Балашову никто не упоминал, только Окошкин многозначительно объяснял своей Ларе:
– А публичной женщины тип не удался. Не подметила товарищ Балашова ее специфику. Все-таки артисты находятся далеко от жизни…
Он постеснялся сказать «проститутка», слишком уж торжественной была обстановка, и спектакль этот работники розыска считали «своим», как бы неся за него полную ответственность.
– Не надо было нам в таком виде пьесу допускать, – сказал Лапшину Баландин, жуя бутерброд с ветчиной. – Недоработана она автором. И понимаешь, Иван Михайлович, вот мы тут обменивались впечатлениями кое с кем, неправильно автор наш контингент дает. Какие-то они все особенные, какие-то, понимаешь, все исключительные. Вот у Захарова удался жулик. На Дроздова, на Мирона на твоего, здорово похож… Жалко, что в четвертом действии его не будет…
Зато Гале Бочковой все очень нравилось, и особенно она была польщена тем, что артист, изображающий начальника бригады, играл очень похоже на ее Николая Федоровича, так же одергивал на себе за спиной гимнастерку и так же, необыкновенно похоже, покашливал в кулак. И Побужинский с Аней из столовой Управления, и Криничный находили, что «Бочков» хорошо удался. Даже нос бульбочкой.
Когда поднялся занавес и началось четвертое действие, Лапшина кто-то окликнул. Он встал и вышел из ложи. Захаров, уже без грима, сказал ему, чтобы он зашел к Балашовой.
– Пойдите, пойдите! – говорил он Лапшину, дружески касаясь пальцами его портупеи. – Пойдите, ей там, знаете ли, невесело…
Лапшин быстро обогнул по коридору зрительный зал и пролез в маленькую дверцу, ведущую за кулисы. Катерина Васильевна сидела у себя в уборной перед зеркалом и плакала, громко сморкаясь и откашливаясь.
– Ничего я не больная, – ответила она. – Здорова как корова, просто настроение такое!
Она повернулась к нему и, не стесняясь своего некрасивого сейчас и жалкого лица, мокрого от слез, спросила:
– И вам небось уже стыдно за меня? Стесняетесь там, что столько времени на меня потратили? Да?
Он хотел сказать, что не стесняется, и что любит ее, и что нет для него дороже человека, чем она, но только кашлянул и поджал ноги.
Балашова всхлипнула и попросила его, чтобы он больше не ходил в зал и не глядел спектакль, а чтобы он подождал ее здесь. Она ушла играть дальше, а он пересел на ее место перед зеркалом и долго рассматривал принадлежности для грима: баночку с вазелином, растушевку, кисточки и большую лопнувшую пудреницу. Со сцены смутно доносились голоса, грянул одинокий выстрел. Лапшин послушал, подумал, вынул из кармана кусочек сургуча, растопил его на спичке и, слегка высунув язык, стал залеплять полоской сургуча лопнувшую пудреницу. Делал он это с присущей ему аккуратностью и точностью, и выражение его ярко-голубых глаз было таким, как в бою, когда он стрелял из винтовки по далекому врагу.
Заклеив пудреницу, он взял ее в левую руку, отставил далеко от себя и оглядел работу с некоторой враждебностью.
Домой он провожал Катерину Васильевну пешком. Шли молча. Лапшин нес ее чемоданчик и курил.
– Знаете, почему я провалилась? – спросила Балашова.
– Ну, почему?
– Потому что он мне все время под руку говорил, – с отчаянием в голосе быстро сказала она. – Ему Терентьева не дал Захаров играть, а он у нас все больше положительных играет, и он стал иронизировать. Он над всем решительно смеялся, ему никакие наши пьесы не нравятся, никогда; он актер, правда, великолепный, и не верить ему невозможно, особенно когда он глумится. А он глумливый, понимаете, Иван Михайлович, он все решительно умеет перевернуть и заплевать, я ведь просто измучилась. Что вам и Ханину нравилось, то ему непременно не нравилось, и, чем больше я настаивала на своем, тем сильнее он глумился и показывал меня самое, вот и развалилось все…
Они остановились возле гранитных ступеней, сбегающих к Неве под медленным теплым дождиком. В сумерках белой ночи лицо Катерины Васильевны казалось бледным как мел, а глаза черными.
