В общем, он немного еще кривлялся, но очень немного.
– Так вот, Клавденька, – сказал он, – паспорт ты сама видела. Права я имею и работу имею. И шофером работаю и грузчиком. Доверяют мне любые мясопродукты. Имеются, конечно, люди, которые позволяют этим мясом пользоваться себе и семье на приварок. И даже разным бабушкам и тетушкам. Но я на это не пойду. Я слишком много пережил различных кошмаров, чтобы на это решиться. И по принципиальным соображениям не пойду. Теперь твое решительное слово: когда пойдем оформляться? Нам сразу надо – и регистрация брака, и регистрация ребенка.
– Неудобно как-то? – всматриваясь в Жмакина, сказала Клавдия.
– Мещанство! – сказал он. – Я желаю все сразу оформить. Обе регистрации и свою прописку у тебя. Для других это, может, и ничего не значит, а я хочу, чтобы все законно и честь по чести. И вообще у меня делов невпроворот – еще билет военный получать…
Клавдия пальцами потрогала его лицо.
– Какой-то ты, Леша, поцарапанный, – сказала она. – Разодранный какой-то…
– А это я на кошку упал! – быстро соврал Жмакин. – Поскользнулся, понимаешь, в часовне, а она испугалась и когтями мне в лицо…
– И бульба у тебя на голове, – ощупывая его затылок, сказала Клавдия. – Как вздулось…
– От кошки же, – блудливо отворачивая взгляд, объяснил Алексей. – Отпрыгнул и затылком в притолоку…
Грустно усмехнувшись, Клавдия сказала:
– Все равно потом все подробно и по правде расскажешь. Я же знаю.
Они немного помолчали.
– В какой же день оформляться пойдем? – делов им тоном осведомился он.
Клавдия немножко приоткрыла рот и вложила свою руку в его ладонь.
– В пятницу подойдет?
Она кивнула.
– И твоя фамилия будет Жмакина, – сказал он. – Эта фамилия теперь ничего, в порядочке. Что было – то сплыло! Я, наверное, еще даже прославлюсь.
– Ах ты, Жмакин, – сказала она. – Ах ты, Жмакин, Жмакин. Хвастун ты у меня.
– А может, и не хвастун? А может, ты еще никаких подробностей про меня не знаешь? Может…
Нет, еще рано было рассказывать!
– Ладно, – сказала она, усмехаясь.
Вошел Женька с моделью планера в руке. Жмакин поговорил с ним. Потом Клавдия проводила его на станцию.
Вечерело.
Жмакин влез в вагон, помахал Клавдии рукою и сел на ступеньку. Поезд шел медленно, паровоз тяжело ухал впереди состава. В вагоне пели ту же песню, что Жмакин слышал в Управлении:
Ты лети, лети, лети, лети,
Ах, телеграмма,
Ах, телеграмма,
Через реки, горы, долы, океаны,
Ах, океаны,
Да и моря…
Песня была беспокойная, грустная, щемящая. Перед Жмакиным, подернутые легкой вечерней дымкой на холоде, курились болота.
Ты скажи ему, скажи ему, что снова,
Скажи, что снова,
Скажи, что снова
Я любить его, любить его готова,
Любить готова, да навсегда.
Ты скажи ему, скажи ему…
Загудел паровоз. Мимо неслись белые столбики, болотца, далекий острый парус…
Скажи, что снова…
Жмакин прищурился, глядя вдаль. О чем он думал? О правах, о шоферстве, о том, как он на особой машине в Заполярье пройдет ту тайгу, в которой его когда-то чуть не задрали волки… Или Лапшин… Или Пилипчук…
Ты лети, лети, лети,
Ах, телеграмма, ах…
Что Лапшин?
Он представлял себе глаза Лапшина, ярко-голубые, любопытные и упрямые, представил себе Окошкина, Криничного, Бочкова, этого очкастого Ханина, который дал ему двести рублей.
