А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— Писатель и журналист. Московский! — произнёс с нажимом на конец фразы Вакер.
Старец следил за ним спокойно и неприятно:
— Сколь в Москве отоваривают хлеба по карточкам?
“Ум, жаждущий сравнений”, — внутренне усмехнулся гость, говоря:
— Смотря по какой категории.
— А вы про себя скажите, ну, там насчёт дворника, и возьмём неработающего по старости.
Юрий дал ответы с терпеливой любезностью.
— По низшим категориям — не богаче нашего, — отозвался дед, предоставляя гостю самому решить, огорчён он или обрадован.
Хозяина интересовала цена на постное масло в магазине и на базаре, а также — всегда ли оно есть в магазине и длинны ли очереди? Вопросы того же рода не иссякали, нагоняя впечатление давно копившегося обдуманного запаса. “Кащей въедливый! — восклицал мысленно гость. — А речь, между прочим, какая развитая!” — В удивление начинало ввинчиваться неудовольствие, которое обычно вызывает привязчивая помеха. Свои ответы Вакер уже не перегружал правдой, предпочитая лакировку.
Как только приспела еда, журналист, наметивший этот миг для перехода к натиску, поднял стаканчик и обрушил на хозяина стремительный пафос тоста:
— Вечная память пламенному борцу товарищу Житору!
Дед был сбит с мысли, и гость, спешно съев кислой капусты, воскликнул, дожимая его неукротимостью торжества:
— Вы верили тому, что говорил комиссар Житор! — он опустил на стол сжатый кулак, накрепко утверждая сказанное, а затем спросил на горячем выдохе: — Почему вы верили?
Старец стал словно бы рассеянным и в то же время озабоченным.
— Как было не верить, если... — он примолк, будто намагничиваясь воспоминанием, и проговорил, — если сама его душа, само сердце выражались?
“Вот это произнесено!” — мысленно приветствовал Юрий схваченное, что так и заиграет под его пером. Он тут же копнул золотоносную породу:
— О чём вы сказали сейчас... вы это по нему видели? чувствовали?
Старческое лицо с впалыми щеками было отрешённо-угрюмо. Хозяин с томительным упорством глядел мимо собеседника, говоря как бы самому себе:
— И увидел, и почувствовал.
— И пошли бы без страха за комиссаром Житором?
Старик подумал, в какой-то миг гостю показалось — усмехнулся чему-то своему. Впрочем, это впечатление погасила сумрачная обстоятельность, с которой было сказано:
— Вслед за ним и мне? Ну так и пошёл бы.
“Слова-то, слова! А сам тон! Обезоруживающая естественность! — в Юрии вовсю пел задор искателя. — Вроде и огонёк мелькнул в глазках? В романе — мелькнёт! И выигрышный же будет момент. Старик из самых низов, с которым поговорил коммунист, возглавивший губернию, готов идти за ним на смерть”.
— Вы просились в его отряд?
— Да куда мне? Товарищ Житор меня бы не взял.
— По возрасту — понятно, — догадливо заметил Вакер. — Вам и тогда уже сколько было-то?
— Шестьдесят, видно... память плоха.
— Память у вас — хо-хо-о! — гость пылко потряс поднятой рукой. — Вы понимали характер комиссара, — продолжил с миловидно-уважительной миной, — он был полон решимости, отваги... Как бы вы от себя об этом?
— Пощады не знал, — сказал Пахомыч кротко.
Вакер, на мгновение затруднившись, перевёл это в том смысле, что слышит саму бесхитростность. Старик всей душой за непримиримость к классовому врагу. Вот он, мудрый-то народный опыт! Переданный со всей правдивостью — так, как открылся сейчас, — он станет солью романа...
Что ж, пора подобраться и к одной наизанятной неясности.
— Мы говорили с товарищем Житоровым, с Маратом Зиновьевичем, — приступил вкрадчиво Юрий, — говорили о том, что-о вы сторожите... — он сжал губы, показывая мысленное усилие выразить нечто, требующее особо осторожного внимания. — До вас сторожами были... люди нечестные. Нехорошие. Копались в яме, обыскивали трупы, раздевали... Вы... — проникновенно вымолвил гость, — ничего такого не делаете... — он замер, будто приблизился к птице и боялся вспугнуть.