– Вы не огорчайтесь! – спокойно сказал Иван Михайлович. – Я догадываюсь, что вы говорите об этом артисте – Днепрове, да? Тут только вам самой нужно решить раз навсегда, кто прав. Думаю, что по части нашей нонешней жизни мы с Давидом больше знаем…
– Пойдемте ко мне чай пить! – негромко попросила Екатерина Васильевна.
Булку она одолжила у соседей, чайник закипел быстро, Лапшин, прихлебывая из граненого стакана, смешно рассказывал, как еще в гражданскую войну, в лютые морозы, Феликс Эдмундович приказал в Перми сыграть спектакль. На афишах было напечатано, что «раздеваться обязательно». Местная труппа поставила спектакль «Отелло». В гардеробе, с номерками, чин по чину стояли чекисты. На спектакль пришла вся местная буржуазия, все вырядились в шубы. Покуда шло четвертое действие, в театр привезли на санях ватники, а шубы забрали фронтовикам и медперсоналу – сестричкам, докторшам – на передовую. Буржуи, покручивая номерки, после спектакля встали аккуратно в очередь за своими хорьками и енотами, им стали молча выдавать ватники. Поднялся гвалт, ругань, вопли, делегация пошла жаловаться Дзержинскому. Он, кашляя, сказал:
– Я ехал сюда нездоровым, Владимир Ильич приказал мне взять с собой из Москвы вот эту шубу. Но так как я больше нахожусь в Перми, чем на передовой, то эту шубу я тоже сейчас обменяю на ватник. В Перми вполне можно обойтись ватниками, они хорошие, новые, чистые. Пожалуйста, принесите мне ватник…
– И принесли? – смеясь, спросила Катерина Васильевна.
– Я лично принес.
– И шубу он отдал?
– Обязательно.
– А буржуи?
– Буржуи что ж… Похныкали и разошлись.
– Спектакль-то был хороший?
– Не помню. Да я и не видел почти ничего. Покуда инструктировали нас, потом шубы сдавал, потом ватники принимал, потом галдеж весь этот…
В коридоре зазвонил телефон, позвали Катерину Васильевну. Она недоуменно спросила:
– Кого, кого?
И крикнула:
– Это, оказывается, вас, Иван Михайлович.
Он взял трубку и услышал голос Павлика:
– Товарищ начальник, я извиняюсь, что беспокою. Это мне Жмакин сказал этот телефон. Он заявил, что прогуливается с Корнюхой и сейчас будет его единолично брать, чтобы мы были наготове.
– Где прогуливается?
– Это он отказался пояснить. Он, наверное, выпивши. Он сказал, чтобы мы все его звонок ждали и что Корнюху он нам лично сдаст как его подарок. Он из автомата звонил.
– Ладно, давай сюда машину. И кто там есть – чтобы наготове были… Из театра народ уже вернулся, собери…
Назвав адрес, он вернулся, залпом допил чай и спросил у Балашовой:
– Я к вам еще зайду, можно?
– Конечно! – тихо ответила она. И попросила: – Вы бы все-таки поосторожнее, Иван Михайлович. Когда вы так разговариваете по телефону, мне всегда немножко страшно.
– А вот Гале Бочковой уже ве страшно.
– Врет она. Я с ней говорила, ей очень страшно. Ей всегда страшно. Как жене летчика-испытателя. Она мне сама так сказала.
– Так ведь вы же не жена! – напряженно сказал он. – Вы же…
Она молча, с грустной укоризной взглянула на него и закрыла за ним дверь. Едва он спустился – подкатила машина. Кадников сообщил:
– Больше новостей нет. Криничный и Побужинский уже в Управлении. А как с этим Жмакиным, товарищ начальник?
Спокойной ночи!
Опять он спал в вагонах, на какой-то постройке, словно беспризорник, возле лесного склада ва Ржевке, опять в поезде. Пожалуй, для дела, которое он должен был сделать, это было даже лучше: в клинике он немножко отъелся, отдохнул, перестал быть загнанным волком. Теперь опять белки его глаз покраснели, щеки завалились, губы потрескались, лицо поросло щетиной. И опять, как в те времена, на него недоверчиво косились люди. На такого должен был выйти Корнюха, такому обязан был довериться Балага…
Нарочно Жмакин не брился, не мылся, не чистил сапоги. Чем хуже, тем лучше. Пусть эту его крайность разглядит Балага. Впрочем, обо всем этом он мало думал теперь. Он думал о двух людях – о Толе Грибкове и Клавдии. Умирающий Толя Грибков виделся ему, и слышал он при этом горькие слова Клавдии:
– Иди, маленький мой, иди…
И свои собственные:
– Стану человеком – тогда вернусь…
Или что-то в этом роде. Такими словами на ветер не бросаются.