Опять загудел паровоз.
– Упадете, – сказал Жмакину сверху из тамбура чей-то опасливый бас.
– Ни в коем случае, – сказал Жмакин.
Еще раз с утра до вечера
Я на тебе не затем женилась!
– Почему ты, Василий Никандрович, собственно, усы запустил? – пристально вглядываясь в Окошкина, спросил Лапшин. – И небогатые они у тебя выросли…
Вася сидел в ватнике, беспокойный, с тонкой шеей, ел биточки, которые принесли сюда из столовой.
– Усы? А по чести говоря, для солидности. Это я никому не говорю, только вам. Все-таки взвод, а чего-то во мне не хватает. На храбрость не могу пожаловаться…
– Отважный?
– Смеетесь всё. Не отважный, но и не трус. Как положено согласно присяге. Даже к правительственной награде представлен…
– Но еще не оформлено?
Окошкин обиженно помолчал. Шинель его висела возле окна на спинке кресла. Поднявшись, он достал из кармана кисет, бумагу, мундштук и спички и закурил. Про папиросы он сказал, что отвык от них «на фронте» и кашляет. Вообще – махорка для легких здоровее.
– Ну а как супруга и теща? – поинтересовался Лапшин.
– Нормально. Теща даже заплакала, когда я приехал.
– Отчего же это она заплакала? – подозрительно спросил Иван Михайлович. Ему доставляло нынче удовольствие поддразнивать Окошкина. – Почему расстроилась?
– Да обрадовалась же! – воскликнул Вася. – Бывает, что от радости люди плачут. Думала старушка – не прорвать мне живым линию Маннергейма.
– А ты взял и прорвал.
– Там не посмеялись бы, – угрюмо произнес Василий. – Там не до хаханек было, Иван Михайлович…
Помолчав, он придвинул к себе стакан с чаем, и только теперь Лапшин заметил, как повзрослел и осунулся Окошкин: глазницы стали темными, скулы проступили отчетливее, на лбу залегли две тоненькие морщинки. Ничего юношеского не осталось в этом лице. «Ах ты, Пинкертон, Пинкертон», – подумал Лапшин и вспомнил, каким Вася пришел к нему первый раз в уголовный розыск. Даже выражение глаз того мальчика Окошкина пронеслось на мгновение перед Иваном Михайловичем, пронеслось и исчезло, как исчез тот Вася в какой-то коротенькой рубашечке с галстуком и в разношенных сандалиях.
– Завелся у меня там хороший товарищ, – говорил Окошкин, размешивая чай, – очень мы с ним сдружились, Иван Михайлович, прямо вот до чего. Пошел на одном хуторе дровишек взять, а в дровянике, видно, мина. Как рвануло, так от моего Толченова все, что осталось, один человек на плащ-палатке принес…
Зазвонил телефон, Катерина Васильевна торопясь сказала:
– Тут к тебе военный приходил, записку принес от Жмакина из госпиталя. Я прочитала, – просит проведать.
– Сильно раненный? – спросил Лапшин.
– Да не похоже, записка веселая. А госпиталь антроповский, в котором Александр Петрович работает, на Петроградской.
– Привет супруге, – сказал Вася. – От Окошкина привет передайте.
– Тут тебе Василий Никандрович Окошкин привет передает, – в трубке произнес Лапшин. – Ага, приехал. Нет, здоровый на сегодняшний день. Да нет, на несколько часов. Понятно…
Он помолчал, слушая.
– В пять, – негромко говорила Катя. – Я же тебя несколько дней не видела. Мы вместе пообедаем, потом я поеду на спектакль, а ты куда хочешь. Нет, вместе, – на всякий случай повысила она голос, – и это свое «оставь в духовке» ты забудь. Я на тебе не затем женилась, чтобы видеть реже, чем когда мы жили порознь.
