Замечание, по-видимому, только обрадовало собеседника:
— А вы учтите — как щедро она задаривала знать! И вообще всё дворянство какими одарила привилегиями! Эти люди быстро увидели, насколько им стало благоприятнее при ней. Немаловажно и то, что она оказалась одарённым правителем, и ей сопутствовал успех во внешней политике. Но в стране, тем не менее, разбушевалась Пугачёвская война, трон под Екатериной зашатался. Помимо других причин, народ подхлёстывало на войну то, что царица — немка. Недаром Емельян противопоставился ей в роли русского государя Петра Фёдоровича, — последние слова Байбарина окрасила горькая ирония. — Если бы народ, — вырвалась у него вся пронзительность сожаления, — если бы народ знал, что действительный “Пётр Фёдорович” плохо говорил по-русски, что его папаша “Фёдор” был на самом деле Карл Фридрих...
За зашторенным окном тихо запел ветер, он наращивал силу и разыгрывался по равнине, вылизывая промёрзшие плотные снега, жемчужно-серые и мерцающие в темноте. Калинчин, подойдя к окну, отвёл портьеру в сторону.
— Побеги “снежных растений”, — так он выразился об узорах на стекле, — пошли вверх. Значит, морозы продлятся.
Прокл Петрович, будто они говорили о морозах, продолжил тоном подтверждения:
— Конечно!.. Потомки Екатерины не были умелыми правителями. Их неуспехов страна не простила бы Гольштейн-Готторпам. Следовали бы войны, подобные Пугачёвской, и...
Калинчин вернулся к письменному столу, имея такое выражение, словно для того, чтобы сесть за него, требовалась особенная осторожность:
— Но ведь это же сплошь усобицы! К нашему времени не осталось бы ничего... — он указал рукой вправо, а другой — влево.
— Что я и хотел до вас довести! — гость повторил его жест: — Великой державы с её необъятностью от Балтики до Тихого океана, с бескрайним разлётом на север и на юг — не было бы! В её нынешнем виде и внутреннем состоянии, — уточнил он со сварливой твёрдостью. — Ибо она почти полтора века держится на пошлом обмане! Народу непристойно втирают очки, будто управляют им русские Романовы.
Михаил Артемьевич прищурился, глядя на малахитовый письменный прибор, и с многозначительностью сказал:
— Картина, однако-с!.. — затем сосредоточенно взял со стола колокольчик. — Что же я... пора и закусить перед ужином...
Слуга средних лет, держащийся очень прямо, принёс пузатый графинчик водки, солёные помидоры, грузди, сельдяные молоки со свеженарезанным луком, политые лимонным соком и обильно поперчённые.
Приятели пропустили по рюмке, и, когда остались одни, Прокл Петрович, высосав налитой ядрёный помидор, сказал:
— Всё совершенно логично! Самодержец держится на обмане, и потому меня, приехавшего с жалобой на обман, прогнали и унизили.
— М-мм... — Калинчин помотал головой. — Слишком упрощаете. Это называется вульгаризация.
— Отчего же вульгаризация? — Байбарин, на минуту отрешившись, полузакрыв глаза, высосал второй помидор. — Глядите в корень! Гольштейн-Готторпы знают, что распоряжаются страной, а правильнее — владеют вотчиной, — используя чужую фамилию. Знают, что если это откроется народу, он будет не особенно доволен.
Так как же, при таком важном, страшно важном обстоятельстве, они могут считать народ своим, испытывать к нему участие? В тесные черепа этих не блещущих способностями ограниченных немцев вместились Белосельские-Белозерские с их понятными аппетитами, но ни за что не вместится образ народа-исполина. Для них это неинтересная тьма-тьмущая безгласных, что существует, дабы приносить доход и, по приказу, превращаться в послушные полки.
С точки зрения Гольштейн-Готторпов, — вывел хорунжий, — было бы бестактно, некрасиво и, кроме того, даже опасно встревать между Белосельскими-Белозерскими и русской чернью, на которую те, в силу происхождения, имеют гораздо больше прав.
Михаил Артемьевич встрепенулся, будто желая заспорить, после чего внимательно взглянул на рюмку... Заев водку груздем, хрустнувшим на зубах, он поддел вилкой и отправил в рот сельдяную молоку. Ему было хорошо, и он дружелюбно кивал, слушая гостя.
