Геннадий опять нажал. Опять не взяло.
– Не любишь ручкой, – сказал Жмакин.
– На, заведи, – коротко сказал Геннадий и протянул из окна кабины Жмакину ручку.
– Сам заведешь, – сказал Жмакин.
Несколько минут он смотрел, как мучается Геннадий, – в одно и то же время надо заводить ручку и подсасывать воздух. Гена бегал к кабине и каждый раз не успевал. Мокрую шинель он сбросил и бегал в одной, тоже мокрой, гимнастерке. На одиннадцатый раз Жмакин сунул руку в окно кабины и подсосал воздух, в то время когда Геннадий заводил. Генка сел за руль и угнал машину на профилактику, потом вернулся за другой. Мокрая его шинель лежала на старом верстаке. За тяжелыми пятитонными машинами пели женщины-мойщицы. Больше готовых к угонке машин не было. Геннадий сел на верстак и сказал Жмакину:
– Директор меня убедительно попросил, чтобы я с тобой подзанялся. Ты будешь Жмакин?
– Я.
– Директор говорит, так что с тебя спрашивать нечего, бо ты немного, как это говорится, с бусырью…
– Ненормальный, что ли?
– Ага. Директор говорит – болел ты сильно…
– Было дело. А ты что – к нему жаловаться ходил?
– Как же, жаловаться! Он сам из окна весь ваш театр видел. Он нынче только из Москвы прибыл. Пускай, говорит, тот Жмакин на мойке работает, а заниматься вечерами будет, и ты, Геннадий, в порядке комсомольской нагрузки его будешь учить на первых порах. А потом тебе форменного инструктора дадут – для практической езды по городу. А шефство тебе будет от нас – от комсомольцев. Только ты водой не обливайся, ну тебя к дьяволу…
Жмакину вдруг сделалось стыдно простодушного этого парня. Геннадий неловко переобувался, завертывал ноги сухими частями портянок и кряхтел.
– Да, бувает, – говорил он, нажимая на у, – чего только не бувает. Директор правильно отметил, что к тебе без чуткости подошли. Он, наверное, сам с тобой побеседует. Он у нас хороший директор, поискать таких…
Они поговорили еще, и Жмакин опять взялся за шланг. До семи часов он мыл машины, а когда пошабашил, к нему подошел Геннадий и заявил, что с завтрашнего дня они начнут заниматься «регулярно».
– А инструкторское разрешение у тебя есть? – щуря глаза, спросил Жмакин.
– Да тут же на дворе, какой ты все-таки принципиальный! – сказал Геннадий. – Больно мне нужно…
– Ну ладно, поглядим, – уходя в душевую, милостиво бросил Алексей. А Геннадий, проводив его глазами, покачал головой, подергал носом и отправился на солнышке – досушиваться.
Опять наступил вечер, уже не первый после рабочего дня. И этот вечер сулил нечто новое, завтра должно было быть совсем иное, чем нынче. Что ж, поглядим. Вымывшись под душем, Жмакин поел в столовой пшенного супа до отвала и, посвистывая, вышел вновь во двор. С грохотом возвращались на автобазу тяжелые, пропыленные, издалека машины. Перекликались сипатыми, усталыми голосами шоферы. Так и он когда-нибудь вернется из дальнего рейса и так же по-хозяйски будет перекликаться в «своей» автобазе, как эти усатые, седые, сипатые дядьки…
Что ж, поживем, поглядим…
Во всяком случае, скучно Жмакину нынче не было.
Сколько же человеку денег надо?
Под аркой Главного штаба этим ранним, очень жарким утром Лапшин встретил Женю Сдобникова. Несмотря на духоту и пекучее июльское солнце, Женя был «при полном параде» – в темно-сером, с очень широкими плечами костюме, в ботинках на белой резине и даже с галстуком, поддерживаемым специальной медной с камушком машинкой. Лицо Сдобникова выражало некоторую помесь торжественности, подчеркнутой скромности и с трудом скрываемого лукавства.
– Чего тут прогуливаешься? – протягивая руку, спросил Лапшин. – Нашалил небось и сдаваться пришел?
Евгений улыбнулся сдержанно, давая понять, что такому начальнику, как Лапшин, простительна и не слишком удачная шутка.
– Зачем шалить, – произнес он. – Я свое, Иван Михайлович, отшалил. Пришел вот с докладом.
