– Вы бы легли хоть, что ли! – с досадой сказал Лапшин. – Как это можно, больной совершенно человек…
Не договорил, махнул рукой и ушел хозяйничать в кухню. Большой сонный зеленоглазый кот спрыгнул с подоконника и потерся о сапоги Лапшина. «Тоже голодный!» – подумал Иван Михайлович и кинул коту лангет-»полуфабрикат». Потом закатал рукава гимнастерки, накачал первый попавшийся в коммунальной кухне примус, поставил на него наиболее красивую и чистую сковородку и принялся по-своему, по-солдатски готовить обед Катерине Васильевне. Занятие это так поглотило его, что он и не заметил, как в кухню вошла огромного роста старуха в закрытом фартуке, басом ахнула, увидев у своего столика солидного военного с орденами, который на ее примусе и на сковороде Жанны Евгеньевны, при помощи ножа скрипача Лурье, жарил какие-то котлеты. Вскоре и Лурье заглянул в кухню, но тоже не посмел ничего сказать. Лапшин был красен и, чертыхаясь, искал сковородник по чужим шкафчикам и столикам… Втроем жильцы коммунальной квартиры посовещались в ванной комнате и решили происшествие это оставить без последствий. Уж больно неприступный вид делался у Ивана Михайловича, когда он стряпал.
Настряпал он много и очень жирно, Балашова только поклевала, но зато долго пила чай и сосала ломтики лимона. Слезы по-прежнему часто появлялись на ее глазах, пересохшие губы дрожали, и она жаловалась:
– Вы не обращайте внимания, Иван Михайлович! Это у меня с детства, когда температура – плачу. Самой стыдно, а вот ничего не могу поделать!
Чтобы не пропадала пища, он тоже поел своих лангетов, плавающих в сале, попил чаю и вспомнил, что там, в кухне, кипит давным-давно так необходимый Кате цыпленок. Старуха-гренадер, оглаживая зеленоглазого кота, сдержанно заметила ему, что цыпленок непотрошеный и что вряд ли этот «супчик» годен к употреблению. Иван Михайлович густо покраснел и, чертыхнувшись про себя, вернулся к Балашовой. Термометра у нее не было, и Лапшин опять вышел на кухню. Скрипач Лурье, востроносенький, с галстуком бабочкой, в жилете, жарил себе перед концертом омлет. Услышав про термометр, он пожал плечами: пожалуйста, но под вашу личную ответственность, товарищ. Катерина Васильевна человек прекрасный, но всем известно, что она никогда ничего никому не отдает. Она может взять в долг литр керосина – и забыть! Конечно, не злонамеренно, а все-таки надо же отдавать. Правда, сама она никогда не спрашивает, но никто бы ее не упрекнул, если бы она и спросила, – ведь свое, не чужое, не так ли?
Лапшин послушал, насупился и ушел в аптеку, а когда вернулся, в комнате Балашовой сидел, закинув ногу на ногу, Днепров, ел со сковороды лапшинский лангет, пил принесенную с собой водку и рассказывал про какого-то проныру Завадовского, который, не имея «ни милиграмма божьего дара», ухитрился пролезть к самому Голощекину. Балашова смотрела на Днепрова со злой тоской во взгляде, Иван Михайлович молчал, а Днепров чавкал и с наслаждением слушал свои рулады. И по тому, как он поднялся и нашел перечницу, и по тому, как поглядывал на Катерину Васильевну, и по тому, как он называл только ей, а не Лапшину известные фамилии, Иван Михайлович вдруг понял, что ему, пожалуй, самое лучшее сейчас уйти. Но Катя жалостно попросила его остаться, «непременно остаться», и он, хоть и понял, что тем более надо уходить, все-таки остался, вступил в разговор, чувствуя искусственность собственных фраз, и даже выпил с Днепровым рюмку противной теплой водки.
Захмелев – а хмелел он быстро, – артист пожаловался Лапшину на Балашову. По его словам, в последнее время Катерина Васильевна стала относиться к нему «высокомерно и холодно». А он ей настоящий, верный, преданный и добрый друг. Именно друг, друг в полном и высоком значении этого слова. Товарищ по работе, старший товарищ, более опытный, не бездарный в своем ремесле, полезный. И вот такое охлаждение. Чем это можно объяснить?
Иван Михайлович пожал плечами.
