.. Во-о человек был! Выезжал на фронт и после просит ему шашку поточить. Я гляжу — на ней кровь присохла. Он мне скажи: водил эскадрон в атаку, пришлось показать ребятам рубку на скаку. Семь беляков порубил...
70
Хорунжий понимал, что ГПУ в силах выяснить, разводил ли он огни в печах губкома. Хотя и то учесть: просто ли отыскать бумажку, в которой мог числиться истопник? Притом что с бумагами не первой важности вообще вопрос: сколько их пожгли при скоропалительной эвакуации, когда город почти на год отходил к белым... Можно, по-видимому, направиться путём розыска свидетелей: помнят ли, нет — такого истопника?.. Да, но по какому поводу производилась бы вся эта работа? Проверить, не врёт ли старик, кладбищенский сторож, о том, что его одарял парой слов комиссар Житор? Большую для того надобно иметь склонность к анекдоту — а анекдот без запаха трупа был для ГПУ не анекдот. В чём оно увязло по холку — и, похоже, увязнуть ему глубже — так это в делах о трупах. В крае глумливо буйствовал бандитизм — вернее, антисоветское сопротивление новой окраски. Милиция с ним не справлялась, да и за самой милицией требовался глаз и глаз: до того её ряды изобиловали взяточниками, алкоголиками, психопатами, людьми, расположенными к дружбе и сотрудничеству с бандитами...
В круг всех этих вопросов следственный аппарат ГПУ не внёс проверку стариковской правдивости. Не внёс — и Пахомыч определился в разряд несерьёзных, занятного характера фактов, каковые находят своё местечко в жизни даже таких тяжеловесных учреждений, как ГПУ. Здесь оценили достоинства образа: кладбищенский сторож — богохульник! О нём стихийно распространилось и, при общем благожелательстве, устоялось: “Слово “церковь” скажи — и какие посыплются маты! Вот кто любому похабнику сто очков вперёд даст! Хоть в женский монастырь вези и любуйся, что с монашками будет...”
О том, как и почему безбожие приняло у старика столь непристойные формы, рассказывали: “Это ещё когда комиссар Житор выступал в зале заседаний... выступает, а дед — он истопник был — печь топит и слушает... Особенно, если про опий для народа. Кладёт в печку уголь и: “В огонь попов! В огонь попов!” Матерка подпустит. И так, по малости, свихнулся. Положи ему перед порогом золотые часы, а он: “Поповна бы сцапала! Попадья б схватила! Поп бы взял. А я — не трону!” И действительно не тронет”.
Последнее неминуемо вызывало снисходительно-забористый ретивый смех, который выражал приблизительно то, о чём сказано пословицей: “Научи дурака Богу молиться — он и лоб расшибёт”.
Когда, таким образом, истоки стариковского бескорыстия выявились с подкупающей ясностью прибаутки, можно было бы осторожно возобновить то дело, ради которого Пахомыч обратил себя в столь любопытно-бедовую фигуру. Помешало, однако, необратимое обстоятельство — некуда стало перевозить казнённых. Кладбище старообрядцев закрыли.
При вести об этом хорунжий направил внутрь мысленное око, следя за началом смертельного вихря тоски: подобное пережил пять лет назад, знойно-кипящим днём, на могиле Варвары Тихоновны. Где и каким оставался теперь для него — и оставался ли? — путь, который говорил бы нечто душе? В том дне, на далёком кладбище, ему привиделся единственный уголок, куда бы он устремился и бегом и ползком в желании жить — намоленное место . И вот сейчас, в домишке кладбищенского сторожа, то же переживание подтолкнуло его, и он словно перешагнул препятствие к осознанию самого себя — войдя в смысл молитвы: “Всели в меня упованье твёрдое, что умягчится жестокое и обновится лик земли — к вознаграждению невинно убиенных, ибо у Тебя нет мёртвых, но все — живые”.
Он дерзнёт сделать намоленным местом это кладбище с тысячами бессудно убитых...