И, сняв резинку со щегольского, желтой кожи бумажника, он показал Лапшину повестку из военкомата.
– Так, – медленно идя рядом со Сдобниковым, сказал Лапшин. – Прекрасно. Послужишь, значит, трудовому народу. Дело хорошее.
Они остановились у парадной Управления. Мимо, козыряя Лапшину, шли сотрудники из других бригад, из ГАИ и ОРУДа, бежали секретарши, машинистки, весь в поту промчался Окошкин, стрельнув глазами на Ивана Михайловича.
– Я совета у вас хочу попросить, – сказал Сдобников.
– Давай проси.
– Насчет анкеты. Все мне свое прошлое писать, или как? Поскольку судимость снятая, может и не надо те времена ворошить?
– Не знаю, Сдобников, что тебе посоветовать, – хмурясь, ответил Лапшин. – Тут ведь две стороны есть – юридическая, что ли, и моральная, или этическая. Армия – большое дело. Конечно, судимость снята. Это правильно. Можешь и не писать – так тебе, по всей вероятности, ученый юрист скажет. А я бы лично написал правду. И про беспризорничество, и про дальнейшее. Ты теперь человек советский, наш человек, мы тебе на всех участках полностью доверяем…
– Я на флот хочу, – робко перебил Сдобников, – а там отбор особенный. Как бы…
– Как бы? Скрыть собираешься? Плохо, милый, про наших особистов думаешь? Они без анкеты разберутся. И посмотрят на тебя иначе, чем ты того заслуживаешь. Вот, брат, каким путем.
– Значит, все писать?
– Все, всегда, везде. Покуда анкеты не отменят. Ясно?
Он смотрел в лицо Жени, в милое, с ямочками, торжественно-гордое лицо, и вспоминал, сколько сил ушло у него на этого парня, на когда-то несносный его характер, на скандалы, которые он устраивал в ДПЗ, на борьбу с беспризорническими, дикими выходками. И вот нынче они обсуждают вопрос этического характера.
– Э! – вдруг весело вспомнил Лалшин. – У тебя же с флота все началось. Ты, ежели я не ошибаюсь, из приемника в юнги первый раз убежал?
Женя молча улыбался. Он был явно польщен, что Лапшин помнил эти давние времена.
– Ладно, если что затрет, ты мне напиши, я обращусь по форме к тому, к кому надо, напомню твое морское прошлое, – может, уважат нашу с тобой просьбу. А насчет анкеты – правду. Одну, брат, правду. А что переросток ты – тоже не сомневайся. Поработал зато, доказал и людям и себе, что нынче ты полезный гражданин своей Родины. Так?
– Так! – согласился Сдобников, и опять на его лице проступило торжественное и в то же время скромное выражение. – Ну, я извиняюсь, товарищ Лапшин, что задержал вас. И за совет вам спасибо. Большое спасибо. Но еще не откажите на один вопрос ответить.
– Давай валяй, спрашивай.
– Война будет?
– С кем? – после паузы осведомился Иван Михайлович.
– Мы так среди своих говорили, что, конечно, с фашизмом. То есть с гитлеровской Германией.
– Будет, – вздохнув, сказал Лапшин. – Непременно будет, Женя. И твоему поколению эту войну решать.
– Мы не подкачаем, Иван Михайлович, – задумчиво произнес Сдобников. – С нами очень советская власть намучилась, мы это понимаем, и мы можем заверить…
– Ладно, чего там!
Лапшин не любил, когда его «заверяли». Сдобников пожал ему руку и зашагал своим путем, а Иван Михайлович, поднявшись по лестнице, отворил окна в кабинете, вызвал Павлика, совсем загордившегося в последнее время на той почве, что успешно кончил краткосрочные курсы, и велел Павлику распорядиться насчет Дроздова.
– Я не совсем понял ваше приказание, – сказал Павлик.
– А чего ж тут не донимать, – перелистывая дроздовское дело, удивился Лапшин. – Тут и понимать, Павлик, нечего. Мне нужен Дроздов, я с ним беседовать буду.
Изобразив на лице стоическую покорность судьбе, строгий Павлик отправился вызывать Дроздова. Лапшин сделал в своем «псалтыре» некоторые заметки, закурил и усмехнулся своим мыслям. Будущий день представился ему довольно занимательным, во всяком случае такие дела ему еще не доводилось распутывать. Соединившись с Бочковым, он спросил:
– Дворник у тебя, Николай Федорович?