Пахомыч взял из миски очищенную горячую картофелину, подул на неё, посолил и стал есть.
— Не делаете... — повторил Вакер ласковым шёпотом и выдохнул: — Почему?
Голова, плечи старца затряслись, изо рта вырвались хрипящие, скрипучие звуки. Юрий засматривал в глаза, блестевшие в окружении глубоких, собравшихся одна к одной морщин: “Смеётся?..”
Да! Пахомыч — невероятно забористо для своих немощных лет — смеялся и даже, бедово мотнув головой, уронил слезинку. “Что такое?” — неприятно огорошило гостя.
Странно-искромётное веселье утихло, дед пару раз кашлянул, перхнул и вдруг поучающе произнёс:
— Вы спрашивайте у того, кто всё видит.
Гость, цепко поймав сказанное, сообразил: “Это об НКВД!” Нацелившись на то затаённое, что было за словами, Вакер испытал привычную гордость за свой талант к инженерии душ.
Опыт убедил старика — от НКВД проделок с трупами не укрыть. Он смеялся над теми, кто хитрил, — до поры, до времени, — смеялся, что я мог предположить и в нём такую же глупость. Итак, Марат-дорогуша, вот почему чист твой любимец. Страх! Страх разумного, умеющего представлять неотвратимое человека... Ни в какой бой за твоим отцом он добровольно бы не пошёл!
В романе, безусловно, этого и следа не будет, как и ямы с расстрелянными. Но мысли о всевидящем контроле, о страхе перед справедливым возмездием не пропадут. Их можно прирастить к образу какого-нибудь изобличённого врага.
Гость оживлённо готовил в уме новые вопросы хозяину, расположенный засидеться за столом.
38
За столом засиделись. Анна, дочь Байбариных, и её муж Семён Лабинцов в острой скорби сопереживания слушали Прокла Петровича и Варвару Тихоновну. На ресницах Анны, шатенки с наивными глазами, задрожали слёзы, когда мать рассказала — красные перехватили их лодку, старший закричал: “А ну, поклянись Богом, что вы — не белые и к дочери едете?”
Анна протянула руку, сжала запястье матери:
— Бедная ты моя! — и расплакалась, представляя, как та, целуя нательные образок и крестик, была на волосок от смерти.
Лабинцов, симпатичный слегка курносый мужчина, порывисто запустил пятерню в шевелюру замечательной гущины:
— Происшествие... — он с трогающим участием качал головой.
Рассказчики добрались до момента, когда красные остановили их уже недалеко от Баймака. Прокл Петрович передал, как придирчивый красноармеец тотчас переменился — лишь услышал имя Семёна Кирилловича.
Инженер в приятном смущении провёл ладонью по каштановой, без сединки, шапке волос:
— Тут славный народ! Я давно с рабочими занимаюсь — внеслужебно... Местные, — заговорил краснея, в терпеливой готовности к возражениям, — большевики местные — люди отнюдь не злонамеренные.
Байбарин скрыл пытливость недоумения и осторожно поинтересовался:
— А вы — не большевик?
Семён Кириллович ответил с натянутостью:
— Я принципиально против того, чтобы инженеры, обобщённо говоря, технические интеллигенты участвовали в партиях. У нас имеется собственная — надклассовая — задача...
Тесть непринуждённо выказал такт:
— Вы дружественно беспристрастны. Как того требует европейский взгляд на прогресс...
Однако разговор политической окраски не пришёлся под настроение согревающего родства. Варвара Тихоновна продолжала расслабленно делиться, сколько они “лиха нахлебались”. Анна то промокала платком глаза, то обнимала мать, то принималась потчевать уже сытых родителей десертами. Разгорячённо-ласковый интерес стариков обратился на внучек: старшей было лет восемь, младшей — шесть. Обе, нашли дед с бабушкой, больше походят на мать, чем на отца.
— Аннушка, а ну возьми на руки Василису! — вдруг расхлопоталась Варвара Тихоновна.
Дочь посадила младшую на колени, девочка бойко повернула к матери голову, рассыпав обильные локонцы. Анна прижала её к себе, застенчиво-умилённая.
Бабушка с затаённой праздничностью, словно опасаясь сглазить, прошептала:
— Одно лицо!