Дни стояли жаркие, безветренные, город к вечеру сбегал на пляжи, к Петропавловской крепости, на Острова, на взморье. Все, как казалось Жмакину, могли спокойно жить, кроме него. А он не мог.
В этот вечер он опять зашел к Балаге. Отчаяние было в его голосе, когда он сказал, прижав старика к зеркалу, в простенке мраморного вестибюля:
– Сегодня, или я смотаюсь. Пусть, жаба, кушает себе локти! Трус! Или ты не видишь, до чего я дошел? Может, он мне дает деньги на жратву, пока я его дожидаюсь? Может, он мне платит суточные и командировочные?
Глаза Балаги полезли из орбит, он купил Алексею суп и рагу, а погодя велел идти к Александровскому саду и прогуливаться там со стороны Адмиралтейства.
Собирались тучи, отчаянно кричали ласточки, ветер бил порывами по кронам деревьев. Потом ударила пыль, но все это ничем не кончилось, чуть заморосил дождик…
И под дождиком Жмакин увидел Корнюху. Он был в хорошем макинтоше и в руке нес трость с набалдашником в виде головы тигра. Из кармана макинтоша торчали перчатки. Молча он подал руку Жмакину. Пошли рядом.
– Доходишь? – спросил Корнюха.
– А заметно? – удивился Алексей.
Корнюха хохотнул. У него было чистое, румяное лицо и большие, навыкате глаза, характерные тем, что не имели никакого выражения. Голос у Корнюхи был вежливый, разговаривал он протяжно.
– Что ж ты, сволочь, заховался, – сказал Жмакин. – Хожу, хожу, думал нынче уматывать. Аж один.
– А я проверял. Я на все свиданки выходил – смотрел. Я – бдительный. Своя шкура ближе к телу, особенно когда вышку имеешь.
– За что вышку-то?
– По совокупности. А позже легавого пристрелил, не слышал?
Жмакин пожал плечами: откуда, мол, мне слышать.
Корнюха попросил Жмакина зайти в магазин – взять водки. Сам он боялся. Его очень ищут, но навряд ли возьмут, ведет он себя аккуратно и тактично. Он именно так и выразился – «тактично».
– А я, думаешь, не боюсь? – сказал Алексей. – У тебя вон вид какой, а на меня все косятся. Лучше ты зайди…
Один магазин они уже миновали. Сюда не имело смысла заходить – и народу мало, и автомата нет. Если уж заходить, то так, чтобы Лапшин был наготове.
– Ты обыкновенный щипач, – сказал своим ровным голосом Корнюха. – А мне еще неохота ликвидировать свою молодую жизнь. Вон магазин – возьми два поллитра.
Он дал Жмакину тридцатку и завернул в переулок. Алексей проводил его взглядом, позвонил Павлику в Управление и купил не два пол-литра, а одну маленькую и кусок колбасы.
– Чего так мало? – удивился Корнюха.
– Того, что я жрать хочу.
И на ходу стал рвать зубами свежую, мягкую колбасу. Корнюха выбил ладонью пробку, легко вылил в свой мятый рот водку и вздохнул. Шли переулочком, не по тротуару, а по булыжной мостовой. Лицо Корнюхи блестело от пота. Внезапно из-за угла выехала длинная, черная, лакированная машина и, светя подфарками, промчалась мимо.
– Раскатывают! – сказал Корнюха. – Начальнички.
Они немного поговорили о Корнюхиных побегах, о том, что Мамалыгу тоже взял Лапшин и что нужно сделать одно хорошее, крупное дело, а потом надолго притихнуть или даже уехать вместе в далекие края.
– А может, не дело сделаем сначала, а бандочку? – спросил Корнюха, обняв Жмакина за плечи и прижав его к себе. – Дело – это мелочь, банда – это дело. Будем кое-кого убивать. Мне обратного хода так и так нету, ты кровишкой замараешься – тебе тоже не будет. Я тебя пока на связь поставлю, на организацию. Потом дисциплинку заведем, кое-кто знает – со мной шутки плохи. Родственники у меня имеются, братишка еще есть, слава богу, нерасстрелянный. Из лесу можно налеты делать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
– А публичной женщины тип не удался. Не подметила товарищ Балашова ее специфику. Все-таки артисты находятся далеко от жизни…
Он постеснялся сказать «проститутка», слишком уж торжественной была обстановка, и спектакль этот работники розыска считали «своим», как бы неся за него полную ответственность.