– А как же, – весело ответил Бочков. – Как раз беседуем.
– Скоро вызову, – посулил Лапшин.
Дроздов явился томный, разморенный духотой. Кофейные его зрачки между тем зорко поблескивали, уже давно Лапшин его не вызывал, и Мирон не мог не понимать, что нынче его ждут некоторые сюрпризы. Играя разморенного духотой старого и больного человека, он нынче был в идеальной «спортивной форме», как сам про себя любил выражаться, и не без азартного томления ждал начала крупной игры.
– Ну, как после операции самочувствие? – спросил Лапшин. – Не имеете претензий к нашему хирургу?
– Нормальный ремесленник, – сказал Дроздов. – Работа на три с минусом, не больше. Но вообще-то, конечно, особых претензий я не имею, за тем исключением, что после такой операции по поводу такой язвы, как у меня, надо провести по крайней мере месяц в специальном санатории, а я, как видите, уже вышел на работу.
– Но мы вас долго не тревожили, Дроздов, – сказал Лапшин. – Все дело застопорилось…
– А разве есть дело? – пошутил Мирон. Посмеялся и попросил разрешения курить.
Лапшин подвинул ему пачку папирос, но он ногтем прорезал бандероль на своей коробке дорогих, черных с золотом, и протянул Ивану Михайловичу. Тот улыбнулся. Улыбнулся и Мирон.
– Каждый живет по средствам, – кидая в рот мундштук папиросы жестом фокусника, сказал Дроздов. – В этом смысле на протяжении долгих лет вас все уважают, гражданин начальник.
Еще минут двадцать они играли в кошки-мышки друг с другом. Лапшин начинал было свои «подходцы» и притормаживал, Мирон собирался догадаться и почти догадывался, но Иван Михайлович ловким ходом его вновь уводил в сторону и запутывал следы. Разговор – веселый и непринужденный – велся главным образом вокруг темы «сколько человеку денег надо». Мирон острил, подшучивал и Иван Михайлович. От его непонятных шуточек Дроздов, он же – Полетика, он же – Рука, он же – Дравек, он же – Сосновский, заливался потом, но, сдерживая ужас, не показывая, как напряжен каждый его нерв, тоже пытался смеяться перхающим смехом, от чего все его лицо совсем скукоживалось, а морщины налезали одна на другую.
– А? Так как? Много надо? Очень много? – спрашивал Иван Михайлович. – Что молчите, Дроздов? Тысяч полтораста по среднему расчету в месяц вы имели? Тратили? Или в ценности обернули? В бриллианты там, в золотишко, в серебро? Да что это вы все смеетесь, Дроздов, я не шучу, я имею основания спрашивать. Я с вами сейчас серьезно толкую…
Мирон зашелся в смехе, отмахиваясь руками, отвалился назад и даже дал понять, что послеоперационный шрам у него разболелся от этого веселья, но, полузакрыв глаза, острым взглядом, исподволь следил за Лапшиным неотрывно, за каждым его движением, за каждым взмахом карандаша, который был в руке у Ивана Михайловича…
– С Каравкиным у нас за вашу болезнь все установлено, – совсем негромко, перегибаясь к Мирону, говорил Лапшин. – Тут вы со своими мальчиками работали – с Маркевским и Долбней, да еще Корнюха вас навел на Каравкина – тот самый Корнюха, которого вы много лет не видели. А вот как обстояло дело с Коркиным из артели «Текстильтруд»?
Перестав смеяться на мгновение, Мирон как бы застыл, пораженный, и в негодовании крикнул:
– Коркин? Еще будет Шморкин, потом Поркин? Не в вашей манере, гражданин начальник, брать старого человека на пушку…
И он опять тихохонько засмеялся, вглядываясь в Лапшина острыми зрачками, ища в его лице «слабину», «незнание», «приблизительность». Но большое, с угловатым подбородком, с плотными губами лицо Ивана Михайловича было спокойно, и ничего в этом выражении нельзя было прочитать – ни неуверенности, ни слабости, ни растерянности.
– Каравкина вы взяли на «разгон», – холодно заговорил Лапшин, – и это подтверждено как семьей Каравкина, так и всеми вашими соучастниками – и Маркевским, и Долбней…
– Может быть, и вашим знаменитым Корнюхой? – радостно вскрикнул Мирон. – А, гражданин начальник?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
– Не любишь ручкой, – сказал Жмакин.