Она что-то жевала. Лапшину очень хотелось спросить, что именно она жует, но он стеснялся слушающих глаз Васьки. «Наверное, какую-нибудь капустную кочерыжку», – подумал Иван Михайлович и, аккуратно положив трубку, еще немного поговорил с Окошкиным, которому вышло время уезжать.
– Давид Львович там у вас не был, в вашей части? – спросил Лапшин. – Не виделись? Он мне сулил тебя отыскать.
Василий, натягивая на ватник шинель, ответил в том смысле, что он-де человек маленький и ничем себя не проявивший, а Ханин пишет все больше про выдающихся товарищей, совершивших подвиги.
– Ну не ври, не ври, – прервал Лапшин. – Давид журналист солдатский, я его всегда с интересом читаю. И не врун, не писал он, как ворона на мине подорвалась.
Сразу потолстев от ватника и шинели, Окошкин крепко затянул ремень, поправил ушанку и еще закурил своего табачку на дорогу. Вид у него был исправный, но изрядно усталый.
– Тихо стало у нас, – сказал он задумчиво, – знакомого народу почти никого. А жулики по-прежнему шуруют?
– Шуруют, Вася.
– И богатые дела есть?
– Особо богатых нет.
– Ну что ж… пожелаю вам…
Они обнялись, поцеловались, и Василий отбыл на Финляндский вокзал. В суд Лапшину надо было к двум часам, времени еще оставалось, как любил выражаться Окошкин, «вагон и маленькая тележка». Вполне можно было поспеть в госпиталь.
Лапшин уже одевался, когда позвонила антроповская Лизавета.
– Ни один телефон нигде не отвечает, – сказала она. – Александра Петровича ни утром, ни вечером, ни даже ночью дома нет. Простите, что вас потревожила, Иван Михайлович, где моего Айболита можно отыскать, как вы думаете?
Иван Михайлович помолчал и вздохнул.
– Вы слушаете?
– Слушаю.
– Не знаете, где его искать?
– Поскольку сейчас война, а он – хирург, предполагаю, в бывшей его клинике, а нынче в госпитале.
– Туда дозвониться невозможно, – с раздражением в голосе сказала Лизавета. – То занято, то никто не отвечает, то он на операции.
– Так ведь война же, – сдерживаясь, чтобы не выругаться, произнес Лапшин. – Война! Занят человек, работает.
И, неожиданно для самого себя, предложил:
– Я сейчас туда еду, если хотите его увидеть, поедем со мной.
– Дело не в том, хочу я его видеть или не хочу, – суховато ответила Лизавета. – Дело в том, что мой дядя, профессор Багулин, – не слышали такого? Он известный терапевт, профессор и так далее, вдруг закапризничал и не желает ложиться на операцию без Айболита. Он говорит про себя, что сам профессор и нуждается не в профессоре, а в докторе, во враче. Он вообще чудак…
– Ладно, – сказал Лапшин, – спускайтесь, я за вами через десять минут заеду.
Не дожидаясь ответа, он повесил трубку, забежал в столовую, завернул передачу для Жмакина и, подивившись, что все в жизни повторяется, спустился к машине. Кадников в полушубке и в ушанке дремал за рулем, Иван Михайлович тронул его за плечо и велел ехать на улицу Герцена.
Лизавета в шубке и в берете ждала у своего подъезда, сердито мерзла, поколачивая ботиками по тротуару.
– Не люблю я все эти поликлиники, – неприязненно сказала она, садясь. – Терпеть не могу. Стонут, охают, вне очереди лезут под предлогом острой боли…
– Да, не цирк! – ответил Лапшин.
– Не понимаю, при чем тут цирк?
– Вот именно, что ни при чем!
Лизавета отвернулась, Лапшин закурил. «Эмка» медленно ползла в колонне военных, камуфлированных для зимы машин. Дымились две походные кухни, и странно было видеть их на людной ленинградской улице. Кадников сказал:
– Хороший кашевар обязательно наперед думает. Вот – супешник заложил тут, а где-нибудь в Кирка-Кювенапа и пообедают товарищи бойцы.