– Не надо было нам в таком виде пьесу допускать, – сказал Лапшину Баландин, жуя бутерброд с ветчиной. – Недоработана она автором. И понимаешь, Иван Михайлович, вот мы тут обменивались впечатлениями кое с кем, неправильно автор наш контингент дает. Какие-то они все особенные, какие-то, понимаешь, все исключительные. Вот у Захарова удался жулик. На Дроздова, на Мирона на твоего, здорово похож… Жалко, что в четвертом действии его не будет…
Зато Гале Бочковой все очень нравилось, и особенно она была польщена тем, что артист, изображающий начальника бригады, играл очень похоже на ее Николая Федоровича, так же одергивал на себе за спиной гимнастерку и так же, необыкновенно похоже, покашливал в кулак. И Побужинский с Аней из столовой Управления, и Криничный находили, что «Бочков» хорошо удался. Даже нос бульбочкой.
Когда поднялся занавес и началось четвертое действие, Лапшина кто-то окликнул. Он встал и вышел из ложи. Захаров, уже без грима, сказал ему, чтобы он зашел к Балашовой.
– Пойдите, пойдите! – говорил он Лапшину, дружески касаясь пальцами его портупеи. – Пойдите, ей там, знаете ли, невесело…
Лапшин быстро обогнул по коридору зрительный зал и пролез в маленькую дверцу, ведущую за кулисы. Катерина Васильевна сидела у себя в уборной перед зеркалом и плакала, громко сморкаясь и откашливаясь.
– Ничего я не больная, – ответила она. – Здорова как корова, просто настроение такое!
Она повернулась к нему и, не стесняясь своего некрасивого сейчас и жалкого лица, мокрого от слез, спросила:
– И вам небось уже стыдно за меня? Стесняетесь там, что столько времени на меня потратили? Да?
Он хотел сказать, что не стесняется, и что любит ее, и что нет для него дороже человека, чем она, но только кашлянул и поджал ноги.
Балашова всхлипнула и попросила его, чтобы он больше не ходил в зал и не глядел спектакль, а чтобы он подождал ее здесь. Она ушла играть дальше, а он пересел на ее место перед зеркалом и долго рассматривал принадлежности для грима: баночку с вазелином, растушевку, кисточки и большую лопнувшую пудреницу. Со сцены смутно доносились голоса, грянул одинокий выстрел. Лапшин послушал, подумал, вынул из кармана кусочек сургуча, растопил его на спичке и, слегка высунув язык, стал залеплять полоской сургуча лопнувшую пудреницу. Делал он это с присущей ему аккуратностью и точностью, и выражение его ярко-голубых глаз было таким, как в бою, когда он стрелял из винтовки по далекому врагу.
Заклеив пудреницу, он взял ее в левую руку, отставил далеко от себя и оглядел работу с некоторой враждебностью.
Домой он провожал Катерину Васильевну пешком. Шли молча. Лапшин нес ее чемоданчик и курил.
– Знаете, почему я провалилась? – спросила Балашова.
– Ну, почему?
– Потому что он мне все время под руку говорил, – с отчаянием в голосе быстро сказала она. – Ему Терентьева не дал Захаров играть, а он у нас все больше положительных играет, и он стал иронизировать. Он над всем решительно смеялся, ему никакие наши пьесы не нравятся, никогда; он актер, правда, великолепный, и не верить ему невозможно, особенно когда он глумится. А он глумливый, понимаете, Иван Михайлович, он все решительно умеет перевернуть и заплевать, я ведь просто измучилась. Что вам и Ханину нравилось, то ему непременно не нравилось, и, чем больше я настаивала на своем, тем сильнее он глумился и показывал меня самое, вот и развалилось все…
Они остановились возле гранитных ступеней, сбегающих к Неве под медленным теплым дождиком. В сумерках белой ночи лицо Катерины Васильевны казалось бледным как мел, а глаза черными.
