А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

!”
Пахомыч ушёл в себя, словно щепетильно стремясь передать всё возможно точнее:
— Я не отвечал, и он упал на колени. Призывал: живой — он будет нашим козырем! Его имя знает весь край! — старик повернулся на табуретке вполоборота к гостю и простёр руку вперёд и вверх: — Вот так он руку протянул ко мне... убеждал, как будет нам полезно, что он — на нашей стороне, какое это воздействие на массы... В глазах — жгучая мольба, на подбородке жилка бьётся, и сколько задушевности в голосе: “Я прошу вас поня-а-ть!”
“Было!” — полоснуло Вакера, который, впрочем, уже ощущал, что слушает не вымысел. Так и подмыла едкая, относящаяся к Марату ирония. Расчувствовавшись за выпивкой в гостинице, тот живописал, сколь трогательно-бережно хранит в себе образ его отца Пахомыч. Говорил Марат и об этой запомнившейся старику жилке на подбородке комиссара. И те же самые слова отца повторил: “Я прошу вас поня-а-ть!”
Впоследствии Юрий не раз повеселится над тем, как ему объяснил отцовский возглас Марат: “Имелось в виду понять, что жизнь при социализме — это ни на что не похожая заря”.
Пахомыч не спеша собрался с мыслями.
— Не могли мы его обменивать. Отряд наш образовался только на момент. Да и не пошли бы коммунисты на обмен. У них... у вас, — уточнил он не без ехидцы, — незаменимых людей нет. Окружили бы и прихлопнули нас — пусть Житор и умри.
Вакер, боясь помешать рассказу, окаменев во внимании, молчал, и Пахомыч продолжил:
— Славу свою комиссар приукрасил. Кто бы её простил ему, хоть и объяви он себя, из страха, на нашей стороне? Слава-то у него была такого убийцы кровавого и глумливого, какого и не знал наш край. Потому я сказал ему: “Сейчас вас казнят!” Он повёл себя, как такому убийце и подходит: заюлил, с колен не вставая, заметался — к одному нашему, к другому, к третьему... за одежду хватает, вымаливает жизнь...
Тут рассказчик сделал отступление:
— А у нас старшой их конной разведки был. Житор впереди отряда разведку в станицу направил. Наши старики, с непокрытыми головами, встретили её — пригласили выпить и закусить. Четверти с самогоном в руках. Разведчики не отказались. А как вошли во двор: попали под дула. — Пахомыч развёл руки и изобразил объятие. — Вот так — со всех сторон — взяли мы их на мушку. Сдались они без лишнего слова.
Вакер услышал, как командир разведчиков и один из его людей — в обмен на жизнь — согласились выехать с казаками к своим и издали просигналить: в станице безопасно, можно входить!
Далее последовал рассказ о том, что уже известно читателю...
Юрий воспринимал открывавшееся перед ним как удачу, от которой он буквально “очумел” (позднее в мозг впилось это слово). Всё его существо испытывало такой восторг, что даже коже передалось ощущение торжества. Кипятком дал бы себя обварить, лишь бы старик не замолчал!
Пахомыч довёл повествование до эпизода, с которого начал.
— Житор перед нами ползает, а старшой его разведки — тут рядом, под присмотром. Я обещал ему жизнь, но какая мерзость на нём: человеку руку отсёк. Не мог я... — в глазах старика мелькнуло неутолённо-мучительное, — не мог я просто так его отпустить . Я велел, чтобы он казнил Житора .
— И-ии?.. — не стерпел Вакер.
— Дали ему карабин... руки у него тряслись... Стал садить в комиссара, всю обойму расстрелял... Убил. Я велел труп закопать. А бой ещё шёл, поехал я его докончить... Потом узнал: труп не зарыли, а сволокли к реке и в прорубь...
— Вот ведь как! — неопределённо высказался Юрий, отдавая должное постулату римлян: “Горе побеждённым!”
— Разведчику тому дали мы отсидеться у нас до темноты, а там отпустили, — поведал Пахомыч. — А другие, люди-то его, — нарвались. Они были в амбаре заперты, но как следует не обысканы: у кого-то оказался револьвер “бульдог”. Когда начался бой, они решили воспользоваться заварушкой, караульного убили. Но не удалось им разбежаться — положили их всех!