Резко вывернув руль, он обогнал колонну, развернулся и въехал в госпитальные ворота, где разгружались санитарные, с красными крестами, машины. Лапшин и Лизавета получили халаты, и сестра привела их в очень светлый, прохладный коридор, где на скамейке сидели два человека тоже в халатах, по всей вероятности, муж и жена. Он – седой, в очках, осторожно курил в рукав, она тихо плакала, отвернувшись к стене. Ему было лет за шестьдесят, ей около того.
– Ради бога, перестань, Нюточка, – ласковым шепотом сказал мужчина, – у тебя уже нет никаких сил. Поберегись, мало ли что нас еще ждет.
– Что ты этим хочешь сказать? – испуганно и быстро спросила она.
Теперь Лапшин увидел ее лицо: такие прекрасные лица бывают у старых докторов, у учительниц; в огромных, блеклых глазах дрожали слезы, крупные, странно молодые губы тоже вздрагивали, лицо выражало непонимание и страдание.
– Ничего, ничего, – шепотом опять заговорил мужчина, – ничего, Нюточка, все будет хорошо, все обойдется. Он прекрасный доктор, уверяю тебя, лучший в этой области, я узнавал…
– Ничего ты не узнавал, – беспомощно сказала женщина.
Лизавета наклонилась к Лапшину и тихо спросила:
– Чего мы тут ждем?
– Антропов кончает операцию, сейчас он выйдет сюда.
Седой мужчина, услышав фамилию Антропова, подошел к Лапшину и спросил, знает ли он Александра Петровича. И быстро, скороговоркой представился:
– Профессор Струмилин. Он, видите ли, у нас сына оперирует. Нашего мальчика ранили очень тяжело, и нам сказали, что если не Александр Петрович…
– Александр Петрович великолепный хирург, – спокойно перебил Лапшин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
– Так вот, Клавденька, – сказал он, – паспорт ты сама видела. Права я имею и работу имею. И шофером работаю и грузчиком. Доверяют мне любые мясопродукты. Имеются, конечно, люди, которые позволяют этим мясом пользоваться себе и семье на приварок. И даже разным бабушкам и тетушкам. Но я на это не пойду. Я слишком много пережил различных кошмаров, чтобы на это решиться. И по принципиальным соображениям не пойду. Теперь твое решительное слово: когда пойдем оформляться? Нам сразу надо – и регистрация брака, и регистрация ребенка.
– Неудобно как-то? – всматриваясь в Жмакина, сказала Клавдия.
– Мещанство! – сказал он. – Я желаю все сразу оформить. Обе регистрации и свою прописку у тебя. Для других это, может, и ничего не значит, а я хочу, чтобы все законно и честь по чести. И вообще у меня делов невпроворот – еще билет военный получать…
Клавдия пальцами потрогала его лицо.
– Какой-то ты, Леша, поцарапанный, – сказала она. – Разодранный какой-то…
– А это я на кошку упал! – быстро соврал Жмакин. – Поскользнулся, понимаешь, в часовне, а она испугалась и когтями мне в лицо…
– И бульба у тебя на голове, – ощупывая его затылок, сказала Клавдия. – Как вздулось…
– От кошки же, – блудливо отворачивая взгляд, объяснил Алексей. – Отпрыгнул и затылком в притолоку…
Грустно усмехнувшись, Клавдия сказала:
– Все равно потом все подробно и по правде расскажешь. Я же знаю.
Они немного помолчали.
– В какой же день оформляться пойдем? – делов им тоном осведомился он.
Клавдия немножко приоткрыла рот и вложила свою руку в его ладонь.
– В пятницу подойдет?
Она кивнула.
– И твоя фамилия будет Жмакина, – сказал он. – Эта фамилия теперь ничего, в порядочке. Что было – то сплыло! Я, наверное, еще даже прославлюсь.