Перед тем как отправиться сюда на службу, он в своей квартирке во флигеле стал доставать сбережённую икону “Воскрешение Лазаря”. Она была мало того что стародавняя, но и редкостно необычная. На других подобных — значимой подробностью выступала тёмная пещера. На иконе же, перед которой замирал Пахомыч, Лазарь, восставший из гроба, стоял в огромном луче света. Хорунжий понимал этот поток сияния как Божье благоволение: мгла пещеры должна смениться светом близости Бога , гроб и воскрешённый Лазарь явятся среди свинцово-давящей действительности невидимо-действенным, живым узелком небесных энергий...
Он вызывал в себе ощущение открытости Божьего неба и шёл на кладбище, чувствуя под одеждой на груди другую, совсем маленькую иконку. На чёрном шнурке, вместе с серебряным крестиком, она была с ним всегда. Он, прежде всего, обходил свежие братские могилы, прося у Бога за убитых прощения, напоминая о принятых ими страданиях, и прижимал руку к тому месту на груди, где ощущалась иконка. Он обращался к Никодиму Лукахину, чьи останки истлевали здесь, затерянные среди таких же останков, и память повторяла слова Никодима: “Не стоит село без праведника!” Выходило так, что уж не оказывалось ли тем самым селом это страшное кладбище?.. Как ни гляди — но оно помогло ему сжиться с состоянием постоянного общения с Богом, когда словно бы небесная музыка говорила ему, что в его жизни был и есть смысл, что теперь душа очищается — он становится средством Бога .
* * *
Меж тем росту кладбища сопутствовало появление новых административных единиц, кладбищенской конторе стало тесно прежнее помещение, и домишко сторожа был освобождён от старика, которого спровадили на пенсию. В ГПУ, однако, не расставались без нужды с полюбившимися привычками. На дальний край кладбища пригнали зэков, и они соорудили будку для Пахомыча, в придачу получившего ещё и старую шинель.
Жизнь шла, по-советски матерея — подсекая жизни. Управление процессом принял молодой начальник Марат Житоров. Ему рассказали о неповторимом в своём роде характере — о знакомом его отца, — и Марата Зиновьевича, эффект понятный, взяло за ретивое. Он не стал откладывать встречу. Привезённый Пахомыч, нимало не оробев, так описал внешность Зиновия Силыча, что у сына не могло быть сомнений: старик видел комиссара вблизи. Причём в минуты глубокого и яркого самовыражения души... Расчувствовавшийся Марат жарко обнял (соответствующим порыву воображённым движением) памятливого человека, который донёс до него дорогое, и с внушающей уважение проникновенностью спросил, как тому живётся? К сему времени Мокеевна давно уже не служила в столовой, заменённая гораздо более молодой, с белыми пухлыми локтями и с румянцем на щеках поварихой, пенсии старикам хватало перебиваться с хлеба на воду. Пахомыч врать не стал, что возымело своим последствием открытый ему доступ в столовую НКВД.
Пора приспела такая, что старый не на даровщинку питался горячим. Появившийся здесь московский журналист не промахнулся в догадке: дед мешал бродячим собакам разрывать совсем уж наспех присыпанные землёй тела и растаскивать их части по округе.
71
“Части круга не всегда образуют круг”, — Юрий Вакер пытался отвязаться от этой втемяшившейся в голову дурацкой фразы. Раздражённый ею, ступил он в знакомый арочный ход, направляясь к жилью Пахомыча.
Обдумываемый роман можно было начать с дней нынешних, когда московский журналист берётся расследовать, кто погубил легендарного комиссара Житора. Затем перед читателем должна была предстать сумрачно-яростная, дымная весна восемнадцатого года. Завершало бы круговую композицию разоблачение врага в нашем сегодня. Сегодня — накалённом обострившимся сопротивлением недобитков...
В другом варианте предполагался “огненный” зачин. Комиссар Житор в седле, за ним вытянулся по степи отряд, покачиваются в такт шагу сизые штыки, отпотевшие в весенних лучах, на лицах красногвардейцев — печать суровой жертвенности. И вдруг — частота малиновых вспышек, певучие веера очередей... Исход боя скрыт траурным занавесом, который срывают в наши дни.
