Я наедине со всеми родственниками убитого, совсем один, за исключением их священника и прислуживающего ему Скотта Рэя.
На первых порах причитает только одна женщина, испуская душераздирающие вопли. Постепенно возникает тот гул, который я услышал, зайдя внутрь храма: как если бы масса людей возносила молитву на каких-то непонятных языках.
«Будут говорить новыми языками».
Подпевают сначала женщины, их несколько, потом к ним присоединяются другие – как мужчины, так и женщины, и вот уже все снова начинают что-то бессвязно бормотать. Все, за исключением Хардимана. Он приплясывает вокруг алтаря так, словно пол жжет ему пятки, приплясывает, словно дервиш, буквально заходится в танце, но не теряет контроль над собой, твердо держит змей, щелкая ими о землю, словно длинными пастушескими кнутами.
Ничего более страшного и возбуждающего видеть мне в жизни не доводилось.
Скотт Рэй и я – единственные, кто не участвует в этом упоительном бормотании. Он молчит, не сводя взгляда с Хардимана.
И вдруг поворачивается и смотрит прямо на меня. Мы стоим далеко друг от друга, он – в передней части храма, а я – в задней, но смотрит он именно на меня. На доли секунды нахмуривается, затем расплывается в широкой улыбке, словно мое присутствие служит подтверждением чего-то такого, что неминуемо должно произойти.
Затем снова отворачивается, устремляя взгляд на своего наставника.
Этот короткий обмен взглядами напоминает, зачем, собственно, я сюда пожаловал. Душе от этого одиноко и грустно. Окружающее настолько необычно и так захватывает, что любое соприкосновение с реальной жизнью воспринимается как нечто малозначительное и в корне неверное.
Я снова поворачиваюсь к алтарю. С Хардиманом теперь танцуют две женщины, они моложе и привлекательнее остальных. Змеи у него в руках исполняют свой танец, словно подчиняясь какому-то неслышному ритму. Их язычки то юркнут в пасть, то высунутся, и женщины начинают подражать, в такт им выбрасывая языки и убирая их. Они танцуют уже не только с Хардиманом, но и со змеями, подстраиваясь под их ритм. Та, что справа от Хардимана, вскидывает голову и приближает ее прямо к змеиной головке, их разделяют считанные дюймы, передразнивая змею, которая то и дело высовывает кончик языка, женщина делает то же самое. Змея, зажатая в руке Хардимана, вытягивается во всю длину, и даже на фоне всеобщего невнятного бормотания слышится упреждающий стук ее гремушек – змея бросается вперед, жаля Хардимана прямо в грудь, туда, где находится сердце.
По какой-то неведомой причине, не знаю почему (под хлопчатобумажной рубашкой Хардимана больше ничего нет), змеиные зубы будто отскакивают от массивного тела Хардимана, яд сочится ему на рубашку и дальше, на ремень.
– Аминь! – восклицает паства, выходя из состояния экстаза.
– Аминь! – гремит в ответ Хардиман, замедляя ритм танца.
– Аминь!
Он передает теперь уже безвредную змею женщине. Она ее целует, крепко сжимает обеими руками, чтобы удержать, и кладет в ящик, осторожно опуская крышку на место.
Затем Хардиман поворачивает голову к мокасиновой змее. Шум в храме снова смолкает.
– Привет, дьявол! – говорит он.
– Сатана! – восклицают собравшиеся.
Подняв руку, он подносит гадюку к своему лицу, между ними буквально несколько дюймов.
– Сатана! Твой брат пытался ужалить меня! Он пытался отравить меня! Но я дал ему отпор! Сам Господь дал ему отпор! А теперь яда у него больше нет. И я смеюсь над ним!
– Аминь!
– Я смеюсь и над тобой тоже! Ты – сатана в змеиной шкуре! Ты такой же глупый, как и он? – Он улыбается так, словно у них со змеей есть любимая шутка, которую, кроме них, никто не знает.
Змея извивается в двух дюймах от его лица, там кожа не такая крепкая и грубая, как на груди. Но змея-то этого не знает. Она знает только, что находится в руках какого-то человека, какого-то существа, которое гораздо сильнее ее самой.
Она не нападает.