– На, заведи, – коротко сказал Геннадий и протянул из окна кабины Жмакину ручку.
– Сам заведешь, – сказал Жмакин.
Несколько минут он смотрел, как мучается Геннадий, – в одно и то же время надо заводить ручку и подсасывать воздух. Гена бегал к кабине и каждый раз не успевал. Мокрую шинель он сбросил и бегал в одной, тоже мокрой, гимнастерке. На одиннадцатый раз Жмакин сунул руку в окно кабины и подсосал воздух, в то время когда Геннадий заводил. Генка сел за руль и угнал машину на профилактику, потом вернулся за другой. Мокрая его шинель лежала на старом верстаке. За тяжелыми пятитонными машинами пели женщины-мойщицы. Больше готовых к угонке машин не было. Геннадий сел на верстак и сказал Жмакину:
– Директор меня убедительно попросил, чтобы я с тобой подзанялся. Ты будешь Жмакин?
– Я.
– Директор говорит, так что с тебя спрашивать нечего, бо ты немного, как это говорится, с бусырью…
– Ненормальный, что ли?
– Ага. Директор говорит – болел ты сильно…
– Было дело. А ты что – к нему жаловаться ходил?
– Как же, жаловаться! Он сам из окна весь ваш театр видел. Он нынче только из Москвы прибыл. Пускай, говорит, тот Жмакин на мойке работает, а заниматься вечерами будет, и ты, Геннадий, в порядке комсомольской нагрузки его будешь учить на первых порах. А потом тебе форменного инструктора дадут – для практической езды по городу. А шефство тебе будет от нас – от комсомольцев. Только ты водой не обливайся, ну тебя к дьяволу…
Жмакину вдруг сделалось стыдно простодушного этого парня. Геннадий неловко переобувался, завертывал ноги сухими частями портянок и кряхтел.
– Да, бувает, – говорил он, нажимая на у, – чего только не бувает. Директор правильно отметил, что к тебе без чуткости подошли. Он, наверное, сам с тобой побеседует. Он у нас хороший директор, поискать таких…
Они поговорили еще, и Жмакин опять взялся за шланг. До семи часов он мыл машины, а когда пошабашил, к нему подошел Геннадий и заявил, что с завтрашнего дня они начнут заниматься «регулярно».
– А инструкторское разрешение у тебя есть? – щуря глаза, спросил Жмакин.
– Да тут же на дворе, какой ты все-таки принципиальный! – сказал Геннадий. – Больно мне нужно…
– Ну ладно, поглядим, – уходя в душевую, милостиво бросил Алексей. А Геннадий, проводив его глазами, покачал головой, подергал носом и отправился на солнышке – досушиваться.
Опять наступил вечер, уже не первый после рабочего дня. И этот вечер сулил нечто новое, завтра должно было быть совсем иное, чем нынче. Что ж, поглядим. Вымывшись под душем, Жмакин поел в столовой пшенного супа до отвала и, посвистывая, вышел вновь во двор. С грохотом возвращались на автобазу тяжелые, пропыленные, издалека машины. Перекликались сипатыми, усталыми голосами шоферы. Так и он когда-нибудь вернется из дальнего рейса и так же по-хозяйски будет перекликаться в «своей» автобазе, как эти усатые, седые, сипатые дядьки…
Что ж, поживем, поглядим…
Во всяком случае, скучно Жмакину нынче не было.
Сколько же человеку денег надо?
Под аркой Главного штаба этим ранним, очень жарким утром Лапшин встретил Женю Сдобникова. Несмотря на духоту и пекучее июльское солнце, Женя был «при полном параде» – в темно-сером, с очень широкими плечами костюме, в ботинках на белой резине и даже с галстуком, поддерживаемым специальной медной с камушком машинкой. Лицо Сдобникова выражало некоторую помесь торжественности, подчеркнутой скромности и с трудом скрываемого лукавства.
– Чего тут прогуливаешься? – протягивая руку, спросил Лапшин. – Нашалил небось и сдаваться пришел?
Евгений улыбнулся сдержанно, давая понять, что такому начальнику, как Лапшин, простительна и не слишком удачная шутка.
– Зачем шалить, – произнес он. – Я свое, Иван Михайлович, отшалил. Пришел вот с докладом.