Первый вариант сразу погружал читателя в близкую ему обстановку, создавая эффект присутствия, чем обеспечивалось общее — и от дальнейшего — ощущение достоверности. Плюс немаловажный.
Зато второй вариант взвихривал воображение динамикой, завораживал эпической зрелищностью...
Размышляя над тем и над другим, Вакер вошёл во флигель, и тут его развлекло мелькнувшее в голове. Приехав в Оренбург, он увидел старца — и теперь перед отбытием увидит, опять же, его. Круг!
Пахомыч стоял перед гостем — внимательный, странно не производивший впечатления ветхости. Распушившиеся пегие усы в сочетании с длинными седыми волосами сейчас придавали ему вид старчески-воинственного благообразия. Как и в прошлый раз, он был в светло-серой холщовой толстовке, перехваченной ремешком. Вакер, ожидая просьбы похлопотать в столице о какой-либо нужде старика, улыбнулся без особой теплоты, произнося строго и не без развязности:
— Передали, передали мне ваш призыв! Ну что? что-нибудь ещё расскажете о комиссаре?
— Да вы раздевайтесь, — сказал хозяин, стоя недвижно и глядя в самые глаза гостю.
Тот заметил, что хозяйки в комнате нет, а на столе курится парком самовар. “За водкой послал... чего раньше не позаботился? Час поздний...” — предположение было опровергнуто словами Пахомыча:
— Мы с вами теперь одни побеседуем. Устинья Мокеевна ночует у дочери. — Он вытянул руку к столу: — Прошу!
Жест и это “Прошу!” — носили характер некой барственной внушительности. Будь Вакер не Вакером, у него вырвалось бы: “Хм...” Перед ним был никак не бывший истопник или дворник. Думая о себе: “Ни один мускул на лице его не дрогнул!” — гость, уколотый подозрением о чём-то горячеватом, сел за стол и остановил взгляд на своём отражении в самоваре.
— Чаёк, значит, — сказал он, дабы что-то сказать в щекочущем азарте интриги.
Рядом с самоваром стояла миска, прикрытая полотенцем. Пахомыч удалил его: в миске возвышалась горка масляно лоснящихся пончиков.
— С начинкой? — полюбопытствовал Вакер.
— С яблочным вареньем. — Пахомыч налил в чашки заварку и жестом пригласил гостя самому долить себе кипятку.
Быстро проделав это, Юрий взглянул на старика вопросительно и как бы с затруднением, будто тот был неясно виден. Сидя напротив, хозяин в старомодно-светской манере повернул руку ладонью вверх и указал на пончики:
— Попробуйте.
Вакер взял один и стал жевать, улыбаясь улыбкой, от которой его заинтересованно-жёсткий взгляд не помягчел. Хозяин не опустил глаз, они поблескивали из-под старчески-морщинистых век неярким твёрдым блеском. В лице выражалось высокомерие.
— Вы что для вашей книги ищете? Никак, правду?
Вакер на сей раз хмыкнул.
— Почему же — “никак”? — встречный вопрос не затронул старика.
— Комиссара Житора я видел не в губкоме, — проговорил он с какой-то сухой односложностью. — Комиссара Житора я видел в станице Изобильной. Вот так, как вы теперь, он был передо мной. Но не сидел, а стоял. Упал на колени... Я велел его казнить!
У Вакера напружились лицевые мускулы, выражение любопытства сделалось откровенно грубым. Мысль о старческих причудах, о сумасшедшей тяге к россказням не вязалась с тем впечатлением, которое сейчас производил Пахомыч. Однако Юрий изобразил полноту сомнений:
— Вон даже как!.. Казнить велели... — он издевательски усмехнулся и доел пончик.
— Лошадь его убило, — тоном формального отчёта продолжил старик. — Он остался лежать, думая: авось примут за мёртвого... Но кто же такого комиссара без осмотра оставит? Подвели его ко мне, и он стал убеждать, чтобы ему сохранили жизнь. Его, дескать, можно выгодно обменять: в Оренбурге среди арестованных есть важные персоны. Если этого мало — убеждал меня — то он готов объявить, что переходит на нашу сторону...
