«Никогда я таких женщин даже и не видел, – писал он, – никогда, Клавденька, а теперь уж ничего не увижу. Не до свидания, а прощай, так как поканчиваю (тут он задумался на минуту, можно ли написать – „поканчиваю с собой“, но решил, что сейчас это наплевать, и даже подчеркнул слово „поканчиваю“), так как поканчиваю с собой и больше никого не обеспокою своим существованием».
Последнее письмо было Лапшину. Здесь он кратко сообщал, уже в прошедшем времени, что Алексей Жмакин тогда-то и тогда-то лишил себя жизни «по причине отсутствия правды на земле, различных подлостей, бюрократизма и таких личностей, как Митрохин». Все три письма он отправил для верности заказными.
Теперь оставалось придумать смерть.
Дверь почтового отделения захлопнулась за ним. Письма ушли. Не мог же он теперь остаться живым и здоровым. Да и не хотел. Надо бы отравы. Яда. Какие-то названия вспомнились ему, наверное из блатных песен, – сулема, мышьяк. И вдруг еще одно слово вспомнилось, из давних времен, из тех, когда он мальчиком, в кухне, читал книжки про людоедов, про таинственные клады, про пиратов. «Кураре», – вспомнил он и улыбнулся замученной улыбкой.
Кураре, сулема, мышьяк! Это все можно купить в аптеке, наверное, по рецепту. А если очень попросить?
Но как он ни просил – ему не дали. Не дали даже, когда он придумал, что срочно нужно травить крыс. Ему вежливо посоветовали обратиться в специальное учреждение, и тогда придет специалист, который особым составом уничтожит крыс.
– Тоже бюрократизм! – уныло ответил Жмакин директору аптеки.
И долго потом разглядывал лекарства, мыла, спринцовки и мочалки в витрине. И духи. Глупый человек, ни разу он не сообразил своей дурацкой башкой подарить Клавдии духи. Или коробку с мылом и пудрой. Вот эту, за сорок пять рублей шестьдесят копеек. Кто это придумал шестьдесят копеек? Он увидел пачечки «безопасных» лезвий и долго на них смотрел. Потом вспомнил все. Это очень хорошо укладывалось. Он и согреется, и не надо идти в чужой двор – очень ловко придумал.
Он купил лачку лезвий и порошков от головной боли. У него болела голова. Тут же он подумал, что это смешно – проглотить лекарство, а потом зарезаться. И выкинул из трамвая порошки.
Баня была новая, роскошная, с колоннами из мраморного, похожего на асфальт, материала, с яркими лампами, заключенными в матовые цилиндры, со злым швейцаром в галунах.
– А буфет у вас имеется? – спросил Жмакин, внезапно подумав о водке.
– Наверх и налево, – нелюбезно ответил швейцар.
В буфете Алексей сел за столик и заказал себе столку и бутерброд с икрой. Он был один в высокой комнате со стойкой – больше посетителей не было. С голоду и от усталости его разобрало после первой же стоики. «Слаб стал, – укоризненно подумал он, – не человек стал, мочалка стал. Пора, пора!»
Ему принесли еще водки, он выпил еще и еще одну стопку заказал. «Теперь сделано, – решил он, – теперь в порядочке. Теперь я храбрый, теперь ничего не испугаюсь».
Но все еще сидел, шевеля губами, прощаясь со всей своей так глупо прожитой жизнью. Что следовало вспомнить в эти минуты? Он не знал. Сиротство? Кухонные вопли, когда они не досчитались двух украденных им серебряных ложек? Завуча, спросившую у него, правда ли, что он вор? С кем попрощаться? С Клавдией, которая, несомненно, его забудет и только поморщится, если вспомнит. Впрочем, с одним человеком он бы попрощался, но этот человек давно умер, и даже фамилии его Жмакин не помнил. Это был старенький начальник отделения милиции, единственный, который при нем тогда сказал, что украсть от голода две серебряные ложки – это еще не стать преступником.
Подперев голову руками, пьянея все больше и больше, Жмакин настойчиво вызывал перед собой совсем потускневший образ старенького начальника отделения и говорил ему шепотом:
– Видите, стал все-таки преступником. А теперь кончаюсь. Но это ничего. Это – так и надо. Короче, я вас подвел, начальник, но временно. Мои ошибки в ближайшие минуты будут исправлены.
