А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


В Новой Деревне Жмакин совсем обнаглел и, узнав, что Пилипчук будет здесь никак не менее часа, попросил разрешения «смотаться по личному вопросу на десять минут в Лахту». Пилипчук разрешил.
Геннадий, шваркнув сапогами по кузову, кулем свалился в кабину, жадно прикурил у Жмакина и рассказал, что очень переживал там наверху, особенно когда Алексей чуть не въехал в автокачку. Жмакин ответил, что это все пустяки, не такое еще случается в жизни.
– А ты куда это? – забеспокоился Геннадий.
– Да тут, в Лахту, по делу…
Болотца курились перед ним в потухающем свете осеннего вечера. Слева неподвижная, серебристо-свинцовая блестела вода, торчали тоненькие мачты спортивных яхт.
– Жмакин, а Жмакин, – сказал Геннадий, поворачиваясь к Алексею своим курносым лицом, – это правда или неправда, что люди говорят про тебя?
– А чего они про меня говорят?
– Мало ли…
– Ну чего «мало ли»?
– Вроде ты из преступного мира. Из жуликов. Неправда, наверное?
– Врут суки, – невозмутимо сказал Жмакин. – Ты, братан, не верь. Мало ли чего врут. Про тебя тоже треплют – спасения нет.
– Чего же про меня треплют? – быстро и испуганно спросил Гена.
– У-у, кореш, – сказал Жмакин. – У-у! – Он никак не мог придумать, что могли соврать про Геннадия, и только усмехался, покачивая головой. Потом придумал: – Будто у тебя две женки и два паспорта. По одному ты с одной записан, а по другому – с другой.
– А я вовсе и ни на одной не женатый! – радостно сказал Гена. – Чего выдумали.
И повторил:
– Два паспорта! Это надо же!
Машина, набирая скорость, плавно бежала по дороге, возле бесконечного ряда столбиков, беленных известью. Неожиданно сзади вырвался поезд – черный, длинный, с освещенными окнами, сердито взвыл и стал обгонять. Железнодорожный путь лежал рядом с шоссе. Жмакин нажал носком на железку газа, грузовик пошел вровень с паровозом, потом отстал от него, громкая песня раздалась из вагона, мелькнул красный сигнал, и опять стало тихо, сыро и холодно.
В засыпающей Лахте Жмакин остановил машину и, сказав Геннадию, что сейчас вернется, побежал по знакомым переулочкам. Все было тихо вокруг, печально и загадочно. Дорогу вдруг перебежала черная кошка. Жмакин с ожесточением плюнул, вернулся назад и побежал в обход мимо станции. Залаяла собака. Он окликнул ее негромко и услышал, как она застучала по забору хвостом. Он забыл, как ее звать.
– Жучка, Жучка, – шепотом говорил он. – Шарик…
Погладил по сырой шерсти и заглянул в Клавдино окно. Там сидел Гофман и что-то рассказывал. Лампа-молния горела на столе, покрытом плюшевой знакомой-знакомой скатертью… Гофман был выбрит, в пиджаке с галстуком, лицо его, как показалось Жмакину, имело нахальное выражение. Жмакин зашел сбоку и заглянул в ту сторону, где стояла Клавдина кровать. Клавдия лежала на кровати, укрытая по горло своим любимым пуховым платком, беленькая, гладко причесанная, и улыбалась. Сердце у Жмакина застучало. «Дочка небось в столовой спит, – думал он, – небось мешает». Уже задыхаясь от неистовой злобы, не помня себя, он наклонился, взял кирпичину и отошел, чтобы, размахнувшись, швырнуть в окно, но вовремя одумался и так, с кирпичом в руках, пошел назад по тихим и сонным переулочкам к шоссе. Возле шоссе он бросил кирпич в канаву, придал лицу выражение деловитости и влез в кабину. Геннадий пел длинную песню.
– Повидал дамочку? – спросил он разомлевшим голосом.
– Какую дамочку, – сказал Жмакин, – за папиросами на станцию бегал.
И, развернув грузовик, он с такой стремительностью поддал газу, что Геннадия откинуло назад и сам Жмакин стукнулся головой.
– Полегче бы, – сказал Гена безнадежным голосом, зная, что Жмакин все равно не послушается.
– Ладно, полегче, – ответил Жмакин и, отчаянно нажав сигнал, погнал машину в обгон осторожно плетущегося бьюика.