– Ах ты, Жмакин, – сказала она. – Ах ты, Жмакин, Жмакин. Хвастун ты у меня.
– А может, и не хвастун? А может, ты еще никаких подробностей про меня не знаешь? Может…
Нет, еще рано было рассказывать!
– Ладно, – сказала она, усмехаясь.
Вошел Женька с моделью планера в руке. Жмакин поговорил с ним. Потом Клавдия проводила его на станцию.
Вечерело.
Жмакин влез в вагон, помахал Клавдии рукою и сел на ступеньку. Поезд шел медленно, паровоз тяжело ухал впереди состава. В вагоне пели ту же песню, что Жмакин слышал в Управлении:
Ты лети, лети, лети, лети,
Ах, телеграмма,
Ах, телеграмма,
Через реки, горы, долы, океаны,
Ах, океаны,
Да и моря…
Песня была беспокойная, грустная, щемящая. Перед Жмакиным, подернутые легкой вечерней дымкой на холоде, курились болота.
Ты скажи ему, скажи ему, что снова,
Скажи, что снова,
Скажи, что снова
Я любить его, любить его готова,
Любить готова, да навсегда.
Ты скажи ему, скажи ему…
Загудел паровоз. Мимо неслись белые столбики, болотца, далекий острый парус…
Скажи, что снова…
Жмакин прищурился, глядя вдаль. О чем он думал? О правах, о шоферстве, о том, как он на особой машине в Заполярье пройдет ту тайгу, в которой его когда-то чуть не задрали волки… Или Лапшин… Или Пилипчук…
Ты лети, лети, лети,
Ах, телеграмма, ах…
Что Лапшин?
Он представлял себе глаза Лапшина, ярко-голубые, любопытные и упрямые, представил себе Окошкина, Криничного, Бочкова, этого очкастого Ханина, который дал ему двести рублей.
Опять загудел паровоз.
– Упадете, – сказал Жмакину сверху из тамбура чей-то опасливый бас.
– Ни в коем случае, – сказал Жмакин.
Еще раз с утра до вечера
Я на тебе не затем женилась!
– Почему ты, Василий Никандрович, собственно, усы запустил? – пристально вглядываясь в Окошкина, спросил Лапшин. – И небогатые они у тебя выросли…
Вася сидел в ватнике, беспокойный, с тонкой шеей, ел биточки, которые принесли сюда из столовой.
– Усы? А по чести говоря, для солидности. Это я никому не говорю, только вам. Все-таки взвод, а чего-то во мне не хватает. На храбрость не могу пожаловаться…
– Отважный?
– Смеетесь всё. Не отважный, но и не трус. Как положено согласно присяге. Даже к правительственной награде представлен…
– Но еще не оформлено?
Окошкин обиженно помолчал. Шинель его висела возле окна на спинке кресла. Поднявшись, он достал из кармана кисет, бумагу, мундштук и спички и закурил. Про папиросы он сказал, что отвык от них «на фронте» и кашляет. Вообще – махорка для легких здоровее.
– Ну а как супруга и теща? – поинтересовался Лапшин.
– Нормально. Теща даже заплакала, когда я приехал.
– Отчего же это она заплакала? – подозрительно спросил Иван Михайлович. Ему доставляло нынче удовольствие поддразнивать Окошкина. – Почему расстроилась?
– Да обрадовалась же! – воскликнул Вася. – Бывает, что от радости люди плачут. Думала старушка – не прорвать мне живым линию Маннергейма.
– А ты взял и прорвал.