Миловидная официантка подошла со сдачей. Он взглянул в ее сомлевшее от скуки лицо, сделал губами стреляющий звук и поднялся, загремев стулом.
Он был полон чувства свободы.
«Без сожаленья, без усмешки, – в стихах думал он, – недвижим, холоден как лед».
Это была особая стадия опьянения: он сделался таким решительным теперь! Он поднимался по лестнице, как никто, – уверенно, легко. Ноги сами несли его. И он потешался: Лапшин-то, Лапшин! Пожалуйста, берите Жмакина. Вот он! Хоть пять лет, хоть десять! И Клавдия! «С тобой туда-сюда!» Извиняюсь, вы свободны. Нам с вами не по дороге. Вам – направо, мне – налево…
А вдруг здесь возьмут?
Опираясь на перила, он думал.
Вдруг сюда пришел Лапшин? Или Бочков захотел помыться в баньке? Или Окошкин?
«Без сожаленья, без усмешки, – повторил Жмакин стих, – без… Нет, не может быть такого случая».
Он вошел в комнату для ожидающих своей очереди.
В ванные кабинки была очередь, небольшая, человек семь. Было жарко, из открытой двери тянуло банным духом, паром, слышался плеск воды, голос банщика: «Ваши сорок минут кончились, поторопитесь…»
Жмакин сел на скрипящий стул под часами-ходиками, громко отстукивающими время. Комната была окрашена голубовато-зеленой краской. Банщик был в халате и в русских сапогах, с длинным острым лицом. Они оба внимательно поглядели друг на друга. «Ихний, – подумал Алексей, – лапшинский!» Ему сделалось ясно, что банщик – подставное лицо, что на самом деле он вовсе не банщик, а, скажем, помощник уполномоченного. «А если даже и банщик – то все равно легавый, – думал он, – все они сейчас слегавились». И, встретившись еще раз глазами с банщиком, он ему подмигнул, как жулик жулику, – весело, нагло и в то же время как бы вовсе и не подмигивая.
Настроение у него все поднималось. Рядом сидел человек – тупоносый, обросший щетиной, ковырял в зубах спичкой и читал маленькую книжечку. Он отгораживал от Жмакина входную дверь и сидел в напряженной, не очень удобной позе, видимо рассчитывая взять Алексея в ту же секунду, когда он встанет, чтобы убежать. «А я вас всех обману, – думал Жмакин, глядя на тупоносого с чувством собственного превосходства и презрения к нему, – я всех обдурю, да еще как. Не судить вам меня и не выслать, и над тюрьмой над вашей я смеюсь». Он немножко засвистел сквозь зубы, потому что тупоносый на него покосился, а ему необходимо было показать полную свою независимость. Тотчас же он увидел некоторую растерянность в глазах тупоносого, но приписал ее испугу оттого, что он, Жмакин, раскрыл игру тупоносого, и, посвистывая, отвернулся с чувством удовлетворения.
Ожидающие очереди сидели почти полукругом, и Алексей был вторым от правого конца полукруга. Он закурил и, отмахивая дым ладонью, с точностью выяснил, что все тут имеют отношение к уголовному розыску. «Психую», – на секунду подумал он, но не додумал до конца, отвлеченный видом толстого человека в черном пиджаке и в черном галстуке. Человек этот внимательно и строго глядел прямо в лицо Алексею черными без блеска глазами и одновременно, не отрывая взгляда от Жмакина, шептал на ухо своему соседу – маленькому горбуну, тоже поглядывающему на Жмакина. И горбун и толстый в черном чем-то его поразили, он затаил дыхание и отвернулся от них, раздумывая. Они не могли быть оперативными работниками, он понимал это. Кто же они в таком случае? Может быть, это те, которые занимаются наукой, печатают пальцы заключенным и считают приводы и судимости? Интересно стало поглядеть, как будут крутить Жмакину руки?
– Следующий! – сказал банщик.
Из коридорчика бани вышел распаренный дядька и валкой походочкой прошел мимо Жмакина, но не спустился по лестнице, а встал на площадке и закурил. «Грубоватый приемчик», – подумал Алексей и постарался подавить неприятную пляшущую дрожь, которая то начиналась в нем, то сама исчезала, но справиться с которой он не мог.