— Всё это о-о-очень интересно! — воскликнул Юрий с честностью, столь непривычной, что возглас окрасился оттенком фальши.
Рассказчика это не отвлекло:
— Много позже — я уже на кладбище обжился — вдруг вижу этого человека, старшого разведки. Бывшего. Огрузнел, брюшко несёт с одышкой... Супругу он хоронил. Меня не узна-а-л... нет. А я на могильной тумбочке фамилию покойной прочитал: “Маракина”. Сколько-то лет прошло, гляжу, на свежей могиле — памятник, а на нём: “Маракин”. Было дано ему умереть своей смертью... — произнёс Пахомыч тоном философского раздумья.
Вакер приступил к тому, что стояло в сознании завораживающим вопросительным знаком:
— Скажите, а куда ваши... кто бой выиграл, — подобрал он выражение, — скрыться сумели? Ведь никого из участников не нашли!
Лицо старика стало загадочно-отсутствующим.
— Секрет взял вас за живое, а? — сказал он так, что Юрий с нехорошей явственностью ощутил себя под зорким, прицельным наблюдением. — Когда мы ваших крошили, — произнёс рассказчик, — они, может быть, в нас заметили странность...
— Какую? — в чувстве, будто его щекочут между лопатками холодным пальцем, прошептал Вакер.
— Да старики были-то мы! Самым молодым — за сорок пять.
Вакер узнал, как казаки призывных возрастов, сытые войной кто на германском, кто на австрийском, кто на турецком, а кто — и на персидском фронтах, не захотели “вдругорядь от порога плясать”. Вопреки доводам отцов и дедов, несмотря на вести о том, что красные учинили в станице Ветлянской, собрание молодых казаков порешило: “В нас большевики не стреляли — а мы первыми не станем!”
Но и старики не отступились от своего: “Костьми ляжем, а казацкую честь отстоим!” Две стороны сошлись на таком уговоре: молодёжь уедет в станицу Буранную, где будет устроено гулянье, и потом свидетели смогут удостоверить, кто во время боя гулял в Буранной и перед красными чист.
А старики отправили по ближним станицам и хуторам посыльных созывать подмогу. Немало откликнулось — из пожилых казаков. Так и возник стремительно отряд “на момент”.
Покончив с красными, старики разъехались по домам. Понимали, что неминуемо явятся новые силы коммунистов — мстить. Но пусть-де сперва докопаются, кто изничтожал их братву... Не сжился ещё народ с революционным, с небывалым — закоснело судил по прежним порядкам. О молодёжи, к примеру, полагали: коли руки кровью не обагрены и очевидцы — не один, не двое, а станица вся! — подтвердить это могут: какой спрос с невинных? Держалось ещё упование на стародавний, не одним веком проверенный приём: “Меня там не было — а потому знать ничего не знаю, ведать не ведаю!” Молодые казаки обязались на том стоять.
Некоторые из стариков, кто в бою особо на виду был, подались, как хорунжий, в другие края спасаться. Но большинство положились на Божью волю. Надеялись, как велось у старообрядцев: свои не выдадут.
Пришедшие в станицу каратели заставили вспомнить другое: и не подлежащие дани платят имением, и не подлежащие ярму склоняют выю под нож... Уж, казалось бы, станичный-то атаман должен был потревожиться о своей участи. Но, видать, держало его убеждение, что он “в стороне”. Благословив уговор молодёжи и стариков, он во время дела оставался дома с семьёй: кто опровергнет это? Красные, однако, согнав на площадь перед церковью народ, расстреляли атамана с сыном — и с ними священника, мельника и шестерых самых зажиточных казаков Изобильной. Четверо из них действительно участвовали в истреблении житоровского отряда — но никто их вины не открыл, а сами они не признались.
Должно быть, многие из молодых казаков теперь пожалели, что не выступили против красных. Во всяком случае, когда каждого седьмого из тех, кто провёл день в Буранной, избивали и штыками кололи перед тем как пристрелить, — ни словечка у них о стариках не вырвалось.
