– Может, поедем? – спросил Жмакин.
– Быстрый ты слишком! – сказал Геннадий. – Меня, знаешь, сколько долбили теоретически, пока я до практики дошел? Итак, слушай, в чем заключается фактор сцепления.
Алексей смотрел перед собой и не слушал: вот по двору, виляя бедрами, прошла мойщица Люба. Вот вернулся из часовни к себе вахтер дядя Веня. Вот пробежала сердитая Еля, размахивая локотками и стуча каблучками.
Геннадий раскраснелся, с каждой минутой он говорил все увлеченнее, потом заставил Жмакина выйти из кабины и поднять капот.
– Теперь гляди сюда со всем пристальным вниманием, – приказывал он, – наклонись, не стесняйся спинку погнуть. Шоферское дело – знаешь какое? Которые себя сильно жалеют, могут попечение оставить – тогда шоферские права не про них.
Из конторки второго корпуса вышел техник Цыплухин и позвал Геннадия. Жмакин подумал, вздохнул, сел в кабину, захлопнул дверцу, поднял опущенное стекло и, сжав зубы, включил зажигание. Потом нажал стартер, выжал конус, поставил скорость и дал газу. Грузовик, как жаба, прыгнул вперед. Раздувая ноздри, Жмакин на первой скорости стал разворачивать машину. На секунду он увидел Генку, бегущего навстречу, потом Генка пропал и навстречу побежала каменная стена гаража. Жмакин сильно вертел рулевую баранку, но стены были везде. Тогда он рванул тормоз. Машина остановилась в двух шагах от стены, задрав радиатор, – передними колесами Жмакин успел въехать на кучу щебня.
Он заглушил мотор, вздохнул и закурил.
Через секунду к машине подбежал Геннадий. Пот катился с него градом, на лице была ярость. Жмакин запер кабину изнутри и сказал Гене через стекло, что машина побежала сама.
– Врешь нахально, – крикнул Геннадий и затарабанил в стекло кулаком.
– Успокойтесь, – сказал Жмакин.
Гена походил вокруг машины, покурил.
– Ну, теперь заходи, – сказал Жмакин, – только не верещать. Подумаешь, делов.
– Поставь задний ход, – сухо сказал Гена. – Теперь пять. Да не рви конус, черт паршивый.
Жмакин схватился за руль.
– Пусти руль, – сказал Геннадий.
Машина пятилась на кирпичный брандмауэр.
– Разобьешь машину, – в отчаянии закричал Геннадий, – пусти руль.
– Не пущу, – сказал Жмакин, – а ты пусти. Иначе разобью.
Гена со стоном отпустил. Жмакин быстро вывернул руль и схватился за тормоз. Машина остановилась.
– Ну, ученичок, – сказал Геннадий, – с ума сойти можно.
– То ли еще бывает, – заметил Жмакин. – Давай покурим.
Они закурили, косясь друг на друга. Жмакин засмеялся.
– Чего ты?
– Потеха, ей-богу, – сказал Жмакин.
Докурив, он велел Геннадию вылезать из машины.
– Новости, – сказал тот.
– Вот тебе и новости, – сказал Жмакин, – без вас обучимся. Вытряхивайся.
Но Геннадий не вылез. Жмакин вновь завел машину и поехал крутить по двору. Машина уже слушалась его, он сидел торжествующий, но бледный. Когда Гена хватался за руль, он бил его по руке и говорил: «Не лапай, не купишь». Крутили долго. Жмакин ездил между зданиями гаражей, объезжал кладбище грузовиков, пятился, разворачивался, тормозил, и под конец так ловко, что Геннадий выразил ему одобрение, после чего Жмакин немедленно высадил его и начал ездить один.
Возле второго корпуса собрались дежурные мойщицы, дядя Веня, Цыплухин, даже Никанор Никитич пришел из часовни посмотреть на упражнения своего жильца. Уже совсем стемнело, но во дворе автобазы было светло от больших фонарей на столбах. Рыча, завывая на больших оборотах, кренясь, с воем вылетала то справа второго корпуса, то слева бешеная машина Жмакина, делала восьмерки, пятилась, неожиданно подскакивала, кренилась на крутом, невозможном вираже, вновь исчезала за третьим корпусом, за мастерской. Геннадий грыз ногти, высоконькая Люба интересничала:
– Ах, не могу, ах, жалко мальчика, ах, разобьется на котлетку…
Никанор Никитич ласково улыбался, Цыплухин грыз мундштук папиросы.
– Ничего веселого, товарищ Головин, в этом деле я не вижу, – сказал техник. – Разобьет машину вдребезги, кто ответчик?