– Следующий! – повторил банщик.
Жмакину кровь кинулась в лицо, он встал и неожиданно для себя произнес:
– Следующая моя.
Ему показалось, что все стали переглядываться и улыбаться, и что заскрипели стулья, и ходики защелкали чаще и громче, но на самом деле ничего этого не было, и он вдруг понял, что сходит с ума.
– Восьмой номер, – вслед ему сказал банщик.
– А где восьмой? – машинально спросил он.
– Вот восьмой, – с насмешкой сказал бантик и, обогнав его, раскрыл перед ним дверь.
– Это восьмой? У меня ванна!
– Да, это восьмой. Ванна.
Жмакин молча, как бы в раздумье, стоял перед раскрытой дверью.
– Не нравится? – спросил банщик. – Извиняюсь, у нас все кабинки одинаковые.
Жмакин сдержался, чтобы не ударить банщика снизу вверх под челюсть, и вошел в кабинку. Крючок, вырванный с мясом из двери, лежал на решетчатом полу. Алексей нагнулся, поднял его, подбросил на ладони. Он опять дрожал. Дверь была полуоткрыта. Он думал, морщась от напряжения, зажав крючок в вспотевшей ладони. Потом сообразил. Вынул из кармана финский нож, наметил в двери дырку повыше того места, где раньше был крючок, и стал ввинчивать в дерево основание крючка. Он делал это медленно и с ненужной силой, весь обливаясь едким, мучительно обильным потом, и мелко дрожал. Он дрожал до того, что вдруг застучали зубы – сами собою, и он не мог сделать так, чтобы это прекратилось. «Или с голоду, или что такое, – силился он объяснить себе свое состояние, – или они меня сейчас возьмут…»
Завинтив крючок до отказа, он попытался закрыться в кабинке, но дверь набухла, и крючок не лез в петлю. Надо было посильнее захлопнуть. Быстро раскрыв дверь, для того чтобы потом с силой притянуть ее к косяку, он внезапно увидел в коридоре того толстого в черном. Жмакин не закрыл дверь и вгляделся. Толстый стоял на белом кафеле, и сзади него тоже был кафель, и сам он – смуглый, в черном – казался вырезанным из бумаги.
– Послушайте, – сказал толстый своим приказывающим голосом и, выбросив короткую руку из-за спины, сделал шаг к Жмакину. Но Алексей с размаху захлопнул дверь и забросил крючок. Сердце у него колотилось. Он слышал сухие шаги по кафелю за дверью.
– Послушайте, – повторил толстый и стукнул в дверь.
– Да, – сказал Жмакин.
– Извините, нет ли у вас папироски?
– Папироски у меня нет, – солгал Жмакин, – чего нет, того, знаете ли, нет!
Толстый не отходил от двери. Или это ему казалось?
Переждав еще несколько секунд, Жмакин пустил воду в ванну и стал раздеваться. Ужасный страх мучил его. Он обливался потом. Из ванны поднимались клубы пара. Все было враждебно ему, весь мир ополчился против него, все желали ему гибели, все ликовали, что его сейчас возьмут. Толстый стоял за дверью. Банщик распоряжался людьми там, в той странной зелено-голубой комнате. Сейчас здесь будет Окошкин. Вода с хрипом и клокотанием вырывалась из труб. Он взглянул наверх. Красная лампочка едва мерцала в сыром, горячем воздухе. «И подыхать в темноте», – со злобой и отчаянием подумал он. Ему представилась та свинья, которую неумело и нелепо резали давеча в Лахте, и красный закат, и лицо Клавдии, залитое слезами. «Конец, точка, амба! – думал он, прислушиваясь сквозь вой воды ко всем шумам бани. – Сейчас войдут!» Хлопнула дверь на пружине. И еще раз. «Поперек горла кое-кому Жмакин». Он почти реально видел Окошкина с его легкой походочкой и легкой усмешкой, с его румянцем, видел его стоптанные сапоги, широкий ремень… Даже поскрипывание старых окошкинских сапог слышалось ему.
– Врешь, Жмакина так не возьмешь, – бормотал он, – ни-ни! Жмакин сам решает свою судьбу, вот каким путем…
Он рвал на клочки паспорта, которые были в кармане, швырял клочки в форточку. Потом мокрыми руками он изорвал деньги, чтобы никому не достались, и тоже швырнул их в форточку.