Змеи не отличаются особыми умственными способностями, но я готов поклясться на Библии, что эта змея попросту струсила. Хардиман взглядом заставляет ее свернуться клубком и откладывает в сторону.
Когда я приехал, мне было холодно, но сейчас я обливаюсь потом, и причиной тому не устаревшая система отопления в храме, работающая на угле.
Певчие затягивают песню, какой-то старый гимн, смутно знакомый. Не знаю, что еще произойдет, но то, что я уже увидел, привело меня в трепет.
Пока хор поет, одна из танцующих женщин, извиваясь, словно змея, несет к алтарю большое полотенце и масонский кувшин с какой-то густой, темной жидкостью, по внешнему виду она напоминает самогон, который я пробовал в детстве.
Хардиман полотенцем вытирает лоб, на котором выступила испарина, и берет кувшин.
Меня разбирает любопытство. Я наклоняюсь к старику, сидящему впереди.
– А что в кувшине?
– Цианид, – говорит он так, словно речь идет о лимонаде.
– А зачем он?
– Чтобы выпить. – Обернувшись, он смотрит на меня.
Выпить? Это еще что такое, черт побери? Парень, который пьет яд и шутя обращается с ядовитыми змеями? Ну ладно, он чертовски обаятелен, может, самый обаятельный из всех, к кому я проникался симпатией, но у меня четверо подзащитных, приговоренных к смертной казни, судьба их зависит от него и от какого-то уличного мальчишки, которого он недавно обратил в свою веру! А если он на самом деле выпьет эту бурду и окочурится?
– Он что, пьет цианид? – тупо переспрашиваю я.
– Если это будет угодно Господу Богу.
Если это будет угодно Господу Богу!
Взобравшись на алтарь, Хардиман берет кувшин с цианидом и высоко поднимает его над собой.
«И если что смертоносное выпьют, не повредит им».
Мне доводилось видеть, как проповедники в Индии ступали на раскаленные угли, от которых ноги у них, по идее, должны были бы обгореть до самых лодыжек, и сходили с них как ни в чем не бывало. Не спорю, во время моего увлечения Коренной американской церковью мне приходилось сталкиваться (правда, не воочию, такие сведения я почерпнул из источников, заслуживающих всяческого доверия) с такими же невероятными чудесами. Но люди, способные пить яд из масонского кувшина?
Хардиман разглядывает сосуд, подносит кувшин к лицу и, сунув голову в его отверстие, делает глубокий вдох.
– Ну и гадость! – говорит он. – Таким цианидом можно сжечь себе все внутренности.
Собравшиеся хохочут.
– Аминь! – орут они. – Скажи то же самое!
Долгим взглядом, в котором читается чуть ли не сожаление, смотрит он на сосуд и отставляет его в сторону, сбоку от алтаря.
– Этим я займусь попозже, – говорит он. – Может, попозже.
Выйдя на середину алтаря, он бросает взгляд на собравшуюся внизу паству.
– Вы знаете, кто такой Иисус Христос? – Голос у него тихий.
– Аминь! – отвечает ему толпа. – Конечно, да, это Бог.
– Знаете ли вы, кто такой Иисус Христос? Живет ли он внутри вас, в вашем сердце ?
– Да!
– Аминь!
– Знаете ли вы Иисуса, живет ли он в вашем сердце ?
– Да!
– Аминь!
– Вы знаете Его!
– Да!
– Он живет в вашем сердце!
– Да!
– Вы знаете Иисуса Христа!
– Да!
– Целиком!
– Да!
– Без всяких оговорок!
– Да!
– Он живет в вашем сердце!
– Да!
– Целиком!
– Да!
Рядом со мной какая-то женщина падает в обморок. Соседи укладывают ее на стул и снова поворачиваются к Хардиману, чтобы не пропустить ни одного слова.
– Какого же друга я обрел в лице Иисуса Христа! – Он произносит слова нараспев, густым, звучным басом, достойным самого Поля Робсона. Паства начинает подпевать, вкладывая в пение всю душу.
Слова почти незнакомые, но я тоже присоединяюсь к хору. Наверное, поступить иначе я и не могу, не потому, что так нужно, а потому, что меня захватывает чувство сопричастности с происходящим. Я начинаю понимать, с какой стати человек, якобы убивший другого человека (так, во всяком случае, утверждает Скотт Рэй), нанесший ему сорок семь ножевых ранений и отрезавший половой член, изъявляет готовность сделать добровольное признание. Преподобный Хардиман – на самом деле великая сила.
