81
В районной газете Вакера приняли с дежурной любезностью и осторожной приглядкой. Редактор, лет пятидесяти пяти, с простонародно-хитрым лицом, посиживал, выпячивая брюшко, и улыбался, будто говорил: “Стелить, дружок, я буду мягко, а уж как тебе спать придётся — не обессудь”.
— Хорошее пополнение, — произносил приветливо, с сипотцой. — Не забывает, значит, нас Москва. Помогла.
Вид его так подкупал радушием, что не раскусишь: тонкая ли насмешка за словами или первозданная непосредственность?
— В такое время, сами поймёте, трудностей у нашей газеты под завязку, не до перекуров, — говорил редактор, не то жалуясь, не то укоряя. — Но, так и быть, о вашей работе мы сейчас не будем. Надо сперва вас устроить. Что же, окружим заботой...
Выразилось это в том, что редактор назвал хозяев, которые, возможно, пустят приезжего “на квартиру”. В избе, куда пришёл Вакер, жила престарелая пара; ему сдали “комнату” — клетушку, отделённую от остального помещения перегородкой, не доходившей до потолка. Хозяин попивал, где-то в избе была спрятана кадка ароматной бражки; щедро распространяла душок всегда полная помоев лохань. Хозяева берегли тепло, фортку держали запертой, и Юрий ночами изнемогал, засыпая только с открытым ртом. Вскоре же спохватился в удивлении, что перестал замечать зловоние: организм свыкся.
Собирая материал для газеты, Вакер ездил по обширному району: попутные автомашины попадались нечасто, обычно он подсаживался в плетёную “коробку” — нечто вроде укреплённой на тележном ходу корзины, которую влекла мохноногая сибирская лошадка. Осенняя пора не затянулась, разом налегла стужа, и газетчик стал путешествовать на санях. Когда тайга расступалась, вдаль убегала белизна поля, кое-где помеченная извилистыми полосками тропок. За полем вырастал ельник, и в неясный морозный день опушенные снегом ветви выглядели повисшими в воздухе — сливаясь с низким безучастно-слепым небом.
Сдав очередную корреспонденцию о бригаде колхозниц, что ударно трудится под девизом “Всё для фронта! Всё для победы!” — Вакер поздним вечером шёл к местной девушке, наборщице типографии. Иногда заглядывал в избу-читальню. Её едва топили, и пожилая библиотекарша из сосланных ещё в начале тридцатых годов ходила по избе в тулупе, в бараньей шапке. Юрий не нашёл здесь ни одной непрочитанной книги — но теперь стало потребностью в тягостный час перед сном перечитывать и то, что хорошо помнилось. К нему приходило иное, чем прежде, понимание книг. Он вдумывался в них с острой чуткостью российского немца, который страдает из-за своего происхождения. Всё его существо жаждало доказательств, что немцы не должны страдать в России.
В романе Гончарова “Обломов” он с жадным удовольствием оглаживал взглядом фразу: “Немец был человек дельный и строгий, как почти все немцы”. Это заявил русский писатель! “Дельный! — повторял Юрий мысленно. — Дельный, как почти все немцы! ” Если бы не это, если бы не деловой Штольц — русские горлохваты обобрали бы Обломова до нитки. А взглянуть вообще? Не будь Штольцов, вся страна оставалась бы ленивой, захудалой, недвижной Обломовкой. Россия испытывала сильную нужду в немцах, и потому судьба здесь так благоприятствовала им. Некий Рейнгольд, который вместе с отцом Штольца пришёл пешком из Саксонии, нажил четырёхэтажный дом в Петербурге. Краткое упоминание, но — принадлежа классику, — который ничего не скажет случайно, о сколь многом оно говорит!
Лёжа на кровати в своей клетушке, освещённой слабой лампочкой, Юрий, воодушевляясь, думал, что фраза говорит о собранности, об основательности, о пристрастии к порядку — о чертах, которые малораспространены среди русских и потому стоят четырёхэтажных домов, земельных угодий, паровых мельниц и фабрик...