72
Вакер, до конца жизни запечатлевший в памяти каждую детальку рассказа, более всего обжигался мыслью: “И Нюшин, и Сотсков были в Буранной! Оба, они оба знали — кто истребил отряд Житора, кто убил его самого! И, однако, Марат — при всём его неистовом упрямстве, при его бешенстве напора — не смог расколоть их”.
Юрия приводило в восхищённо-недоумевающее беспокойство: они молчали и теперь — после столького, что пережили с того дня Святого Кирилла в Буранной! после столького, что должно было научить их... скептицизму — выбрал он слово.
Молчали, чтобы не подвести под расстрел стариков, какие ещё жили? Он с бесцеремонной быстротой упёр в Пахомыча вопрос:
— Вас не тревожит, что участников боя теперь найдут? Кому тогда по сорок пять было — им шестидесяти пяти нет. Могли бы пожить...
— Могли бы, — согласился хорунжий, — да только никого их не осталось. Я к старообрядцам принадлежу, — напомнил он гостю, — и знаю: мои единоверцы давно собирали имена всех тех, кто выступил против Житора. Немало потом ушло с Дутовым. А других социализм поел. Выделялись они мнением, поведением: брали их и до коллективизации. А она уже окончательным триумфом прошлась. Но за мёртвых братья молиться не перестали, каждое имя поминают.
“Религиозный опий я когда почуял?! спросил Марата о старце: он верующий? — отдал Юрий должное своей прозорливости. — Однако этим ли только они были крепки? Старики, на вере свихнутые, — понятно. А молодые казаки? Что-то ещё другое их держало, что-то глубинно-древнее и детски-дикарское... Общинно-земляческая круговая порука!” — нашёл он формулировку.
— Могу я спросить... — обратился к Пахомычу со старанием соблюсти “беспристрастную”, “чисто деловую” манеру, — я о молодых казаках... Они до боя, на митинге, — вы говорите — кричали: “За кого-то чужую и свою кровь проливать надоело!” Наотрез отказались восставать против советской власти. Выразили явное несогласие со старшим поколением.
— Явное, — подтвердил хорунжий.
— Но потом они с необычайной преданностью спасали стариков своим молчанием. Я понимаю — дали слово молчать. Но одного убеждения, что слово надо держать, — мало! Должно быть и крайне сильное чувство. Должна быть всепоглощающая страсть — чтобы выдержать э-ээ... суровое обращение... не отступить перед угрозой расстрела. То есть, — продолжал Вакер с ожесточённым увлечением, — они были в плену у чувства местнической спайки, которое восходит к родо-племенным отношениям. На него наложилась вспыхнувшая ненависть к советской власти...
— Вам угодно моё мнение выслушать, — терпеливо сказал хорунжий, — так вот. Обида у них была! Они на разделение с отцами и дедами пошли — чтобы против красных оружия не поднимать. Уверены были, что и те к ним мирно отнесутся. Уважали их за то, что они с германской войной развязались. А красные наплевательски их обидели.
— Вон оно что. Обиженными ваши себя почувствовали, — проговорил Вакер осторожно, прикрывая мнимым участием иронию. Ему доводилось писать репортажи со строек, где зэки-уголовники “перековывались” в трогательно самоотверженных тружеников. Имея, таким образом, некоторый опыт общения с блатными, он знал их поговорку: “На обиженных х... кладут!” Фраза-плевок вызывала представление о ничтожествах с выбитыми передними зубами, о существах безвольных, заискивающих и презренных.
Сидящий перед ним старик так и не понял за свою жизнь, что такое обида . Да, поначалу она озлобляет, возбуждая страстишку отомстить, нагадить, напакостить обидчикам. Но если обиду наносит сила непреодолимая — обиженный превращается в живую падаль.
Вакер объяснил это Пахомычу с подчёркнутой — от сознания своего превосходства — любезностью. Тот не промешкал с ответом:
— Быть задетым тем, что тебе наносят обиду, — это одно. Ваши слова к этому идут. А к другому — нет! Другое — уважать в себе что-то и почувствовать себя в этом уважении обиженным. Вопрос и простой и тонкий.
У Юрия приподнялись брови, губы слегка скривились.
— И что же такое они в себе уважали?
— Жертву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67