– Там не посмеялись бы, – угрюмо произнес Василий. – Там не до хаханек было, Иван Михайлович…
Помолчав, он придвинул к себе стакан с чаем, и только теперь Лапшин заметил, как повзрослел и осунулся Окошкин: глазницы стали темными, скулы проступили отчетливее, на лбу залегли две тоненькие морщинки. Ничего юношеского не осталось в этом лице. «Ах ты, Пинкертон, Пинкертон», – подумал Лапшин и вспомнил, каким Вася пришел к нему первый раз в уголовный розыск. Даже выражение глаз того мальчика Окошкина пронеслось на мгновение перед Иваном Михайловичем, пронеслось и исчезло, как исчез тот Вася в какой-то коротенькой рубашечке с галстуком и в разношенных сандалиях.
– Завелся у меня там хороший товарищ, – говорил Окошкин, размешивая чай, – очень мы с ним сдружились, Иван Михайлович, прямо вот до чего. Пошел на одном хуторе дровишек взять, а в дровянике, видно, мина. Как рвануло, так от моего Толченова все, что осталось, один человек на плащ-палатке принес…
Зазвонил телефон, Катерина Васильевна торопясь сказала:
– Тут к тебе военный приходил, записку принес от Жмакина из госпиталя. Я прочитала, – просит проведать.
– Сильно раненный? – спросил Лапшин.
– Да не похоже, записка веселая. А госпиталь антроповский, в котором Александр Петрович работает, на Петроградской.
– Привет супруге, – сказал Вася. – От Окошкина привет передайте.
– Тут тебе Василий Никандрович Окошкин привет передает, – в трубке произнес Лапшин. – Ага, приехал. Нет, здоровый на сегодняшний день. Да нет, на несколько часов. Понятно…
Он помолчал, слушая.
– В пять, – негромко говорила Катя. – Я же тебя несколько дней не видела. Мы вместе пообедаем, потом я поеду на спектакль, а ты куда хочешь. Нет, вместе, – на всякий случай повысила она голос, – и это свое «оставь в духовке» ты забудь. Я на тебе не затем женилась, чтобы видеть реже, чем когда мы жили порознь.
Она что-то жевала. Лапшину очень хотелось спросить, что именно она жует, но он стеснялся слушающих глаз Васьки. «Наверное, какую-нибудь капустную кочерыжку», – подумал Иван Михайлович и, аккуратно положив трубку, еще немного поговорил с Окошкиным, которому вышло время уезжать.
– Давид Львович там у вас не был, в вашей части? – спросил Лапшин. – Не виделись? Он мне сулил тебя отыскать.
Василий, натягивая на ватник шинель, ответил в том смысле, что он-де человек маленький и ничем себя не проявивший, а Ханин пишет все больше про выдающихся товарищей, совершивших подвиги.
– Ну не ври, не ври, – прервал Лапшин. – Давид журналист солдатский, я его всегда с интересом читаю. И не врун, не писал он, как ворона на мине подорвалась.
Сразу потолстев от ватника и шинели, Окошкин крепко затянул ремень, поправил ушанку и еще закурил своего табачку на дорогу. Вид у него был исправный, но изрядно усталый.
– Тихо стало у нас, – сказал он задумчиво, – знакомого народу почти никого. А жулики по-прежнему шуруют?
– Шуруют, Вася.
– И богатые дела есть?
– Особо богатых нет.
– Ну что ж… пожелаю вам…
Они обнялись, поцеловались, и Василий отбыл на Финляндский вокзал. В суд Лапшину надо было к двум часам, времени еще оставалось, как любил выражаться Окошкин, «вагон и маленькая тележка». Вполне можно было поспеть в госпиталь.
Лапшин уже одевался, когда позвонила антроповская Лизавета.
– Ни один телефон нигде не отвечает, – сказала она. – Александра Петровича ни утром, ни вечером, ни даже ночью дома нет. Простите, что вас потревожила, Иван Михайлович, где моего Айболита можно отыскать, как вы думаете?
Иван Михайлович помолчал и вздохнул.
– Вы слушаете?
– Слушаю.
– Не знаете, где его искать?