***
На другой день гости поднялись в десятом часу. Пили чай без Лабинцова, ушедшего на завод. Дед и бабушка навестили внучек в детской, после чего те отправились с бонной кататься на качелях.
В открытое окно гостиной плыла теплынь, заглядывало солнце — разноцветные узоры обоев играли мягкими световыми тонами. Прокла Петровича потянуло прогуляться.
С крыльца, запрокинув голову, он стал смотреть в глубокое небо, не шевелясь, побледнев от чувства: “Господи, дал же передышку, дал!..” Сознание, что вокруг посёлка, всюду, вширь и вдаль, неотвратимо происходит хаотически страшное, сливалось с ощущением в себе чего-то родственного лучистому спокойствию неба. То, что недавно для него едва-едва не потух этот мир, представало в обаянии таинственного, как намёк и благословение: живущее в нём, Прокле Петровиче, знало иные миры и будет знать и далее. Он растрогался, усиливая яркость изумления тому, что чудесное чувство бессмертия не кажется обманом. В потребности находить в окружающем благорасположение, поглядел по сторонам: над заводскими трубами разной высоты и толщины не было “лисьих хвостов”. Далеко, за горбящимися крышами отдельных корпусов, вытянулось реденькое белое облако-веретено. Воздух сохранял прозрачность благодаря тому, что завод не жил своей жизнью.
Проклу Петровичу подумалось: крах и запустение не обоснованы ли тем, что люди должны заново оценить быт созидания, радуясь, если в дереве, изуродованном осколками, бегут соки и оно залечивает тяжёлые раны?
Он прошёлся по садику перед домом, прикоснулся пальцами к стволу яблони, подёрнутому бурым бархатистым налётом.
Когда они с Варварой Тихоновной приезжали в Баймак в прошлый раз, стояла нещадно холодная зима; по сторонам дорожки, расчищенной от крыльца, поднимались сугробы вровень с плечом...
С тех пор убыло немало лет. Тогда Анна только-только обвенчалась с Лабинцовым, родители приехали по приглашению зятя. Хорунжий знавал его старшего брата, тоже инженера, жившего в Оренбурге. Анна училась в частном пансионе с дочкой Лабинцова-старшего, иногда гостила у неё: как и та, бывало, гостила у Байбариных. В доме брата Семён Кириллович и познакомился с Анной. Тесть и зять стали на “ты” без затруднений, они понравились друг другу. Но вчера Прокл Петрович отчего-то сконфузился, говорил Лабинцову “вы” и теперь сетовал на себя за это, направляясь к заводу.
День был будний, но посёлок рассеянно отдыхал, повсюду виднелся спокойный народ. Мужчины постаивали группками и в одиночку перед приоткрытыми калитками, за которыми в ином дворе маячила старуха, наблюдающая за курами, в ином — цепная лохматая дворняга спала, свернувшись на земле. Старики посиживали на завалинках изб с солнечной стороны. Женщины, казалось, шли из дома по делам, но, встретившись одна с другой, забывались в захватывающей беседе, не переставая лузгать семечки.
Дюжина мальчишек, любопытствуя, толпилась вокруг пожилого человека с винтовкой. Он был в серой козьей папахе и в солдатской шинели, правую руку выше локтя охватывала широкая красная повязка. Байбарин прикинул его возраст: для фронтовика староват. Стало быть, получил оружие, вступив в Красную гвардию.
Мужчина с безмерным увлечением показывал зрителям “приёмы”. То брал винтовку “на руку”, как часовой при приближении постороннего, то эффектно прицеливался в заводскую трубу. Прокл Петрович тоскливо ждал — воин привяжется. Тот азартно разъяснял мальчишкам о штыковой атаке:
— Ты кинулся — и он на тебя! Поспей наперёд него крикнуть, чтоб он про...ся!
Красногвардеец глянул на Байбарина как на вовремя подвернувшуюся фигуру и с наслаждением продемонстрировал устрашающий вопль. Голос был тонкий, вышло похоже на предсмертный заячий крик. Хорунжий изобразил дикий испуг, прянув в сторону и осчастливив человека. Затем, словно запоздало поняв, в чём дело, перевёл дух и воскликнул с рвущимся из души восхищением:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67