И, сняв резинку со щегольского, желтой кожи бумажника, он показал Лапшину повестку из военкомата.
– Так, – медленно идя рядом со Сдобниковым, сказал Лапшин. – Прекрасно. Послужишь, значит, трудовому народу. Дело хорошее.
Они остановились у парадной Управления. Мимо, козыряя Лапшину, шли сотрудники из других бригад, из ГАИ и ОРУДа, бежали секретарши, машинистки, весь в поту промчался Окошкин, стрельнув глазами на Ивана Михайловича.
– Я совета у вас хочу попросить, – сказал Сдобников.
– Давай проси.
– Насчет анкеты. Все мне свое прошлое писать, или как? Поскольку судимость снятая, может и не надо те времена ворошить?
– Не знаю, Сдобников, что тебе посоветовать, – хмурясь, ответил Лапшин. – Тут ведь две стороны есть – юридическая, что ли, и моральная, или этическая. Армия – большое дело. Конечно, судимость снята. Это правильно. Можешь и не писать – так тебе, по всей вероятности, ученый юрист скажет. А я бы лично написал правду. И про беспризорничество, и про дальнейшее. Ты теперь человек советский, наш человек, мы тебе на всех участках полностью доверяем…
– Я на флот хочу, – робко перебил Сдобников, – а там отбор особенный. Как бы…
– Как бы? Скрыть собираешься? Плохо, милый, про наших особистов думаешь? Они без анкеты разберутся. И посмотрят на тебя иначе, чем ты того заслуживаешь. Вот, брат, каким путем.
– Значит, все писать?
– Все, всегда, везде. Покуда анкеты не отменят. Ясно?
Он смотрел в лицо Жени, в милое, с ямочками, торжественно-гордое лицо, и вспоминал, сколько сил ушло у него на этого парня, на когда-то несносный его характер, на скандалы, которые он устраивал в ДПЗ, на борьбу с беспризорническими, дикими выходками. И вот нынче они обсуждают вопрос этического характера.
– Э! – вдруг весело вспомнил Лалшин. – У тебя же с флота все началось. Ты, ежели я не ошибаюсь, из приемника в юнги первый раз убежал?
Женя молча улыбался. Он был явно польщен, что Лапшин помнил эти давние времена.
– Ладно, если что затрет, ты мне напиши, я обращусь по форме к тому, к кому надо, напомню твое морское прошлое, – может, уважат нашу с тобой просьбу. А насчет анкеты – правду. Одну, брат, правду. А что переросток ты – тоже не сомневайся. Поработал зато, доказал и людям и себе, что нынче ты полезный гражданин своей Родины. Так?
– Так! – согласился Сдобников, и опять на его лице проступило торжественное и в то же время скромное выражение. – Ну, я извиняюсь, товарищ Лапшин, что задержал вас. И за совет вам спасибо. Большое спасибо. Но еще не откажите на один вопрос ответить.
– Давай валяй, спрашивай.
– Война будет?
– С кем? – после паузы осведомился Иван Михайлович.
– Мы так среди своих говорили, что, конечно, с фашизмом. То есть с гитлеровской Германией.
– Будет, – вздохнув, сказал Лапшин. – Непременно будет, Женя. И твоему поколению эту войну решать.
– Мы не подкачаем, Иван Михайлович, – задумчиво произнес Сдобников. – С нами очень советская власть намучилась, мы это понимаем, и мы можем заверить…
– Ладно, чего там!
Лапшин не любил, когда его «заверяли». Сдобников пожал ему руку и зашагал своим путем, а Иван Михайлович, поднявшись по лестнице, отворил окна в кабинете, вызвал Павлика, совсем загордившегося в последнее время на той почве, что успешно кончил краткосрочные курсы, и велел Павлику распорядиться насчет Дроздова.
– Я не совсем понял ваше приказание, – сказал Павлик.
– А чего ж тут не донимать, – перелистывая дроздовское дело, удивился Лапшин. – Тут и понимать, Павлик, нечего. Мне нужен Дроздов, я с ним беседовать буду.
Изобразив на лице стоическую покорность судьбе, строгий Павлик отправился вызывать Дроздова. Лапшин сделал в своем «псалтыре» некоторые заметки, закурил и усмехнулся своим мыслям. Будущий день представился ему довольно занимательным, во всяком случае такие дела ему еще не доводилось распутывать. Соединившись с Бочковым, он спросил:
– Дворник у тебя, Николай Федорович?