— В Петербурге, — передавал тот, — мне рассказали, как во дворец приходит караул — оберегать ночной покой государя императора, — и начальнику караула, офицеру-гвардейцу, приносят ужин из царской кухни. Он на глазах солдат ест с серебра французские тонкие кушанья, а солдаты ждут, когда им приволокут из их казармы котёл с кашей. — Прокл Петрович убеждённо выделил: — Это очень по-немецки! Я рос в Лифляндии — так там управляющий барона-немца, оказавшись на мельнице или у овина, где застало его время обеда, принимался за каплуна, а батраки-латыши смотрели и ели горох.
Калинчин сказал с горячностью, как бы оправдываясь:
— Когда мне доводится есть с работниками — мы едим одно и то же! Правда, не каплунов, но и не один горох или картошку. Густые мясные щи — ложка стоит! — и...
— Разве я этого не знаю? — мягко прервал, улыбаясь, Байбарин. — Я говорю о том, что Гольштейн-Готторпы — не только по крови немцы, но и по усвоенным понятиям. Если вы скажете им, что они презирают простого русского солдата, они вас не поймут. По их представлениям, солдат должен получать достаточно простой питательной пищи. Зариться на то, что ест господин офицер?.. Ну не может же лошадь, жуя овёс, зариться на салат, который станет при ней есть хозяин? А если всё же позарится, то с этой лошадью явно что-то не то...
Байбарин сжал кулак и трижды размеренно взмахнул им в воздухе:
— Я не хочу сказать, что русские цари отнеслись бы к караулу благороднее. Они послали бы солдатам объедки — но со своего стола! И это было бы ближе русскому сердцу.
Вошедшая Паулина Евгеньевна пригласила в столовую ужинать. Дети, дочь-подросток и два сына не старше десяти, пожелали взрослым аппетита, учтиво поклонились.
— В кроватки, в кроватки! — поторопил их Михаил Артемьевич, похлопывая в ладоши.
За столом, посмотрев на жену тем взглядом, каким смотрят при уверенности, что тебя вполне поймут, он сказал гостю: давеча-де говорили, как кое-кто любит выслужиться... А вот отец Паулины Евгеньевны — его предки приехали при Екатерине Второй — за чинами не гонится. Управляет конным заводом в Астраханской губернии, разводит верховых лошадей, что хороши и в упряжке.
— Полезная деятельность! — отозвался хорунжий и спросил: — А губернатор там кто?
Паулина Евгеньевна ответила:
— Все эти годы был Газенкампф. Недавно его за отличия перевели в Петербург. (11)
Проклу Петровичу показалось, что его вид — причина возникшего неловкого молчания, — и он сказал:
— Из немцев, которые управляли нашим краем, граф Эссен оставил по себе неплохую память. Открыл Неплюевское училище, а в Уфе — первую гимназию. Безак заботился об условиях в гарнизонах. Но то, как он провёл размежевание башкирских земель...
По тону хозяин предугадал, что положительная оценка себя исчерпала, и подумав — а почему бы Траубенбергу не расплатиться за всё? — решил отвести удар от Безака:
— Тот жандармский офицер, до чего возмутительно он обращался... — произнёс Калинчин мрачно.
Гость, в ком мгновенно ожили воспоминания, собрал все черты лица к глазам:
— С каким высокомерием, с гадливостью он мне задал вопрос: “Байбарин Прокл, сын Петров?”
Обращаясь к Паулине Евгеньевне, хорунжий втянулся в рассказ о том, как был изгнан из Петербурга.
Хозяин, выпивая и поощряя к тому гостя, вставлял — “к сведению”, — что приобрёл в рассрочку локомобиль, купил племенных баранов... Глянцевитые щёки его раскраснелись — “хоть прикуривай!” Шея над белоснежным воротничком приняла лиловый оттенок. После очередной стопки его лицо вдруг стало сумрачно-вдохновенным:
— Йе-э-эх-хх, собрал бы я по нашим степям полчища ребятушек — и, с боями, туда, на этих Гольштейн-Го... Го... и прочих Белосельских-Белозерских со всеми их Траубергами!.. — он скрежетнул зубами и занялся паштетом из телячьей печени.