– Вы не огорчайтесь! – спокойно сказал Иван Михайлович. – Я догадываюсь, что вы говорите об этом артисте – Днепрове, да? Тут только вам самой нужно решить раз навсегда, кто прав. Думаю, что по части нашей нонешней жизни мы с Давидом больше знаем…
– Пойдемте ко мне чай пить! – негромко попросила Екатерина Васильевна.
Булку она одолжила у соседей, чайник закипел быстро, Лапшин, прихлебывая из граненого стакана, смешно рассказывал, как еще в гражданскую войну, в лютые морозы, Феликс Эдмундович приказал в Перми сыграть спектакль. На афишах было напечатано, что «раздеваться обязательно». Местная труппа поставила спектакль «Отелло». В гардеробе, с номерками, чин по чину стояли чекисты. На спектакль пришла вся местная буржуазия, все вырядились в шубы. Покуда шло четвертое действие, в театр привезли на санях ватники, а шубы забрали фронтовикам и медперсоналу – сестричкам, докторшам – на передовую. Буржуи, покручивая номерки, после спектакля встали аккуратно в очередь за своими хорьками и енотами, им стали молча выдавать ватники. Поднялся гвалт, ругань, вопли, делегация пошла жаловаться Дзержинскому. Он, кашляя, сказал:
– Я ехал сюда нездоровым, Владимир Ильич приказал мне взять с собой из Москвы вот эту шубу. Но так как я больше нахожусь в Перми, чем на передовой, то эту шубу я тоже сейчас обменяю на ватник. В Перми вполне можно обойтись ватниками, они хорошие, новые, чистые. Пожалуйста, принесите мне ватник…
– И принесли? – смеясь, спросила Катерина Васильевна.
– Я лично принес.
– И шубу он отдал?
– Обязательно.
– А буржуи?
– Буржуи что ж… Похныкали и разошлись.
– Спектакль-то был хороший?
– Не помню. Да я и не видел почти ничего. Покуда инструктировали нас, потом шубы сдавал, потом ватники принимал, потом галдеж весь этот…
В коридоре зазвонил телефон, позвали Катерину Васильевну. Она недоуменно спросила:
– Кого, кого?
И крикнула:
– Это, оказывается, вас, Иван Михайлович.
Он взял трубку и услышал голос Павлика:
– Товарищ начальник, я извиняюсь, что беспокою. Это мне Жмакин сказал этот телефон. Он заявил, что прогуливается с Корнюхой и сейчас будет его единолично брать, чтобы мы были наготове.
– Где прогуливается?
– Это он отказался пояснить. Он, наверное, выпивши. Он сказал, чтобы мы все его звонок ждали и что Корнюху он нам лично сдаст как его подарок. Он из автомата звонил.
– Ладно, давай сюда машину. И кто там есть – чтобы наготове были… Из театра народ уже вернулся, собери…
Назвав адрес, он вернулся, залпом допил чай и спросил у Балашовой:
– Я к вам еще зайду, можно?
– Конечно! – тихо ответила она. И попросила: – Вы бы все-таки поосторожнее, Иван Михайлович. Когда вы так разговариваете по телефону, мне всегда немножко страшно.
– А вот Гале Бочковой уже ве страшно.
– Врет она. Я с ней говорила, ей очень страшно. Ей всегда страшно. Как жене летчика-испытателя. Она мне сама так сказала.
– Так ведь вы же не жена! – напряженно сказал он. – Вы же…
Она молча, с грустной укоризной взглянула на него и закрыла за ним дверь. Едва он спустился – подкатила машина. Кадников сообщил:
– Больше новостей нет. Криничный и Побужинский уже в Управлении. А как с этим Жмакиным, товарищ начальник?
Спокойной ночи!
Опять он спал в вагонах, на какой-то постройке, словно беспризорник, возле лесного склада ва Ржевке, опять в поезде. Пожалуй, для дела, которое он должен был сделать, это было даже лучше: в клинике он немножко отъелся, отдохнул, перестал быть загнанным волком. Теперь опять белки его глаз покраснели, щеки завалились, губы потрескались, лицо поросло щетиной. И опять, как в те времена, на него недоверчиво косились люди. На такого должен был выйти Корнюха, такому обязан был довериться Балага…
Нарочно Жмакин не брился, не мылся, не чистил сапоги. Чем хуже, тем лучше. Пусть эту его крайность разглядит Балага. Впрочем, обо всем этом он мало думал теперь. Он думал о двух людях – о Толе Грибкове и Клавдии. Умирающий Толя Грибков виделся ему, и слышал он при этом горькие слова Клавдии:
– Иди, маленький мой, иди…
И свои собственные:
– Стану человеком – тогда вернусь…
Или что-то в этом роде. Такими словами на ветер не бросаются.