Вакер смотрел с нарочитым презрительно-мрачным неверием, словно говоря: “Не хватит комедиянничать с трагедией?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
70
Хорунжий понимал, что ГПУ в силах выяснить, разводил ли он огни в печах губкома. Хотя и то учесть: просто ли отыскать бумажку, в которой мог числиться истопник? Притом что с бумагами не первой важности вообще вопрос: сколько их пожгли при скоропалительной эвакуации, когда город почти на год отходил к белым... Можно, по-видимому, направиться путём розыска свидетелей: помнят ли, нет — такого истопника?.. Да, но по какому поводу производилась бы вся эта работа? Проверить, не врёт ли старик, кладбищенский сторож, о том, что его одарял парой слов комиссар Житор? Большую для того надобно иметь склонность к анекдоту — а анекдот без запаха трупа был для ГПУ не анекдот. В чём оно увязло по холку — и, похоже, увязнуть ему глубже — так это в делах о трупах. В крае глумливо буйствовал бандитизм — вернее, антисоветское сопротивление новой окраски. Милиция с ним не справлялась, да и за самой милицией требовался глаз и глаз: до того её ряды изобиловали взяточниками, алкоголиками, психопатами, людьми, расположенными к дружбе и сотрудничеству с бандитами...
В круг всех этих вопросов следственный аппарат ГПУ не внёс проверку стариковской правдивости. Не внёс — и Пахомыч определился в разряд несерьёзных, занятного характера фактов, каковые находят своё местечко в жизни даже таких тяжеловесных учреждений, как ГПУ. Здесь оценили достоинства образа: кладбищенский сторож — богохульник! О нём стихийно распространилось и, при общем благожелательстве, устоялось: “Слово “церковь” скажи — и какие посыплются маты! Вот кто любому похабнику сто очков вперёд даст! Хоть в женский монастырь вези и любуйся, что с монашками будет...”
О том, как и почему безбожие приняло у старика столь непристойные формы, рассказывали: “Это ещё когда комиссар Житор выступал в зале заседаний... выступает, а дед — он истопник был — печь топит и слушает... Особенно, если про опий для народа. Кладёт в печку уголь и: “В огонь попов! В огонь попов!” Матерка подпустит. И так, по малости, свихнулся. Положи ему перед порогом золотые часы, а он: “Поповна бы сцапала! Попадья б схватила! Поп бы взял. А я — не трону!” И действительно не тронет”.
Последнее неминуемо вызывало снисходительно-забористый ретивый смех, который выражал приблизительно то, о чём сказано пословицей: “Научи дурака Богу молиться — он и лоб расшибёт”.
Когда, таким образом, истоки стариковского бескорыстия выявились с подкупающей ясностью прибаутки, можно было бы осторожно возобновить то дело, ради которого Пахомыч обратил себя в столь любопытно-бедовую фигуру. Помешало, однако, необратимое обстоятельство — некуда стало перевозить казнённых. Кладбище старообрядцев закрыли.
При вести об этом хорунжий направил внутрь мысленное око, следя за началом смертельного вихря тоски: подобное пережил пять лет назад, знойно-кипящим днём, на могиле Варвары Тихоновны. Где и каким оставался теперь для него — и оставался ли? — путь, который говорил бы нечто душе? В том дне, на далёком кладбище, ему привиделся единственный уголок, куда бы он устремился и бегом и ползком в желании жить — намоленное место . И вот сейчас, в домишке кладбищенского сторожа, то же переживание подтолкнуло его, и он словно перешагнул препятствие к осознанию самого себя — войдя в смысл молитвы: “Всели в меня упованье твёрдое, что умягчится жестокое и обновится лик земли — к вознаграждению невинно убиенных, ибо у Тебя нет мёртвых, но все — живые”.
Он дерзнёт сделать намоленным местом это кладбище с тысячами бессудно убитых...