25
В январе-феврале 1918 полчища ребятушек вовсю топали по степи. Усадьбу Калинчина заняла “красно-пролетарская дружина”, чистопородные быки, племенные бараны были зарезаны и, при помощи крепких пролетарских челюстей, спроважены в дальний путь. Локомобиль ребятушки разобрали до винтика, мелкие части ухитрились кому-то сбыть, а громоздкие не привлекли ничьего интереса и врастали в землю.
Михаил Артемьевич поехал в Оренбург с жалобой и с просьбой к новой власти “сохранить остатки хозяйства для народных нужд”. Он изъявлял согласие “при гарантии приличного жалования служить управляющим общественного имения”.
Удалось пробиться к Житору. Зиновий Силыч был в хлопотах: каждую минуту в городе ожидалось восстание скрывающихся офицеров и “сочувствующих”, отчего в деловом вихре торопливости тюрьму наполняли заложниками. Калинчин был свезён туда прямиком из приёмной Житора. На ту пору восстание не состоялось — однако больше половины заложников (бывших офицеров, чиновников, лавочников) всё равно расстреляли. Михаилу Артемьевичу выпала пощада.
Когда до обжившихся в его поместье ребятушек дошла весть о гибели житоровского отряда, хозяина, со связанными за спиной руками, прислонили к стене мельничного элеватора и пересекли туловище пополам очередью из пулемёта.
* * *
Теми апрельскими днями давний приятель Калинчина с женой и работником Стёпой, основательно помыкавшись, прибыл в станицу Кардаиловскую, где разместились делегаты съезда объединённых станиц, поднявшихся против коммунистов. Командующим всеми повстанческими отрядами избрали войскового старшину Красноярцева, и он со своим штабом стоял тут же.
Улицы большой богатой станицы стали тесны от телег всевозможного люда, боящегося большевицкой длани. В налитых колдобинах разжижался навоз, и месиво бесперебойно хлюпало под копытами лошадей: верховые преобладали числом над пешеходами. Весенние запахи подавил аромат шинельной прели, дёгтя и конского пота. В какой двор ни сунься — всюду набито битком.
Зажиточный столяр в светло-коричневом байковом пальто, владелец нескольких домов, повёл Прокла Петровича к разлившемуся Уралу. Дубы богатырской толщины стояли по грудь в говорливо бегущей воде, по зеленовато-синей шири скользили, дотаивая, льдины. Столяр указал рукой:
— Гляди-ка!
Разливом подтопило сарай, пустой курятник, вода подкрадывалась к крытому тёсом домику в два окна. Из воды торчал почерневший от сырости куст крыжовника, поднимались верхушки многолетних растений. Бросался в глаза яркий янтарь расцветшего желтоголовника — сам он залит, а цветок так и горит над водой.
— Жить надо — живи, — как бы неохотно снизошёл хозяин к приезжему и загнул такую цену, что тот минуты три молчал, а потом повернулся грудью к раздолью разлива и крикнул изменённым высоким голосом:
— Ге-ге-э-эээй!!!
Вдали отозвалось смятенным гамом: в воздух всполошённо поднялись стаи уток и гусей.
Столяр, по-видимому, не нашёл странным то, что человек, узнав о сумме, вдруг испытал свои голосовые связки.
— Дак даёте деньги? Коли зальёт — без отдачи!
Перед хорунжим проглянула неизбежность: либо ночевать с Варварой Тихоновной под небесным сводом, либо, скорчившись, под пологом таратайки. Он мысленно сказал: “Господи, Твоя воля!” — и, ощутимо облегчив кошель, снял домишко на неделю.
Раздобыв шест, доставал им из воды дрова, что выплывали из затопленного сарая. Перед тем как разгореться в печи, они несговорчиво шипели и исходили паром.
Ночью прибывающая вода перелилась через порог. Хорунжий нашёл на чердаке и перетаскал в домик обрезки горбылей, чтобы положить их на пол, когда его зальёт...
В эти дни распродавал имущество: оказался хороший спрос на скот, особенно на лошадей. С работником рассчитался в такой для себя убыток, что Стёпа задумчиво спрашивал свою душу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67