– Не знаете? – воскликнул Днепров тем голосом, которым играл в «Марии Стюарт». – Не знает он, и я не знаю…
«Вот, черт! – уныло подумал Лапшин. – Не мальчик уже, а все кривляется!»
– Роль Стеллы? – непонятно спрашивал Днепров. – Я же Екатерину с голоса натаскивал.
Лапшин заметил:
– Это собак натаскивают, а не артистов!
– Зрители – идеалисты, – крикнул Днепров. – Они не знают нашей кухни. А у нас кухня. С солью, с перцем, с собачьим сердцем, и кто этого не поймет, тот погибнет…
– О, господи! – сказала Катерина Васильевна.
– «Марию Стюарт» не я тебе вылепил? – спросил Днепров. – Скажи честно, не я?
– Не вы!
– А кто же?
Катерина Васильевна отвернулась. Все еще жуя, Днепров ладонью касался колена Лапшина, как бы призывая его в свидетели и друзья, обнимал за плечи и даже раза два попытался назвать Иваном, а потом Ваней, но Иван Михайлович угрюмо молчал, а Катерина Васильевна томилась и говорила:
– Послушайте, честное слово, это все никому не интересно.
От Днепрова пахло крепкими духами, он сказал, что покупает их у контрабандиста-морячка и что называются они «запах кожи». То, что он сказал при Лапшине о контрабандисте, было по меньшей мере бестактно, и Балашова быстро и виновато взглянула на Ивана Михайловича, но он как бы ничего не слышал, глядел рассеянно в сторону.
Порывшись в стенном буфетике, Днепров вытащил недопитую бутылку коньяку, погладил ее и, подмигнув Лапшину, сказал ласково:
– Молодец Катюша! Это мы тут как-то немножко кутили, вот и осталось…
– Не мы кутили, а вы пришли сюда и напились! – жестко сказала Катя.
– К сатане подробности! – воскликнул Днепров. – Налить, Ваня?
– Нет, не хочу.
– Ну, как угодно.
Заставив себя для приличия взглянуть на часы, Лапшин попрощался и, чувствуя спиной укоризненный взгляд Кати, вышел. Парадную за ним закрыл Днепров.
На улице Иван Михайлович еще раз взглянул на часы – там, в комнате, он не заметил, который час. Было десять.
– Как же жить? – в который раз за эти месяцы спросил себя Лапшин. – Как же мне теперь жить?
Надо было куда-то идти, к кому-то, на люди! Это Катя сегодня сказала – надо же человеку куда-то пойти?
И не торопясь, усталыми шагами, он пошел в сторону Васильевского, туда, где жил Егор Тарасович Пилипчук, старый и верный друг. Кстати, и повод был – потолковать насчет Жмакина и поподробнее о Демьянове. Надо ведь и повод иметь, когда вот эдак, к ночи, шагаешь в семейный, нормальный дом, где есть и дети, и теща, и зять, и все то, что положено иметь человеку на возрасте…
Опять в Лахте
По утрам он по-прежнему мыл машины. И утром, и днем, и после обеда. Мыл лихо, зло, хитро, по-своему. На своеобразные, особые повороты его шланга заглядывались, кое-кто перенял, кое-кто даже спросил, какой у него такой метод. Алексей ответил угрюмо:
– Метода не имею. Но к рукам надо еще мозги иметь в виде довеска.
Водители-дальнобойщики старались, чтобы их машины попадали к невеселому парню в насунутой на уши порыжевшей кепке. Черненькая Люба, виляя бедрами, не один раз в день проносилась мимо Жмакина, узывно спрашивая:
– Вы и сегодня до ночи будете на шофера обучаться, Альберт?
«Альберт» отвечал чем-нибудь двусмысленным, но поощряющим. Лицо у него еще усохло, но на шутки он отвечал незлобивыми шутками, его перестали бояться, и даже занудливый техник Цыплухин вступал с ним в беседы, когда курил у бочки за водонапорной колонкой.
В редкие теперь часы досуга Алексей, нетерпеливо урча, рылся в книгах по автомобильному делу. Ему казалось мало того, чему учил его когда-то в тюрьме «бандит за рулем». Теперь хотелось докапываться до первопричин. «А почему это?» – впиваясь зелеными глазами в Никанора Никитича, спрашивал он почти свирепо. «А почему так?» На некоторые вопросы Никанор Никитич отвечал не без напряжения. «Потому что потому!» – хотелось ответить ему иногда глубокой ночью на невозможный, немыслимый вопрос.