Дни стояли жаркие, безветренные, город к вечеру сбегал на пляжи, к Петропавловской крепости, на Острова, на взморье. Все, как казалось Жмакину, могли спокойно жить, кроме него. А он не мог.
В этот вечер он опять зашел к Балаге. Отчаяние было в его голосе, когда он сказал, прижав старика к зеркалу, в простенке мраморного вестибюля:
– Сегодня, или я смотаюсь. Пусть, жаба, кушает себе локти! Трус! Или ты не видишь, до чего я дошел? Может, он мне дает деньги на жратву, пока я его дожидаюсь? Может, он мне платит суточные и командировочные?
Глаза Балаги полезли из орбит, он купил Алексею суп и рагу, а погодя велел идти к Александровскому саду и прогуливаться там со стороны Адмиралтейства.
Собирались тучи, отчаянно кричали ласточки, ветер бил порывами по кронам деревьев. Потом ударила пыль, но все это ничем не кончилось, чуть заморосил дождик…
И под дождиком Жмакин увидел Корнюху. Он был в хорошем макинтоше и в руке нес трость с набалдашником в виде головы тигра. Из кармана макинтоша торчали перчатки. Молча он подал руку Жмакину. Пошли рядом.
– Доходишь? – спросил Корнюха.
– А заметно? – удивился Алексей.
Корнюха хохотнул. У него было чистое, румяное лицо и большие, навыкате глаза, характерные тем, что не имели никакого выражения. Голос у Корнюхи был вежливый, разговаривал он протяжно.
– Что ж ты, сволочь, заховался, – сказал Жмакин. – Хожу, хожу, думал нынче уматывать. Аж один.
– А я проверял. Я на все свиданки выходил – смотрел. Я – бдительный. Своя шкура ближе к телу, особенно когда вышку имеешь.
– За что вышку-то?
– По совокупности. А позже легавого пристрелил, не слышал?
Жмакин пожал плечами: откуда, мол, мне слышать.
Корнюха попросил Жмакина зайти в магазин – взять водки. Сам он боялся. Его очень ищут, но навряд ли возьмут, ведет он себя аккуратно и тактично. Он именно так и выразился – «тактично».
– А я, думаешь, не боюсь? – сказал Алексей. – У тебя вон вид какой, а на меня все косятся. Лучше ты зайди…
Один магазин они уже миновали. Сюда не имело смысла заходить – и народу мало, и автомата нет. Если уж заходить, то так, чтобы Лапшин был наготове.
– Ты обыкновенный щипач, – сказал своим ровным голосом Корнюха. – А мне еще неохота ликвидировать свою молодую жизнь. Вон магазин – возьми два поллитра.
Он дал Жмакину тридцатку и завернул в переулок. Алексей проводил его взглядом, позвонил Павлику в Управление и купил не два пол-литра, а одну маленькую и кусок колбасы.
– Чего так мало? – удивился Корнюха.
– Того, что я жрать хочу.
И на ходу стал рвать зубами свежую, мягкую колбасу. Корнюха выбил ладонью пробку, легко вылил в свой мятый рот водку и вздохнул. Шли переулочком, не по тротуару, а по булыжной мостовой. Лицо Корнюхи блестело от пота. Внезапно из-за угла выехала длинная, черная, лакированная машина и, светя подфарками, промчалась мимо.
– Раскатывают! – сказал Корнюха. – Начальнички.
Они немного поговорили о Корнюхиных побегах, о том, что Мамалыгу тоже взял Лапшин и что нужно сделать одно хорошее, крупное дело, а потом надолго притихнуть или даже уехать вместе в далекие края.
– А может, не дело сделаем сначала, а бандочку? – спросил Корнюха, обняв Жмакина за плечи и прижав его к себе. – Дело – это мелочь, банда – это дело. Будем кое-кого убивать. Мне обратного хода так и так нету, ты кровишкой замараешься – тебе тоже не будет. Я тебя пока на связь поставлю, на организацию. Потом дисциплинку заведем, кое-кто знает – со мной шутки плохи. Родственники у меня имеются, братишка еще есть, слава богу, нерасстрелянный. Из лесу можно налеты делать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93