Какие-то обрывки старых, полузабытых песен шумели у него в ушах, он отгонял их, но они лезли вновь и вновь:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
Последнее письмо было Лапшину. Здесь он кратко сообщал, уже в прошедшем времени, что Алексей Жмакин тогда-то и тогда-то лишил себя жизни «по причине отсутствия правды на земле, различных подлостей, бюрократизма и таких личностей, как Митрохин». Все три письма он отправил для верности заказными.
Теперь оставалось придумать смерть.
Дверь почтового отделения захлопнулась за ним. Письма ушли. Не мог же он теперь остаться живым и здоровым. Да и не хотел. Надо бы отравы. Яда. Какие-то названия вспомнились ему, наверное из блатных песен, – сулема, мышьяк. И вдруг еще одно слово вспомнилось, из давних времен, из тех, когда он мальчиком, в кухне, читал книжки про людоедов, про таинственные клады, про пиратов. «Кураре», – вспомнил он и улыбнулся замученной улыбкой.
Кураре, сулема, мышьяк! Это все можно купить в аптеке, наверное, по рецепту. А если очень попросить?
Но как он ни просил – ему не дали. Не дали даже, когда он придумал, что срочно нужно травить крыс. Ему вежливо посоветовали обратиться в специальное учреждение, и тогда придет специалист, который особым составом уничтожит крыс.
– Тоже бюрократизм! – уныло ответил Жмакин директору аптеки.
И долго потом разглядывал лекарства, мыла, спринцовки и мочалки в витрине. И духи. Глупый человек, ни разу он не сообразил своей дурацкой башкой подарить Клавдии духи. Или коробку с мылом и пудрой. Вот эту, за сорок пять рублей шестьдесят копеек. Кто это придумал шестьдесят копеек? Он увидел пачечки «безопасных» лезвий и долго на них смотрел. Потом вспомнил все. Это очень хорошо укладывалось. Он и согреется, и не надо идти в чужой двор – очень ловко придумал.
Он купил лачку лезвий и порошков от головной боли. У него болела голова. Тут же он подумал, что это смешно – проглотить лекарство, а потом зарезаться. И выкинул из трамвая порошки.
Баня была новая, роскошная, с колоннами из мраморного, похожего на асфальт, материала, с яркими лампами, заключенными в матовые цилиндры, со злым швейцаром в галунах.
– А буфет у вас имеется? – спросил Жмакин, внезапно подумав о водке.
– Наверх и налево, – нелюбезно ответил швейцар.
В буфете Алексей сел за столик и заказал себе столку и бутерброд с икрой. Он был один в высокой комнате со стойкой – больше посетителей не было. С голоду и от усталости его разобрало после первой же стоики. «Слаб стал, – укоризненно подумал он, – не человек стал, мочалка стал. Пора, пора!»
Ему принесли еще водки, он выпил еще и еще одну стопку заказал. «Теперь сделано, – решил он, – теперь в порядочке. Теперь я храбрый, теперь ничего не испугаюсь».
Но все еще сидел, шевеля губами, прощаясь со всей своей так глупо прожитой жизнью. Что следовало вспомнить в эти минуты? Он не знал. Сиротство? Кухонные вопли, когда они не досчитались двух украденных им серебряных ложек? Завуча, спросившую у него, правда ли, что он вор? С кем попрощаться? С Клавдией, которая, несомненно, его забудет и только поморщится, если вспомнит. Впрочем, с одним человеком он бы попрощался, но этот человек давно умер, и даже фамилии его Жмакин не помнил. Это был старенький начальник отделения милиции, единственный, который при нем тогда сказал, что украсть от голода две серебряные ложки – это еще не стать преступником.
Подперев голову руками, пьянея все больше и больше, Жмакин настойчиво вызывал перед собой совсем потускневший образ старенького начальника отделения и говорил ему шепотом:
– Видите, стал все-таки преступником. А теперь кончаюсь. Но это ничего. Это – так и надо. Короче, я вас подвел, начальник, но временно. Мои ошибки в ближайшие минуты будут исправлены.
Миловидная официантка подошла со сдачей. Он взглянул в ее сомлевшее от скуки лицо, сделал губами стреляющий звук и поднялся, загремев стулом.