Мы исполняем еще несколько псалмов. Кроме Хардимана, чернокожих тут больше нет, но, похоже, это не играет ровным счетом никакой роли. Для людей он – своего рода духовный наставник, только это и имеет значение.
Начинается отпущение грехов. Вперед то и дело выступают как те, что уже получили отпущение грехов, так и те, кому это еще предстоит. Они с жаром рассказывают о своем превращении и переходе в Христово учение, о том, как Иисус Христос помог выбраться из косности, одиночества, греха и наставил на путь добродетели. Это производит довольно трогательное впечатление, но подобное мне доводилось видеть, оно не кажется из ряда вон выходящим, как танцы с двумя гадюками. Я не собираюсь просить об отпущении грехов, во всяком случае, не сегодня, и не нахожу себе места от беспокойства. Сейчас я уже хочу сесть где-нибудь в укромном уголке вместе со Скоттом Рэем и выяснить, что же на самом деле стоит за его признанием.
Служба уже кажется мне чересчур затяжной и канительной. Половина одиннадцатого, а ей не видно пока ни конца ни краю. Стараясь ступать как можно тише и незаметнее, я выхожу из храма.
Пахнувший мне в лицо холодный воздух я воспринимаю как благодать. Усевшись на мокрый потертый поручень, я запрокидываю голову к небу. Оно затягивается тучами, вот-вот может пойти дождь, луна чуть проглядывает сквозь клочья облаков, в туманной дымке едва заметно светятся звезды. Голоса в храме затихают, я позволяю себе расслабиться и ни о чем не думать, погружаясь в молочно-белую пелену, обступающую все вокруг.
– Что, слишком тяжело для первого раза?
Вздрогнув, я оборачиваюсь: не слышал, как кто-то подошел.
– Нет. Мне просто нужно было побольше свободного места. Все это для меня в диковинку.
Она подходит ко мне со стороны закрытой двери, ведущей в храм, кутаясь от холода в старое мужское полудлинное пальто. Я узнаю одну из женщин, которые танцевали рядом со змеями. Теперь вижу, что она довольно симпатичная, примерно одного со мной возраста, лицо без морщин, а веснушки отчетливые, даже в зимнее время года. Хороши большие зеленые глаза орехового оттенка на молочно-белой коже, золотисто-каштановые волосы, во время танца струившиеся по спине, теперь собраны в скромный пучок. Косметики нет и в помине, даже губы и те не накрашены. Пожалуй, ее можно было бы даже назвать красавицей.
– Ивлин Декейтур, – называет она себя. – Добро пожаловать к нам в церковь.
– Уилл Александер. Спасибо. – На редкость церемонный получается у нас разговор.
Она вежливо кивает в знак приветствия.
– Они говорили о вас.
– Они?
– Преподобный Хардиман... и Скотт.
– Вот оно что! – Внутренний голос предостерегает: они что, выслали ее навстречу, чтобы пронюхать, зачем я явился?
Она достает смятую пачку сигарет, не предложив мне, закуривает и делает глубокую затяжку. Она курит так, как курят женщины в Европе, мне вдруг кажется, так курила бы сама Симона Синьоре, и не на экране, а в жизни, получая удовольствие и не обращая ни на кого внимания.
– Скотт – хороший мальчик, – говорит она, глубоко затягиваясь. – Особенно теперь, когда обрел кумира в лице Иисуса Христа.
– Ну да, – уклончиво отвечаю я.
– В прошлом месяце он исповедался.
– Перед всеми? – Я не могу скрыть удивления и тревоги. Публичное покаяние в присутствии нескольких сотен заново родившихся христиан может бросить пятно на все дело.
– Перед Богом, – уточняет она, снова глубоко затягиваясь сигаретой с марихуаной. Повернувшись, она глядит на меня в упор, распахнутое пальто позволяет видеть налитое тело сформировавшейся женщины. Прекрасное тело. Я ошибся – работать здесь не над чем, она хороша и так.
– Вы христианин? – резко спрашивает она.