– Поскольку сейчас война, а он – хирург, предполагаю, в бывшей его клинике, а нынче в госпитале.
– Туда дозвониться невозможно, – с раздражением в голосе сказала Лизавета. – То занято, то никто не отвечает, то он на операции.
– Так ведь война же, – сдерживаясь, чтобы не выругаться, произнес Лапшин. – Война! Занят человек, работает.
И, неожиданно для самого себя, предложил:
– Я сейчас туда еду, если хотите его увидеть, поедем со мной.
– Дело не в том, хочу я его видеть или не хочу, – суховато ответила Лизавета. – Дело в том, что мой дядя, профессор Багулин, – не слышали такого? Он известный терапевт, профессор и так далее, вдруг закапризничал и не желает ложиться на операцию без Айболита. Он говорит про себя, что сам профессор и нуждается не в профессоре, а в докторе, во враче. Он вообще чудак…
– Ладно, – сказал Лапшин, – спускайтесь, я за вами через десять минут заеду.
Не дожидаясь ответа, он повесил трубку, забежал в столовую, завернул передачу для Жмакина и, подивившись, что все в жизни повторяется, спустился к машине. Кадников в полушубке и в ушанке дремал за рулем, Иван Михайлович тронул его за плечо и велел ехать на улицу Герцена.
Лизавета в шубке и в берете ждала у своего подъезда, сердито мерзла, поколачивая ботиками по тротуару.
– Не люблю я все эти поликлиники, – неприязненно сказала она, садясь. – Терпеть не могу. Стонут, охают, вне очереди лезут под предлогом острой боли…
– Да, не цирк! – ответил Лапшин.
– Не понимаю, при чем тут цирк?
– Вот именно, что ни при чем!
Лизавета отвернулась, Лапшин закурил. «Эмка» медленно ползла в колонне военных, камуфлированных для зимы машин. Дымились две походные кухни, и странно было видеть их на людной ленинградской улице. Кадников сказал:
– Хороший кашевар обязательно наперед думает. Вот – супешник заложил тут, а где-нибудь в Кирка-Кювенапа и пообедают товарищи бойцы.
Резко вывернув руль, он обогнал колонну, развернулся и въехал в госпитальные ворота, где разгружались санитарные, с красными крестами, машины. Лапшин и Лизавета получили халаты, и сестра привела их в очень светлый, прохладный коридор, где на скамейке сидели два человека тоже в халатах, по всей вероятности, муж и жена. Он – седой, в очках, осторожно курил в рукав, она тихо плакала, отвернувшись к стене. Ему было лет за шестьдесят, ей около того.
– Ради бога, перестань, Нюточка, – ласковым шепотом сказал мужчина, – у тебя уже нет никаких сил. Поберегись, мало ли что нас еще ждет.
– Что ты этим хочешь сказать? – испуганно и быстро спросила она.
Теперь Лапшин увидел ее лицо: такие прекрасные лица бывают у старых докторов, у учительниц; в огромных, блеклых глазах дрожали слезы, крупные, странно молодые губы тоже вздрагивали, лицо выражало непонимание и страдание.
– Ничего, ничего, – шепотом опять заговорил мужчина, – ничего, Нюточка, все будет хорошо, все обойдется. Он прекрасный доктор, уверяю тебя, лучший в этой области, я узнавал…
– Ничего ты не узнавал, – беспомощно сказала женщина.
Лизавета наклонилась к Лапшину и тихо спросила:
– Чего мы тут ждем?
– Антропов кончает операцию, сейчас он выйдет сюда.
Седой мужчина, услышав фамилию Антропова, подошел к Лапшину и спросил, знает ли он Александра Петровича. И быстро, скороговоркой представился:
– Профессор Струмилин. Он, видите ли, у нас сына оперирует. Нашего мальчика ранили очень тяжело, и нам сказали, что если не Александр Петрович…
– Александр Петрович великолепный хирург, – спокойно перебил Лапшин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93