристойностей, потому что, в сущности, он очень милый, хотя и говорит иной раз ужасные гадости, и всегда об одном и том же. О чем бы он ни заговорил, о чем бы она ни заговорила, он всегда все сведет к одному и тому же. Но это просто потому, что он болен, вот и все: вероятно, у него лихорадка — оттого он весь дрожит, и рот у него иногда дергается и, верно, он и пьет-то так много только для того, чтобы побороть нездоровье и чтобы ей было веселее с ним; а оттого, что он так много пьет, он нервничает и говорит гадости, и всегда об одном и том же.
Дорис несколько раз принималась уговаривать Генри ехать домой, но он отказывался.
В конце концов они зашли в ресторан, где даже джаз уже не играл, и в пустом зале сидело всего несколько человек.
— Ну вот, теперь мы можем приняться за работу, — сказал Генри, потирая руки, и заказал двойную порцию коньяку.
Дорис взяла меню и сказала, что хочет чего-нибудь поесть. Она собиралась поужинать во второй раз за эту ночь и во второй раз заявила, что ей можно не беспокоиться о своей фигуре.
— Еда отнимает время у выпивки, — сказал Генри.
Дорис внимательно изучала меню. К ее досаде, цены не были указаны. Это означало, что все будет стоить втридорога, но Дорис хотелось знать, сколько в точности.
— Я, пожалуй, возьму порцию устриц и бифштекс с кровью, — сказала она официанту.
— А мне дайте виски, его хорошо запивать коньяком.
— Вам гораздо полезнее было бы тоже съесть бифштекс, вы бы сразу почувствовали себя лучше, — сказала Дорис и добавила, кокетливо надув губки: — Ну, пожалуйста, ну, ради меня.
Генри хмуро поглядел на ее пухлые губы. Потом взял себя в руки и улыбнулся.
— Вы отлично знаете, что мне нужно, чтобы почувствовать себя лучше. Ведь знаете, да?
Официант постоял около них еще немного. Потом ушел.
— Почему вы всегда говорите об одном и том же? Почему? — воскликнула Дорис.
— Почему? — Генри, казалось, был озадачен. — А о чем же еще говорить?
— Да вы говорите об этом все время. Как будто нарочно заставляете себя говорить.
— Говорю и не делаю? — Он насмешливо заглянул ей в глаза. — Вы на это жалуетесь? На то, что я говорю и не делаю? — Голос его звучал насмешливо и нежно. Дорис посмотрела на него в упор и не отвела глаз. Лицо у нее было испуганное, но решительное, робкое и в то же время полное ожидания, и Генри внезапно понял, что может сейчас наклониться к ней и поцеловать ее, и это будет ей приятно. Она будет сидеть очень прямо и сожмет губы, но все равно это будет ей приятно, и, быть может, она даже влюбится в него, по-настоящему влюбится, и тогда он узнает, что это такое. В первый раз в жизни он будет знать, что есть девушка, которая по-настоящему влюблена в него.
Генри отвернулся. Насмешливая улыбка сбежала с его лица, и щеки слегка порозовели.
— Вы знаете, почему я так говорю? — спросил он. — Я болен. Нет, не так, как вы думаете… — Желание насмехаться, не покидавшее его все время, вдруг утихло, и он сказал, понизив голос: — У меня нарыв в мозгу, и гной просачивается оттуда через рот.
— Что такое? Ой! — Дорис даже подскочила на стуле. — Ну вот, — проговорила она обиженно, — опять вы шутите.
— Нет, не шучу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84