Вечерами они с Геннадием по-прежнему занимались практической ездой. Покуда Алексей упражнялся в своем «высшем пилотаже» по территории автобазы, Геннадий зевал, подремывал, читал газеты возле бочки, где можно было курить. Иногда, очень редко, Алексей подзывал к себе инструктора и задавал ему свои устрашающие «почему», касаемые правил уличного движения, светофоров, объезда площадей и прочей премудрости.
– Глупо! – иногда утверждал он.
Геннадий почесывался. У этого проклятого Жмакина про все было свое мнение. Даже на священные для каждого шофера правила он смотрел сверху вниз и заранее предупреждал робеющего Гену:
– В этом вопросе я непременно буду нарушать!
Но ездил он уже хорошо. Вовсе не лихачил, автомобиль жалел, сам крякал, не выжав сцепление на ухабе, вел машину ровно, мягко, одним словом «шоферил как боженька» – по собственному жмакинскому, лишенному ложной скромности выражению.
Недели через две Цыплухин сам со Жмакиным отправился по городу и остался доволен, хотя Алексей дважды «по принципиальным соображениям борьбы с предрассудками и суевериями» въезжал под «кирпичи».
– Права заимеете, тогда и боритесь на здоровье, – сухо заметил Цыплухин. – А пока что я над вами царь, бог и воинский начальник…
Пилипчук о себе знать не давал. Впрочем, Жмакину не было известно, что окна директорского кабинета выходят во двор и многие жмакинские художества Егор Тарасович наблюдал самолично, сидя на широком подоконнике и подписывая служебные бумаги.
Однажды, когда Алексей обучал себя загонять полуторку с ходу задом в неудобный шестой бокс, перед вторым корпусом неожиданно появился Пилипчук. Он пришел в легком светло-сером костюме, здоровеннейший, косая сажень в плечах, помахивая картонной папочкой с завязками, чем-то озабоченный. Оказалось, его машина уехала с главным инженером, а он торопился в Новую Деревню, там надо было срочно посоветоваться с каким-то строительным начальником. Цыплухин предложил доставить, но Пилипчук сказал, что его свезет Жмакин. В кузов, утирая рот от простокваши, залпом выпитой в столовке, грохоча сапогами, ввалился Геннадий; Пилипчук, посапывая, разместил свое грузное тело рядом с Алексеем.
– Давай побыстрее только, – сказал он, закуривая, – там ждать не станут.
Вахтер, увидев директора, не спрашивая пропуска, отворил ворота. Осторожно объезжая колдобины, Жмакин поехал по Второй линии и мимо больницы Веры Слуцкой, выскочил на Тучков мост. Громыхнули доски, с Невки потянуло холодной сыростью, осенним ветерком.
– Закрой стекло-то, – ворчливо велел Пилипчук, – застудишься в майке.
– Я не простудливый! – суховато ответил Жмакин. Больше всего он боялся заробеть начальства или заговорить с ним не так, как с другими людьми. «Проверочку мне делает! – зло подумал Алексей. – Тоже, инспектор!»
На Большом проспекте по Петроградской он посильнее нажал железку и покосился на Пилипчука, – тот как бы дремал. Для сокращения пути Жмакин поехал переулками, затормозил перед рвом, дал задний ход. Пилипчук сквозь дрему ровным голосом посоветовал:
– Впредь учти, хороший водитель предпочтет крюку дать несколько километров, нежели станет машину калечить по рытвинам да колдобинам. Запомнил?
– Запомнил, – нехотя буркнул Жмакин.
На повороте к шоссе Жмакин зазевался и едва не стукнул бамбером в задок автокачки, но Пилипчук вовремя схватил руль и вывернул машину левее. Замечания, однако же, никакого не последовало, дальше ехали молча. Генка в кузове встал, оперся на кабину локтями.
– Мотор хорошо знаешь? – вдруг спросил Пилипчук.
– Дай боже! – сказал Жмакин.
– Скромности тебе бы надо поболее! – посоветовал директор.
– А что в ней, в скромности?
Пилипчук на мгновение опешил. Стрелка спидометра дрожала на восьмидесяти.
– Я бы со скромностью и поныне этот щиток теоретически изучал, – сказал Жмакин. – А вот нескромный – и вас везу, пожалуйста, с ветерком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93