Состязание это продолжалось до самой Новой Деревни, – видимо, водителя легковой машины тоже заело. У дачи в зеленом переулочке стояло несколько машин, и Пилипчук сказал Жмакину, чтобы не ждал, он вернется не скоро.
– Может, подкинешь до общежития? – попросил Гена. – Чего-то притомился я нынче.
Жмакин «подкинул» Геннадия на Карповку, лихо развернулся и минут через двадцать загнал машину в бокс. Никанор Никитич спал. Страшная тоска вдруг сдавила сердце Алексея. Вздрагивая от вечернего холода, он накинул на плечи пиджак, подсчитал деньги – как раз на триста граммов и яичко, покурил, все еще как бы вглядываясь в лицо Клавдии, такое, каким видел его нынче, толкнул дверь и, предъявив вахтеру пропуск вышел из проходной с твердым намерением напиться. Но, представив себе Гофмана и его радость, когда он узнает, что «некто Жмакин» опять свихнулся, Алексей решил сейчас не пить, а посидеть в скверике и обдумать свое положение, тем более что до двенадцати, когда закрывалось ближайшее заведение, времени было совершенно достаточно.
Отвалившись на спинку скамьи, он сказал себе: «Значит, продумаем все сначала» – и опять представил себе Клавдию, но вдруг кто-то окликнул его, и тотчас же на соседней скамейке он увидел Лапшина, который, покуривая и отряхивая пепел в урну, исподлобья смотрел на Жмакина.
– Отдыхаешь? – спросил Иван Михайлович.
– Да вот вышел… подышать, – несколько смешавшись, ответил Алексей и поймал себя на смешной мысли о том, что Лапшин знает все его мысли, все огорчения и даже догадывается, что Жмакин собрался напиться.
– Живешь как? – спокойно осведомился Иван Михайлович.
– В смысле производства – нормально, – пересаживаясь к Лапшину, ответил Жмакин, – в личной же жизни имеются неполадки.
Внезапно, как это не раз случалось с ним в былые времена, Жмакин рассказал Лапшину подробно и горько, как был сегодня в Лахте и какой там «порядок чин чинарем» в отношениях между Клавдией и Федей Гофманом. Он рассказывал, сердце его бешено колотилось, слова были какие-то нелепые, то блатные, то вдруг он ругался, кося на Лапшина свои бешеные глаза.
– Поломалась моя личная жизнь! – заключил он с тоской. – Но все равно, Иван Михайлович, я удержусь. Никто меня больше на наклонной плоскости не увидит. Вы на меня надейтесь!
– Я и надеюсь, – спокойно ответил Лапшин.
– Хотя вам моя судьба, конечно, не совсем понятна, – сказал Жмакин, – у вас личная жизнь небось сложилась нормально, полный в ней порядок – жена, детишки, теща, все как положено…
Лапшин внимательно посмотрел на Жмакина, странно усмехнулся и ничего не ответил. Впрочем, Жмакин даже не заметил этого. Он внезапно удивился – почему в двенадцатом часу Иван Михайлович сидит в этом скверике.
– Да вот, знаешь, хотел наведаться к Пилипчуку, а у него, сколько ни звонил, никто не отвечает. Присел на лавочке покурить.
– А они все на даче в Мельничном Ручье, – сказал Жмакин. – Семья то есть. А самого я только что в Новой Деревне оставил, они там собравшись у какого-то начальства по строительству…
Лапшин кивнул, бросил окурок в урну и поднялся.
– Так как же мне жить, Иван Михайлович? – тоже поднимаясь, спросил Жмакин. – Как вы посоветуете?
– Не знаю, брат, – негромко, словно все еще продолжая думать свою отдельную от Жмакина думу, произнес Лапшин. – Не знаю. Разве тут чего присоветуешь толкового! Надеяться надо, что ли. Ведь не хуже мы с тобой других людей, как ты считаешь?
Усмехнулся невесело, протянул Жмакину большую, горячую руку и зашагал между клумбами к выходу из скверика.

В сентябре
Не слишком приятная встреча
Почему он ревновал? Какие у него были основания? В чем провинилась перед ним Клавдия? Не смыкая зеленых глаз, он лежал часами на своей раскладушке в алтаре часовни. Лежал, картинно курил, скрипел зубами, распаляя себя, пил воду, чтобы остыть.