Тут ему вспомнилось прочитанное в тетрадках хорунжего о том же романе “Обломов”. Хорунжий указывал на упоминание иного рода. Подростком Андрей Штольц однажды отсутствовал дома неделю. Потом родители нашли его преспокойно спящим в своей постели, “а под кроватью лежало чьё-то ружьё и фунт пороху и дроби”. Мать Андрея, русская, засыпала его вопросами: “Где ты пропадал? Где взял ружьё?” А немец-отец спросил лишь: готов перевод из Корнелия Непота на немецкий язык? Узнав, что не готов, он вытолкал сына из дома: “Приходи опять с переводом, вместо одной, двух глав”.
О ружье же отец не сказал ни словечка, не потребовал вернуть его владельцу. Других немцев поблизости не проживало, ружьё могло быть украдено только у русских — а это обстоятельство нисколько не тронуло старого Штольца. Полезное недешёвое приобретение осталось дома. Хорунжий записал в тетрадке вывод: немцы, известные честностью, строго преследовавшие воровство, на отношение к русским своего нравственного закона не распространяли.
Ныне Вакеру с особенно досаждающей навязчивостью приходили на память подобные замечания из тетрадок, ссылки на примеры в русской литературе. Помня, что написал хорунжий о романе Тургенева “Накануне”, Юрий взял в избе-читальне эту книгу. Зная, как её восприняли революционные демократы, а затем объяснили советские учебники, он видел в том, что высказал о романе Байбарин, оригинальное предположение и не более. Сейчас с неодолимостью тянуло убедиться, насколько предположение надуманно...
Болгарин Инсаров, чья родина страдает от турецкого владычества, живёт в Москве одним всепоглощающим стремлением: вернуться в Болгарию и в рядах патриотов бороться за изгнание турок. Считалось, что Тургенев, выбрав такого героя, выразил полный горечи вопрос: а где же русские деятельные, цельные натуры, которые видят перед собой единственно пленительную цель — бороться против крепостничества, против бесправия?
То, что Тургенев коснулся национально-освободительной борьбы болгар, преподносили как намёк: а когда же в России начнётся борьба за освобождение — социальное освобождение?
В тетрадке хорунжего, напряг память Юрий, было записано примерно такое. Тургенев создал немало вещей, где внимание заострено на социальной несправедливости. Те или иные относящиеся к ней вопросы отражены с исчерпывающей выразительностью — и она ни в коей мере не проиграла оттого, что автор не сказал ещё и о судьбе другого народа, не сопоставил социальный гнёт с национальным. Почему же в романе “Накануне” русский классик заговорил о турецкой вотчине Болгарии? Неужели затем, чтобы перейти к рассказу о крепостных, затюканных российскими помещиками? Но ничего подобного мы в этом произведении не находим. Зато перед нами предстаёт замечательная по необыкновенно ярким подробностям сцена, где главные фигуры — немцы...
Вакер, перечитывая эпизод, не мог не признать правоту хорунжего. “Гурьба краснорожих, растрёпанных” пьяных немцев, которые в подмосковном Царицыне привязались к русским дамам, впечатляла куражливо-хозяйской бесцеремонностью. Чего стоил “один из них, огромного росту, с бычачьей шеей и бычачьими воспалёнными глазами”, который “приблизился к окаменевшей от испуга Анне Васильевне” Стаховой, русской дворянке, и проговорил: “А отчего вы не хотел петь bis, когда наш компани кричал bis, и браво, и форо?” — “Да, да, отчего?” — раздалось в рядах компании.
Лишь один из мужчин, сопровождавших даму, шагнул вперёд: Инсаров. Но его остановил Шубин и попытался выговорить немцу. Тот, презрительно склонив голову на сторону и уперев руки в бока, произнёс: “Я официр, я чиновник, да!” — и отстранил Шубина “своею мощною рукой, как ветку с дороги”. Он требует от барышень “einen Kuss”, “поцалуйшик”, остальные немцы поддерживают его, не чувствуя ни малейшей опаски. И лишь Инсаров оказался для них неожиданностью, обойдясь с их собратом решительно и энергично: тот “всей своей массой, с тяжким плеском бухнулся в пруд”.