Перед тем как отправиться сюда на службу, он в своей квартирке во флигеле стал доставать сбережённую икону “Воскрешение Лазаря”. Она была мало того что стародавняя, но и редкостно необычная. На других подобных — значимой подробностью выступала тёмная пещера. На иконе же, перед которой замирал Пахомыч, Лазарь, восставший из гроба, стоял в огромном луче света. Хорунжий понимал этот поток сияния как Божье благоволение: мгла пещеры должна смениться светом близости Бога , гроб и воскрешённый Лазарь явятся среди свинцово-давящей действительности невидимо-действенным, живым узелком небесных энергий...
Он вызывал в себе ощущение открытости Божьего неба и шёл на кладбище, чувствуя под одеждой на груди другую, совсем маленькую иконку. На чёрном шнурке, вместе с серебряным крестиком, она была с ним всегда. Он, прежде всего, обходил свежие братские могилы, прося у Бога за убитых прощения, напоминая о принятых ими страданиях, и прижимал руку к тому месту на груди, где ощущалась иконка. Он обращался к Никодиму Лукахину, чьи останки истлевали здесь, затерянные среди таких же останков, и память повторяла слова Никодима: “Не стоит село без праведника!” Выходило так, что уж не оказывалось ли тем самым селом это страшное кладбище?.. Как ни гляди — но оно помогло ему сжиться с состоянием постоянного общения с Богом, когда словно бы небесная музыка говорила ему, что в его жизни был и есть смысл, что теперь душа очищается — он становится средством Бога .
* * *
Меж тем росту кладбища сопутствовало появление новых административных единиц, кладбищенской конторе стало тесно прежнее помещение, и домишко сторожа был освобождён от старика, которого спровадили на пенсию. В ГПУ, однако, не расставались без нужды с полюбившимися привычками. На дальний край кладбища пригнали зэков, и они соорудили будку для Пахомыча, в придачу получившего ещё и старую шинель.
Жизнь шла, по-советски матерея — подсекая жизни. Управление процессом принял молодой начальник Марат Житоров. Ему рассказали о неповторимом в своём роде характере — о знакомом его отца, — и Марата Зиновьевича, эффект понятный, взяло за ретивое. Он не стал откладывать встречу. Привезённый Пахомыч, нимало не оробев, так описал внешность Зиновия Силыча, что у сына не могло быть сомнений: старик видел комиссара вблизи. Причём в минуты глубокого и яркого самовыражения души... Расчувствовавшийся Марат жарко обнял (соответствующим порыву воображённым движением) памятливого человека, который донёс до него дорогое, и с внушающей уважение проникновенностью спросил, как тому живётся? К сему времени Мокеевна давно уже не служила в столовой, заменённая гораздо более молодой, с белыми пухлыми локтями и с румянцем на щеках поварихой, пенсии старикам хватало перебиваться с хлеба на воду. Пахомыч врать не стал, что возымело своим последствием открытый ему доступ в столовую НКВД.
Пора приспела такая, что старый не на даровщинку питался горячим. Появившийся здесь московский журналист не промахнулся в догадке: дед мешал бродячим собакам разрывать совсем уж наспех присыпанные землёй тела и растаскивать их части по округе.
71
“Части круга не всегда образуют круг”, — Юрий Вакер пытался отвязаться от этой втемяшившейся в голову дурацкой фразы. Раздражённый ею, ступил он в знакомый арочный ход, направляясь к жилью Пахомыча.
Обдумываемый роман можно было начать с дней нынешних, когда московский журналист берётся расследовать, кто погубил легендарного комиссара Житора. Затем перед читателем должна была предстать сумрачно-яростная, дымная весна восемнадцатого года. Завершало бы круговую композицию разоблачение врага в нашем сегодня. Сегодня — накалённом обострившимся сопротивлением недобитков...
В другом варианте предполагался “огненный” зачин. Комиссар Житор в седле, за ним вытянулся по степи отряд, покачиваются в такт шагу сизые штыки, отпотевшие в весенних лучах, на лицах красногвардейцев — печать суровой жертвенности. И вдруг — частота малиновых вспышек, певучие веера очередей... Исход боя скрыт траурным занавесом, который срывают в наши дни.
Первый вариант сразу погружал читателя в близкую ему обстановку, создавая эффект присутствия, чем обеспечивалось общее — и от дальнейшего — ощущение достоверности. Плюс немаловажный.