За узкими стрельчатыми окнами плыли тяжелые, набухшие влагой, низкие облака. Не то светало, не то темнело. Алексей ревновал, смутно представляя себе красивое, сухое лицо Гофмана и вспоминая, как тот поглядывал на Клавдию. Лежа на своей коечке, он тупо думал о том, что происходит там сейчас, или происходило вчера, или позавчера, когда лил проливной дождь, а он, Жмакин, «мучился» с машиной. Стискивая челюсти, он придумывал самые оскорбительные фразы, он составлял их из бесчисленных, ужасных по своему безобразию слов. «Ладно, – думал он, – ничего! Посчитаемся вовремя или несколько позже! Вы все узнаете, каков таков простачок Жмакин, все удивитесь, ахнете, о ума сойдете!»
И улыбался кисло: ну, станет он шофером хорошего класса, – есть от чего с ума сходить!
Никогда теперь не был он уверен в том, что Клавдия не изменяет ему. Отчего бы, собственно, не изменять? Почему? Все люди на земле лучше, чем он, вор, непутевый бродяга, психопат и бездельник. Зачем он ей? Ей дядя нужен наподобие Гофмана, специалист, серьезный человек, член профессионального союза с вовремя уплаченными взносами. Небось у Гофмана целый бумажник напихан справками! Наверное, он трудовой список имеет какой полагается. А у Жмакина что? Чужая койка в бывшей православной часовне?
И она, с его, Жмакина, ребенком, будет жить с Гофманом, будет женой Гофмана, и в паспорте ее зачеркнут фамилию Корчмаренко и напишут Гофман, Клавка Гофман.
Тряся головой, он вскочил, накинул пальто и вышел на крыльцо часовни.
Какое утро сияющее и великолепное наступало! Куда делись тучи, сырость, мозглятина! Какой удивительно прозрачный и чистый начинался день! Как хорошо и остро попахивало бензином на огромном дворе автобазы! Как равно, в струнку стояли зеленые грузовики! И какое солнце взошло!
«Ладно, ничего, – думал он, вздрагивая от утренней сырости, – найдем и мы себе под пару. Наслаждайтесь, любите! Мы тоже не шилом шиты, не лыком строчены. Насладимся любовью за ваше здоровье. Будет и наша жизнь в цветах и огнях. Оставайтесь с товарищем Гофманом, желаю счастья. Но когда Жмакин станет человеком – извините тогда. Вы тут ни при чем. Не для вас он перековывался из жуликов, не для вас он мозолил свои руки, не для вас он мучился и страдал. Черт с вами».
А он действительно мучился и страдал. Не привыкший к труду, раздражительный и нетерпимый, он вызывал в людях неприятное чувство к себе, и его сторонились, едва поговорив с ним. Злой на язык, самолюбивый, он никому не давал спуску, задирал всех, все делал сам, никого ни о чем не спрашивал, и если говорил спасибо, то как бы посмеиваясь, – говорил так, что уж лучше бы не говорил вовсе. Даже покорный и скромный Геннадий раздражал его. Он видел в нем не просто безобидного курносого и мечтательного парня, а соглядатая, кем-то к нему подосланного и подчинившегося Жмакину только внешне, потому что иначе кашу не сваришь. Это и в самом деле было так: Гена хитрил со Жмакиным по совету Пилипчука.
– А ты, – сказал Геннадию директор, – с ним осторожненько. Станет человеком, обломается. Это пока он такой индивидуальный господин.
И Гена действовал осторожненько, но Жмакин был хитрее его и скоро раскусил дело. А раскусив, понял, что Гена сам по себе, и что вовсе Жмакин им не командует, и что как раз в подчиненном якобы Генином положении – сила Генки.
«Все воспитывают, – со злобной тоской думал Жмакин, – все с подходцем, ни одного человека попросту нету…»
И не везло ему, с его точки зрения, просто редкостно.
Например, как было бы хорошо попасть в армию. Попахивало войной. Фашистская Германия напала на Польшу. Несколько шоферов из автобазы получили повестки явиться в военкомат. Для Жмакина такая повестка была бы спасением. Уж он бы показал себя, случись какая-либо заваруха. Но повестку получить он не мог, потому что не было у него ни паспорта, ни военного билета. А дело явно шло к войне, и Никанор Никитич это подтверждал. Вдвоем они внимательно читали газеты и поносили президента панской Польши Мосьцицкого за его нерешительность. Узнав о том, что польское золото вывезено в Лондон, Жмакин сказал со свойственным ему апломбом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93