– Нет, – отвечаю я, чуть не подпрыгивая на месте. Я не привык к таким вопросам. – Мои родители были христианами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
На первых порах причитает только одна женщина, испуская душераздирающие вопли. Постепенно возникает тот гул, который я услышал, зайдя внутрь храма: как если бы масса людей возносила молитву на каких-то непонятных языках.
«Будут говорить новыми языками».
Подпевают сначала женщины, их несколько, потом к ним присоединяются другие – как мужчины, так и женщины, и вот уже все снова начинают что-то бессвязно бормотать. Все, за исключением Хардимана. Он приплясывает вокруг алтаря так, словно пол жжет ему пятки, приплясывает, словно дервиш, буквально заходится в танце, но не теряет контроль над собой, твердо держит змей, щелкая ими о землю, словно длинными пастушескими кнутами.
Ничего более страшного и возбуждающего видеть мне в жизни не доводилось.
Скотт Рэй и я – единственные, кто не участвует в этом упоительном бормотании. Он молчит, не сводя взгляда с Хардимана.
И вдруг поворачивается и смотрит прямо на меня. Мы стоим далеко друг от друга, он – в передней части храма, а я – в задней, но смотрит он именно на меня. На доли секунды нахмуривается, затем расплывается в широкой улыбке, словно мое присутствие служит подтверждением чего-то такого, что неминуемо должно произойти.
Затем снова отворачивается, устремляя взгляд на своего наставника.
Этот короткий обмен взглядами напоминает, зачем, собственно, я сюда пожаловал. Душе от этого одиноко и грустно. Окружающее настолько необычно и так захватывает, что любое соприкосновение с реальной жизнью воспринимается как нечто малозначительное и в корне неверное.
Я снова поворачиваюсь к алтарю. С Хардиманом теперь танцуют две женщины, они моложе и привлекательнее остальных. Змеи у него в руках исполняют свой танец, словно подчиняясь какому-то неслышному ритму. Их язычки то юркнут в пасть, то высунутся, и женщины начинают подражать, в такт им выбрасывая языки и убирая их. Они танцуют уже не только с Хардиманом, но и со змеями, подстраиваясь под их ритм. Та, что справа от Хардимана, вскидывает голову и приближает ее прямо к змеиной головке, их разделяют считанные дюймы, передразнивая змею, которая то и дело высовывает кончик языка, женщина делает то же самое. Змея, зажатая в руке Хардимана, вытягивается во всю длину, и даже на фоне всеобщего невнятного бормотания слышится упреждающий стук ее гремушек – змея бросается вперед, жаля Хардимана прямо в грудь, туда, где находится сердце.
По какой-то неведомой причине, не знаю почему (под хлопчатобумажной рубашкой Хардимана больше ничего нет), змеиные зубы будто отскакивают от массивного тела Хардимана, яд сочится ему на рубашку и дальше, на ремень.
– Аминь! – восклицает паства, выходя из состояния экстаза.
– Аминь! – гремит в ответ Хардиман, замедляя ритм танца.
– Аминь!
Он передает теперь уже безвредную змею женщине. Она ее целует, крепко сжимает обеими руками, чтобы удержать, и кладет в ящик, осторожно опуская крышку на место.
Затем Хардиман поворачивает голову к мокасиновой змее. Шум в храме снова смолкает.
– Привет, дьявол! – говорит он.
– Сатана! – восклицают собравшиеся.
Подняв руку, он подносит гадюку к своему лицу, между ними буквально несколько дюймов.
– Сатана! Твой брат пытался ужалить меня! Он пытался отравить меня! Но я дал ему отпор! Сам Господь дал ему отпор! А теперь яда у него больше нет. И я смеюсь над ним!
– Аминь!
– Я смеюсь и над тобой тоже! Ты – сатана в змеиной шкуре! Ты такой же глупый, как и он? – Он улыбается так, словно у них со змеей есть любимая шутка, которую, кроме них, никто не знает.
Змея извивается в двух дюймах от его лица, там кожа не такая крепкая и грубая, как на груди. Но змея-то этого не знает. Она знает только, что находится в руках какого-то человека, какого-то существа, которое гораздо сильнее ее самой.
Она не нападает.
Змеи не отличаются особыми умственными способностями, но я готов поклясться на Библии, что эта змея попросту струсила. Хардиман взглядом заставляет ее свернуться клубком и откладывает в сторону.