– Ей-ей, не разобьет! – ответил Никанор Никитич. – Он храбр, но осторожен и скоро будет отличным водителем. Кстати, мой опыт говорит мне, что немало аварий происходит, кстати, из-за трусости.
Было десять минут третьего пополуночи, когда в баке грузовика кончился бензин. Жмакин сидел за рулем белый, потный. Геннадий сел рядом, оба закурили.
– Ты меня не матери, – сказал Алексей кротко. – Я тебе верно толкую – нужно мне позарез скорее в люди выбираться. И я тебя предупреждаю, Гена, завтра на всю ночь заряжу практиковаться. Теперь будешь со мной сидеть, отрабатывать станем детально, чего я неправильно делаю. Согласен?
Геннадий ничего не ответил, только вздохнул.
Свадьба
Воскресным вечером в Петергофе праздновали свадьбу Побужинского и Нюры. Вся лапшинская бригада поехала на пароходике, харчи и выпивку повезли с собой в двух больших чемоданах. В кошелках была посуда, в двух портфелях по скатерти. Орлы-сыщики набрились до блеска и лоска, Криничный приоделся в новый шевиотовый штатский костюм, «для смеху» надел даже шляпу брата – панаму с лентой. Окошкинская Лариса почему-то «не смогла» быть, и поэтому Вася сначала пребывал в несколько меланхолическом состоянии. Из «посторонних» были званы Ханин и Александр Петрович Антропов с Лизаветой. Попозже, когда веселье было в полном разгаре, на машине приехал Прокофий Петрович Баландин, привез две бутылки шампанского и баян, на котором мастерски играл.
Распоряжалась всем и «командовала парадом», по выражению Криничного, Галя Бочкова. Она придумала и Петергоф, и печеную картошку, и самовар, который доставлен был в багажнике баландинской машины.
Пели, ели и пили на откосе, на опушке рощи. Далеко впереди серело подернутое рябью море. Было прохладно, посвистывал ветер. Картошку ели руками, потерялась соль, всем было легко и просто, один строгий Павлик хмурился.
– Ты чего? – спросил у него Лапшин. – Нездоров, что ли?
Павлик вяло улыбнулся, закопал в землю окурок и ответил, что здоров, но не одобряет этого брака.
– Это – как? – удивился Лапшин.
– Очень просто: она – официантка, Побужинский – юрист, человек с образованием.
Иван Михайлович внимательно взглянул на Павлика – не шутит ли тот. Но Павлик не умел шутить. И на траве он не умел сидеть. И веселиться, пожалуй, не умел.
– Так, так, – сказал Лапшин. – Это ты сам придумал или у кого выучился?
– Чему?
– Да вот – рассуждениям…
– Горько! – закричал Баландин за спиной Лапшина. – Горько, молодые!
Павлик брезгливо сморщился и сказал задумчиво:
– Предполагаю, впоследствии против таких браков, возможно, будут возражать коллективно. Я, например, не желаю иметь в своей среде неинтеллигентных людей. Образовательный ценз…
– Ладно, все! – внезапно побурев, сказал Лапшин. – Ясно.
Поднялся и пошел к костру, где шумели Бочков с Криничным, наскакивая за какую-то провинность на Ханина. Молодая – Анюта, теперь уже Побужинская, – торжественно разливала чай из ведерного самовара. На Анюте было розовое в цветочках платье и в волосах розовый бант, развязавшиеся концы которого трепал ветер с залива. Виктор Побужинский, сидя возле жены на корточках, никак не мог завязать ленту и что-то при этом шептал Анюте, а она закидывала голову и хохотала…
– Вы чего на Ханина нажимаете? – спросил Лапшин, стараясь побороть неприятное чувство, которое вызвал в нем строгий Павлик. – Чем наш Ханин провинился?
– Да вот, дескать, мало я энергичный, – блестя очками, ответил Ханин. – Ваш же Занадворов калечит мне книгу, а я малоэнергичный. Ладно, черт вас всех подери, напишу настоящий роман, тогда будете знать…
Иван Михайлович молча, тяжелым взглядом посмотрел на Ханина и взял у Анюты чашку с чаем. Рядом Прокофий Петрович с Галей Бочковой все пристраивались запеть в два голоса, но что-то у них не ладилось, и Галя сердилась, а Баландин оправдывался гудящим басом.
– Ты чего на меня волком глядишь? – перебираясь к Лапшину поближе со своей бутылкой кахетинского, спросил Ханин.