Он был полон чувства свободы.
«Без сожаленья, без усмешки, – в стихах думал он, – недвижим, холоден как лед».
Это была особая стадия опьянения: он сделался таким решительным теперь! Он поднимался по лестнице, как никто, – уверенно, легко. Ноги сами несли его. И он потешался: Лапшин-то, Лапшин! Пожалуйста, берите Жмакина. Вот он! Хоть пять лет, хоть десять! И Клавдия! «С тобой туда-сюда!» Извиняюсь, вы свободны. Нам с вами не по дороге. Вам – направо, мне – налево…
А вдруг здесь возьмут?
Опираясь на перила, он думал.
Вдруг сюда пришел Лапшин? Или Бочков захотел помыться в баньке? Или Окошкин?
«Без сожаленья, без усмешки, – повторил Жмакин стих, – без… Нет, не может быть такого случая».
Он вошел в комнату для ожидающих своей очереди.
В ванные кабинки была очередь, небольшая, человек семь. Было жарко, из открытой двери тянуло банным духом, паром, слышался плеск воды, голос банщика: «Ваши сорок минут кончились, поторопитесь…»
Жмакин сел на скрипящий стул под часами-ходиками, громко отстукивающими время. Комната была окрашена голубовато-зеленой краской. Банщик был в халате и в русских сапогах, с длинным острым лицом. Они оба внимательно поглядели друг на друга. «Ихний, – подумал Алексей, – лапшинский!» Ему сделалось ясно, что банщик – подставное лицо, что на самом деле он вовсе не банщик, а, скажем, помощник уполномоченного. «А если даже и банщик – то все равно легавый, – думал он, – все они сейчас слегавились». И, встретившись еще раз глазами с банщиком, он ему подмигнул, как жулик жулику, – весело, нагло и в то же время как бы вовсе и не подмигивая.
Настроение у него все поднималось. Рядом сидел человек – тупоносый, обросший щетиной, ковырял в зубах спичкой и читал маленькую книжечку. Он отгораживал от Жмакина входную дверь и сидел в напряженной, не очень удобной позе, видимо рассчитывая взять Алексея в ту же секунду, когда он встанет, чтобы убежать. «А я вас всех обману, – думал Жмакин, глядя на тупоносого с чувством собственного превосходства и презрения к нему, – я всех обдурю, да еще как. Не судить вам меня и не выслать, и над тюрьмой над вашей я смеюсь». Он немножко засвистел сквозь зубы, потому что тупоносый на него покосился, а ему необходимо было показать полную свою независимость. Тотчас же он увидел некоторую растерянность в глазах тупоносого, но приписал ее испугу оттого, что он, Жмакин, раскрыл игру тупоносого, и, посвистывая, отвернулся с чувством удовлетворения.
Ожидающие очереди сидели почти полукругом, и Алексей был вторым от правого конца полукруга. Он закурил и, отмахивая дым ладонью, с точностью выяснил, что все тут имеют отношение к уголовному розыску. «Психую», – на секунду подумал он, но не додумал до конца, отвлеченный видом толстого человека в черном пиджаке и в черном галстуке. Человек этот внимательно и строго глядел прямо в лицо Алексею черными без блеска глазами и одновременно, не отрывая взгляда от Жмакина, шептал на ухо своему соседу – маленькому горбуну, тоже поглядывающему на Жмакина. И горбун и толстый в черном чем-то его поразили, он затаил дыхание и отвернулся от них, раздумывая. Они не могли быть оперативными работниками, он понимал это. Кто же они в таком случае? Может быть, это те, которые занимаются наукой, печатают пальцы заключенным и считают приводы и судимости? Интересно стало поглядеть, как будут крутить Жмакину руки?
– Следующий! – сказал банщик.
Из коридорчика бани вышел распаренный дядька и валкой походочкой прошел мимо Жмакина, но не спустился по лестнице, а встал на площадке и закурил. «Грубоватый приемчик», – подумал Алексей и постарался подавить неприятную пляшущую дрожь, которая то начиналась в нем, то сама исчезала, но справиться с которой он не мог.
– Следующий! – повторил банщик.
Жмакину кровь кинулась в лицо, он встал и неожиданно для себя произнес:
– Следующая моя.