Зато второй вариант взвихривал воображение динамикой, завораживал эпической зрелищностью...
Размышляя над тем и над другим, Вакер вошёл во флигель, и тут его развлекло мелькнувшее в голове. Приехав в Оренбург, он увидел старца — и теперь перед отбытием увидит, опять же, его. Круг!
Пахомыч стоял перед гостем — внимательный, странно не производивший впечатления ветхости. Распушившиеся пегие усы в сочетании с длинными седыми волосами сейчас придавали ему вид старчески-воинственного благообразия. Как и в прошлый раз, он был в светло-серой холщовой толстовке, перехваченной ремешком. Вакер, ожидая просьбы похлопотать в столице о какой-либо нужде старика, улыбнулся без особой теплоты, произнося строго и не без развязности:
— Передали, передали мне ваш призыв! Ну что? что-нибудь ещё расскажете о комиссаре?
— Да вы раздевайтесь, — сказал хозяин, стоя недвижно и глядя в самые глаза гостю.
Тот заметил, что хозяйки в комнате нет, а на столе курится парком самовар. “За водкой послал... чего раньше не позаботился? Час поздний...” — предположение было опровергнуто словами Пахомыча:
— Мы с вами теперь одни побеседуем. Устинья Мокеевна ночует у дочери. — Он вытянул руку к столу: — Прошу!
Жест и это “Прошу!” — носили характер некой барственной внушительности. Будь Вакер не Вакером, у него вырвалось бы: “Хм...” Перед ним был никак не бывший истопник или дворник. Думая о себе: “Ни один мускул на лице его не дрогнул!” — гость, уколотый подозрением о чём-то горячеватом, сел за стол и остановил взгляд на своём отражении в самоваре.
— Чаёк, значит, — сказал он, дабы что-то сказать в щекочущем азарте интриги.
Рядом с самоваром стояла миска, прикрытая полотенцем. Пахомыч удалил его: в миске возвышалась горка масляно лоснящихся пончиков.
— С начинкой? — полюбопытствовал Вакер.
— С яблочным вареньем. — Пахомыч налил в чашки заварку и жестом пригласил гостя самому долить себе кипятку.
Быстро проделав это, Юрий взглянул на старика вопросительно и как бы с затруднением, будто тот был неясно виден. Сидя напротив, хозяин в старомодно-светской манере повернул руку ладонью вверх и указал на пончики:
— Попробуйте.
Вакер взял один и стал жевать, улыбаясь улыбкой, от которой его заинтересованно-жёсткий взгляд не помягчел. Хозяин не опустил глаз, они поблескивали из-под старчески-морщинистых век неярким твёрдым блеском. В лице выражалось высокомерие.
— Вы что для вашей книги ищете? Никак, правду?
Вакер на сей раз хмыкнул.
— Почему же — “никак”? — встречный вопрос не затронул старика.
— Комиссара Житора я видел не в губкоме, — проговорил он с какой-то сухой односложностью. — Комиссара Житора я видел в станице Изобильной. Вот так, как вы теперь, он был передо мной. Но не сидел, а стоял. Упал на колени... Я велел его казнить!
У Вакера напружились лицевые мускулы, выражение любопытства сделалось откровенно грубым. Мысль о старческих причудах, о сумасшедшей тяге к россказням не вязалась с тем впечатлением, которое сейчас производил Пахомыч. Однако Юрий изобразил полноту сомнений:
— Вон даже как!.. Казнить велели... — он издевательски усмехнулся и доел пончик.
— Лошадь его убило, — тоном формального отчёта продолжил старик. — Он остался лежать, думая: авось примут за мёртвого... Но кто же такого комиссара без осмотра оставит? Подвели его ко мне, и он стал убеждать, чтобы ему сохранили жизнь. Его, дескать, можно выгодно обменять: в Оренбурге среди арестованных есть важные персоны. Если этого мало — убеждал меня — то он готов объявить, что переходит на нашу сторону...
Вакер смотрел с нарочитым презрительно-мрачным неверием, словно говоря: “Не хватит комедиянничать с трагедией?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67