Когда я приехал, мне было холодно, но сейчас я обливаюсь потом, и причиной тому не устаревшая система отопления в храме, работающая на угле.
Певчие затягивают песню, какой-то старый гимн, смутно знакомый. Не знаю, что еще произойдет, но то, что я уже увидел, привело меня в трепет.
Пока хор поет, одна из танцующих женщин, извиваясь, словно змея, несет к алтарю большое полотенце и масонский кувшин с какой-то густой, темной жидкостью, по внешнему виду она напоминает самогон, который я пробовал в детстве.
Хардиман полотенцем вытирает лоб, на котором выступила испарина, и берет кувшин.
Меня разбирает любопытство. Я наклоняюсь к старику, сидящему впереди.
– А что в кувшине?
– Цианид, – говорит он так, словно речь идет о лимонаде.
– А зачем он?
– Чтобы выпить. – Обернувшись, он смотрит на меня.
Выпить? Это еще что такое, черт побери? Парень, который пьет яд и шутя обращается с ядовитыми змеями? Ну ладно, он чертовски обаятелен, может, самый обаятельный из всех, к кому я проникался симпатией, но у меня четверо подзащитных, приговоренных к смертной казни, судьба их зависит от него и от какого-то уличного мальчишки, которого он недавно обратил в свою веру! А если он на самом деле выпьет эту бурду и окочурится?
– Он что, пьет цианид? – тупо переспрашиваю я.
– Если это будет угодно Господу Богу.
Если это будет угодно Господу Богу!
Взобравшись на алтарь, Хардиман берет кувшин с цианидом и высоко поднимает его над собой.
«И если что смертоносное выпьют, не повредит им».
Мне доводилось видеть, как проповедники в Индии ступали на раскаленные угли, от которых ноги у них, по идее, должны были бы обгореть до самых лодыжек, и сходили с них как ни в чем не бывало. Не спорю, во время моего увлечения Коренной американской церковью мне приходилось сталкиваться (правда, не воочию, такие сведения я почерпнул из источников, заслуживающих всяческого доверия) с такими же невероятными чудесами. Но люди, способные пить яд из масонского кувшина?
Хардиман разглядывает сосуд, подносит кувшин к лицу и, сунув голову в его отверстие, делает глубокий вдох.
– Ну и гадость! – говорит он. – Таким цианидом можно сжечь себе все внутренности.
Собравшиеся хохочут.
– Аминь! – орут они. – Скажи то же самое!
Долгим взглядом, в котором читается чуть ли не сожаление, смотрит он на сосуд и отставляет его в сторону, сбоку от алтаря.
– Этим я займусь попозже, – говорит он. – Может, попозже.
Выйдя на середину алтаря, он бросает взгляд на собравшуюся внизу паству.
– Вы знаете, кто такой Иисус Христос? – Голос у него тихий.
– Аминь! – отвечает ему толпа. – Конечно, да, это Бог.
– Знаете ли вы, кто такой Иисус Христос? Живет ли он внутри вас, в вашем сердце ?
– Да!
– Аминь!
– Знаете ли вы Иисуса, живет ли он в вашем сердце ?
– Да!
– Аминь!
– Вы знаете Его!
– Да!
– Он живет в вашем сердце!
– Да!
– Вы знаете Иисуса Христа!
– Да!
– Целиком!
– Да!
– Без всяких оговорок!
– Да!
– Он живет в вашем сердце!
– Да!
– Целиком!
– Да!
Рядом со мной какая-то женщина падает в обморок. Соседи укладывают ее на стул и снова поворачиваются к Хардиману, чтобы не пропустить ни одного слова.
– Какого же друга я обрел в лице Иисуса Христа! – Он произносит слова нараспев, густым, звучным басом, достойным самого Поля Робсона. Паства начинает подпевать, вкладывая в пение всю душу.
Слова почти незнакомые, но я тоже присоединяюсь к хору. Наверное, поступить иначе я и не могу, не потому, что так нужно, а потому, что меня захватывает чувство сопричастности с происходящим. Я начинаю понимать, с какой стати человек, якобы убивший другого человека (так, во всяком случае, утверждает Скотт Рэй), нанесший ему сорок семь ножевых ранений и отрезавший половой член, изъявляет готовность сделать добровольное признание. Преподобный Хардиман – на самом деле великая сила.