– Не люблю разговоры о романе, да еще настоящем, который ты, черт нас всех подери, напишешь.
– Почему? – испуганно и быстро спросил Ханин.
– Ничего ты не напишешь, Давид Львович! Люди, которые делают все «пока», а «настоящее» откладывают «на потом», ничем не кончают. Не обижайся. Впрочем, это разговор не свадебный.
– Почему? – испуганно и быстро спросил Ханин. – Ты, наверное, Иван Михайлович, прав. Я не состоялся. Что ж. На том, как говорится, простите.
– Не прощу! – твердо глядя в глаза Ханину, сказал Лапшин. – За тобой, кроме всего прочего, должок, Давид Львович.
– Это какой же?
Лапшин немного помолчал, потом залпом выпил чай и произнес с беспощадной и гневной силой в голосе:
– Жизнь Толи Грибкова. Одно время ты это хорошо понимал и даже теории по этому поводу разводил. А нынче во всем Занадворов виноват. Словно нет сильнее зверя во всем свете, чем этот нормальный перестраховщик и бюрократ. Ты в ЦК был?
Ханин отвернулся от Лапшина и молча смотрел на серый залив.
– Тоже посторонним оказался, – со спокойной злобой сказал Лапшин. – Посторонним в том смысле, в котором Толя Грибков это говорил. Книжечка уж давно выйти могла, да где там! То у тебя нервы, то различные переживания, то ты свои записные книжки на машинке печатаешь. Нам не твои записные книжки нужны, товарищ Ханин, а жизнеописание Грибкова, понятно? И если ты от этого дела так легко отказался, наплевал и забыл, то мы сами, своими силами составим про него книжку…
– Составить книжку нельзя, – опять блеснув на Лапшина глазами, обернулся к нему Ханин. – Книжки пишут. А что до моих настроений, или записок, или еще чего-либо в этом смысле, то все оно касается только меня и никого больше.
– Врешь! – тихо перебил Лапшин. – Толя Грибков нас касается. Ты взялся про него написать, было это?
– Послушай, Иван Михайлович, что за тон? – спросил Ханин. – Ты, кажется, на меня решил покричать?
– А, да иди ты к черту с тоном! – сказал Лапшин. – Когда речь идет о деле, то незачем к тонам прислушиваться. Я о работе с тобой толкую, а не хочешь – твое дело. Обижайся на Занадворова, обидеться – это самая легкая позиция. Еще, обидевшись, коньяку надраться и на диван лечь. От вас, от этих вот обидевшихся, да вялых, да сложных, да нервных, беды не оберешься. Впрочем, дело твое!
Он опять поднялся и, испытывая смутное чувство недовольства самим собой и всем своим нынешним поведением, подсел к Антропову и к смуглой Лизавете, открыл бутылку вина и осведомился:
– Не продрогли на ветру?
Баландин наконец договорился с Галей, и она запела:
Там, вдали за рекой, загорались огни,
В небе ясном заря догорала,
Сотня юных бойцов из буденновских войск
На разведку в поля поскакала…
– Баландин наш – сам бывший конник, – сказал Лапшин, – ты ведь его знаешь, Александр Петрович?
– Немного знаю, – вздохнув, ответил Антропов.
И здесь разговор не вязался.
– Может, выпьем? – спросил Иван Михайлович. – Все-таки, знаете, свадьба…
Лизавета выпила, съела пирожное, запела вместе с Галей Бочковой. Голос у нее был сильный, глубокий, глаза блестели, и вся она, гибкая, молодая, в ярком платье, вдруг оказалась на виду у всех, сразу всем понравилась; взмахнув платочком, прошлась, вроде бы танцуя, потом весело захохотала и выбрала Прокофия Петровича себе кавалером. Он грузно поднялся, обошел Лизавету кругом, как бы дивясь на нее, потом повел плечами, сделался моложе себя лет на двадцать и так перебрал лады баяна, что все поднялись смотреть, как «наподдаст» сейчас сам «старик» Прокофий Петрович Баландин. Он, не заставив себя просить, действительно «наподдал», пошел мелким перебором – сам себе музыкант, потом ударил еще дробнее каблучками, пошел коленцами, присядкой, охая и повизгивая лешачьим голосом вокруг гордой, уходящей, смеющейся Лизаветы, поднял Галю Бочкову, поманил ее к Побужинскому, молодую Анюту вытащил из-за самовара к Окошкину, свистнул Соловьем-разбойником, гикнул старым бесом и, присев на пень, остался только оркестром, тогда как все, кроме Антропова, Лапшина и Ханина, плясали во всю мочь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93