Ему показалось, что все стали переглядываться и улыбаться, и что заскрипели стулья, и ходики защелкали чаще и громче, но на самом деле ничего этого не было, и он вдруг понял, что сходит с ума.
– Восьмой номер, – вслед ему сказал банщик.
– А где восьмой? – машинально спросил он.
– Вот восьмой, – с насмешкой сказал бантик и, обогнав его, раскрыл перед ним дверь.
– Это восьмой? У меня ванна!
– Да, это восьмой. Ванна.
Жмакин молча, как бы в раздумье, стоял перед раскрытой дверью.
– Не нравится? – спросил банщик. – Извиняюсь, у нас все кабинки одинаковые.
Жмакин сдержался, чтобы не ударить банщика снизу вверх под челюсть, и вошел в кабинку. Крючок, вырванный с мясом из двери, лежал на решетчатом полу. Алексей нагнулся, поднял его, подбросил на ладони. Он опять дрожал. Дверь была полуоткрыта. Он думал, морщась от напряжения, зажав крючок в вспотевшей ладони. Потом сообразил. Вынул из кармана финский нож, наметил в двери дырку повыше того места, где раньше был крючок, и стал ввинчивать в дерево основание крючка. Он делал это медленно и с ненужной силой, весь обливаясь едким, мучительно обильным потом, и мелко дрожал. Он дрожал до того, что вдруг застучали зубы – сами собою, и он не мог сделать так, чтобы это прекратилось. «Или с голоду, или что такое, – силился он объяснить себе свое состояние, – или они меня сейчас возьмут…»
Завинтив крючок до отказа, он попытался закрыться в кабинке, но дверь набухла, и крючок не лез в петлю. Надо было посильнее захлопнуть. Быстро раскрыв дверь, для того чтобы потом с силой притянуть ее к косяку, он внезапно увидел в коридоре того толстого в черном. Жмакин не закрыл дверь и вгляделся. Толстый стоял на белом кафеле, и сзади него тоже был кафель, и сам он – смуглый, в черном – казался вырезанным из бумаги.
– Послушайте, – сказал толстый своим приказывающим голосом и, выбросив короткую руку из-за спины, сделал шаг к Жмакину. Но Алексей с размаху захлопнул дверь и забросил крючок. Сердце у него колотилось. Он слышал сухие шаги по кафелю за дверью.
– Послушайте, – повторил толстый и стукнул в дверь.
– Да, – сказал Жмакин.
– Извините, нет ли у вас папироски?
– Папироски у меня нет, – солгал Жмакин, – чего нет, того, знаете ли, нет!
Толстый не отходил от двери. Или это ему казалось?
Переждав еще несколько секунд, Жмакин пустил воду в ванну и стал раздеваться. Ужасный страх мучил его. Он обливался потом. Из ванны поднимались клубы пара. Все было враждебно ему, весь мир ополчился против него, все желали ему гибели, все ликовали, что его сейчас возьмут. Толстый стоял за дверью. Банщик распоряжался людьми там, в той странной зелено-голубой комнате. Сейчас здесь будет Окошкин. Вода с хрипом и клокотанием вырывалась из труб. Он взглянул наверх. Красная лампочка едва мерцала в сыром, горячем воздухе. «И подыхать в темноте», – со злобой и отчаянием подумал он. Ему представилась та свинья, которую неумело и нелепо резали давеча в Лахте, и красный закат, и лицо Клавдии, залитое слезами. «Конец, точка, амба! – думал он, прислушиваясь сквозь вой воды ко всем шумам бани. – Сейчас войдут!» Хлопнула дверь на пружине. И еще раз. «Поперек горла кое-кому Жмакин». Он почти реально видел Окошкина с его легкой походочкой и легкой усмешкой, с его румянцем, видел его стоптанные сапоги, широкий ремень… Даже поскрипывание старых окошкинских сапог слышалось ему.
– Врешь, Жмакина так не возьмешь, – бормотал он, – ни-ни! Жмакин сам решает свою судьбу, вот каким путем…
Он рвал на клочки паспорта, которые были в кармане, швырял клочки в форточку. Потом мокрыми руками он изорвал деньги, чтобы никому не достались, и тоже швырнул их в форточку.
Какие-то обрывки старых, полузабытых песен шумели у него в ушах, он отгонял их, но они лезли вновь и вновь:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93