Мы исполняем еще несколько псалмов. Кроме Хардимана, чернокожих тут больше нет, но, похоже, это не играет ровным счетом никакой роли. Для людей он – своего рода духовный наставник, только это и имеет значение.
Начинается отпущение грехов. Вперед то и дело выступают как те, что уже получили отпущение грехов, так и те, кому это еще предстоит. Они с жаром рассказывают о своем превращении и переходе в Христово учение, о том, как Иисус Христос помог выбраться из косности, одиночества, греха и наставил на путь добродетели. Это производит довольно трогательное впечатление, но подобное мне доводилось видеть, оно не кажется из ряда вон выходящим, как танцы с двумя гадюками. Я не собираюсь просить об отпущении грехов, во всяком случае, не сегодня, и не нахожу себе места от беспокойства. Сейчас я уже хочу сесть где-нибудь в укромном уголке вместе со Скоттом Рэем и выяснить, что же на самом деле стоит за его признанием.
Служба уже кажется мне чересчур затяжной и канительной. Половина одиннадцатого, а ей не видно пока ни конца ни краю. Стараясь ступать как можно тише и незаметнее, я выхожу из храма.
Пахнувший мне в лицо холодный воздух я воспринимаю как благодать. Усевшись на мокрый потертый поручень, я запрокидываю голову к небу. Оно затягивается тучами, вот-вот может пойти дождь, луна чуть проглядывает сквозь клочья облаков, в туманной дымке едва заметно светятся звезды. Голоса в храме затихают, я позволяю себе расслабиться и ни о чем не думать, погружаясь в молочно-белую пелену, обступающую все вокруг.
– Что, слишком тяжело для первого раза?
Вздрогнув, я оборачиваюсь: не слышал, как кто-то подошел.
– Нет. Мне просто нужно было побольше свободного места. Все это для меня в диковинку.
Она подходит ко мне со стороны закрытой двери, ведущей в храм, кутаясь от холода в старое мужское полудлинное пальто. Я узнаю одну из женщин, которые танцевали рядом со змеями. Теперь вижу, что она довольно симпатичная, примерно одного со мной возраста, лицо без морщин, а веснушки отчетливые, даже в зимнее время года. Хороши большие зеленые глаза орехового оттенка на молочно-белой коже, золотисто-каштановые волосы, во время танца струившиеся по спине, теперь собраны в скромный пучок. Косметики нет и в помине, даже губы и те не накрашены. Пожалуй, ее можно было бы даже назвать красавицей.
– Ивлин Декейтур, – называет она себя. – Добро пожаловать к нам в церковь.
– Уилл Александер. Спасибо. – На редкость церемонный получается у нас разговор.
Она вежливо кивает в знак приветствия.
– Они говорили о вас.
– Они?
– Преподобный Хардиман... и Скотт.
– Вот оно что! – Внутренний голос предостерегает: они что, выслали ее навстречу, чтобы пронюхать, зачем я явился?
Она достает смятую пачку сигарет, не предложив мне, закуривает и делает глубокую затяжку. Она курит так, как курят женщины в Европе, мне вдруг кажется, так курила бы сама Симона Синьоре, и не на экране, а в жизни, получая удовольствие и не обращая ни на кого внимания.
– Скотт – хороший мальчик, – говорит она, глубоко затягиваясь. – Особенно теперь, когда обрел кумира в лице Иисуса Христа.
– Ну да, – уклончиво отвечаю я.
– В прошлом месяце он исповедался.
– Перед всеми? – Я не могу скрыть удивления и тревоги. Публичное покаяние в присутствии нескольких сотен заново родившихся христиан может бросить пятно на все дело.
– Перед Богом, – уточняет она, снова глубоко затягиваясь сигаретой с марихуаной. Повернувшись, она глядит на меня в упор, распахнутое пальто позволяет видеть налитое тело сформировавшейся женщины. Прекрасное тело. Я ошибся – работать здесь не над чем, она хороша и так.
– Вы христианин? – резко спрашивает она.
– Нет, – отвечаю я, чуть не подпрыгивая на месте. Я не привык к таким вопросам. – Мои родители были христианами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84