– А как же, – весело ответил Бочков. – Как раз беседуем.
– Скоро вызову, – посулил Лапшин.
Дроздов явился томный, разморенный духотой. Кофейные его зрачки между тем зорко поблескивали, уже давно Лапшин его не вызывал, и Мирон не мог не понимать, что нынче его ждут некоторые сюрпризы. Играя разморенного духотой старого и больного человека, он нынче был в идеальной «спортивной форме», как сам про себя любил выражаться, и не без азартного томления ждал начала крупной игры.
– Ну, как после операции самочувствие? – спросил Лапшин. – Не имеете претензий к нашему хирургу?
– Нормальный ремесленник, – сказал Дроздов. – Работа на три с минусом, не больше. Но вообще-то, конечно, особых претензий я не имею, за тем исключением, что после такой операции по поводу такой язвы, как у меня, надо провести по крайней мере месяц в специальном санатории, а я, как видите, уже вышел на работу.
– Но мы вас долго не тревожили, Дроздов, – сказал Лапшин. – Все дело застопорилось…
– А разве есть дело? – пошутил Мирон. Посмеялся и попросил разрешения курить.
Лапшин подвинул ему пачку папирос, но он ногтем прорезал бандероль на своей коробке дорогих, черных с золотом, и протянул Ивану Михайловичу. Тот улыбнулся. Улыбнулся и Мирон.
– Каждый живет по средствам, – кидая в рот мундштук папиросы жестом фокусника, сказал Дроздов. – В этом смысле на протяжении долгих лет вас все уважают, гражданин начальник.
Еще минут двадцать они играли в кошки-мышки друг с другом. Лапшин начинал было свои «подходцы» и притормаживал, Мирон собирался догадаться и почти догадывался, но Иван Михайлович ловким ходом его вновь уводил в сторону и запутывал следы. Разговор – веселый и непринужденный – велся главным образом вокруг темы «сколько человеку денег надо». Мирон острил, подшучивал и Иван Михайлович. От его непонятных шуточек Дроздов, он же – Полетика, он же – Рука, он же – Дравек, он же – Сосновский, заливался потом, но, сдерживая ужас, не показывая, как напряжен каждый его нерв, тоже пытался смеяться перхающим смехом, от чего все его лицо совсем скукоживалось, а морщины налезали одна на другую.
– А? Так как? Много надо? Очень много? – спрашивал Иван Михайлович. – Что молчите, Дроздов? Тысяч полтораста по среднему расчету в месяц вы имели? Тратили? Или в ценности обернули? В бриллианты там, в золотишко, в серебро? Да что это вы все смеетесь, Дроздов, я не шучу, я имею основания спрашивать. Я с вами сейчас серьезно толкую…
Мирон зашелся в смехе, отмахиваясь руками, отвалился назад и даже дал понять, что послеоперационный шрам у него разболелся от этого веселья, но, полузакрыв глаза, острым взглядом, исподволь следил за Лапшиным неотрывно, за каждым его движением, за каждым взмахом карандаша, который был в руке у Ивана Михайловича…
– С Каравкиным у нас за вашу болезнь все установлено, – совсем негромко, перегибаясь к Мирону, говорил Лапшин. – Тут вы со своими мальчиками работали – с Маркевским и Долбней, да еще Корнюха вас навел на Каравкина – тот самый Корнюха, которого вы много лет не видели. А вот как обстояло дело с Коркиным из артели «Текстильтруд»?
Перестав смеяться на мгновение, Мирон как бы застыл, пораженный, и в негодовании крикнул:
– Коркин? Еще будет Шморкин, потом Поркин? Не в вашей манере, гражданин начальник, брать старого человека на пушку…
И он опять тихохонько засмеялся, вглядываясь в Лапшина острыми зрачками, ища в его лице «слабину», «незнание», «приблизительность». Но большое, с угловатым подбородком, с плотными губами лицо Ивана Михайловича было спокойно, и ничего в этом выражении нельзя было прочитать – ни неуверенности, ни слабости, ни растерянности.
– Каравкина вы взяли на «разгон», – холодно заговорил Лапшин, – и это подтверждено как семьей Каравкина, так и всеми вашими соучастниками – и Маркевским, и Долбней…
– Может быть, и вашим знаменитым Корнюхой? – радостно вскрикнул Мирон. – А, гражданин начальник?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93