Как только собратья, опомнившись, вытащили его из воды, он, чин русской службы, начал браниться: “Русские мошенники!” Далее следует не менее красноречивая, наводящая на размышления подробность. Немец кричит “вслед “русским мошенникам”, что он жаловаться будет, что он к самому его превосходительству графу фон Кизериц пойдёт”.
Юрий оказался в затруднении. Напрашивалась мысль: уж не хотел ли Тургенев сказать, что русским надо бы, по примеру Инсарова, побросать “своих” немцев в воду?
Искушённым взглядом литератора Вакер схватывал и схватывал “упоминания”, которые случайными счесть не удавалось. Помещик Стахов, чьей жене принадлежит конный завод, тайком дарит лошадей любовнице-немке Августине Христиановне. А она в разговорах с немцами отзывается о русском барине “мой дурачок”. Преуспевающий обер-секретарь сената, которого Стахов прочит в мужья своей дочери, достаётся опять же немочке...
Между тем Елена предпочла русским молодым людям Инсарова, и это находит понимание у Шубина: “Кого она здесь оставляет? Кого видела? Курнатовских да Берсеневых... Все — либо мелюзга, грызуны, гамлетики, самоеды, либо темнота и глушь подземная”. В самом деле, Берсенев был при дамах, когда к ним привязались немцы, и не вступился. Не занятно ли сопоставить это с упоминанием в конце романа: Берсенев едет в Германию учиться и пишет статью о преимуществах древнегерманского права, о цивилизованности немцев?
Юрий подчинился странному побуждению найти в книге все штрихи, которые подчёркивали бы мысль о немецком засилье. С неожиданной серьёзностью повлекло превзойти хорунжего доказательствами, что Тургенев снова и снова предлагает читателю сравнить Россию со странами, в которых господствуют иноземцы...
Инсаров и Елена в Венеции идут по берегу моря, и позади них раздаётся властный окрик на немецком: “Aufgepasst!” (“Берегись!”). Надменный австрийский офицер на лошади проскакал мимо их... “Они едва успели посторониться. Инсаров мрачно посмотрел ему вслед”.
А вот они проходят мимо Дворца дожей. Инсаров “указал молча на жерла австрийских пушек, выглядывавших из-под нижних сводов, и надвинул шляпу на брови”.
“Тургенев подчёркивает в своём герое чуткое, глубокое негодование при виде унижения одного народа другим”, — Вакер остался доволен этой родившейся в его голове фразой. Он мысленно взялся за перо... В Москве Инсарова возмутила наглость немцев, уверенных в своём праве унижать русских. В Венеции его скребёт по сердцу от поведения австрийского офицера, от вида австрийских пушек... Казалось бы, продолжал мысль Юрий, то же, что и Инсаров, чувствует навестивший его русский путешественник, восклицающий: “Венеция — поэзия, да и только! Одно ужасно: проклятые австрияки на каждом шагу! уж эти мне австрияки!”
Не отсылает ли высказанное к эпизоду в подмосковном Царицыне? Перечитывая восхитительное описание Царицынских прудов, как не произнести слово “поэзия”?.. добавив: “Одно ужасно: краснорожие бесчинствующие немцы!”
Русский путешественник, однако, о немцах не вспоминает. Он восхищён войной славян против турок, тем, что Сербия уже объявила себя независимою, он сообщает, что в нём самом “славянская кровь так и кипит!” После его ухода Инсаров произносит полные горького значения слова о “славянских патриотах” России: “Вот молодое поколение! Иной важничает и рисуется, а в душе такой же свистун, как этот господин”.
Юрия будоражило изощрённое, жгучее чувство: в какое оригинальное, щекотливое положение сумел он мысленно себя поставить! Немец, он разъясняет русской публике (пусть пока в воображении) противонемецкую нацеленность романа, до сих пор не понятого Россией! Сейчас, когда немцы подступили к Москве, когда патриотическая пропаганда важна, как порох, как динамит, имя Тургенева, известное каждому красноармейцу со школьной парты, здорово бы добавило паров. Если германское племя так унижало россиян при царях-немцах, прятавшихся под русской фамилией, то что будет с народом — начни открыто властвовать германский фашизм?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67