..
— Кому здесь слишком тепло, я тех отправлю! — зловеще прозвучало в заключение.
После этого людям предложили по одному входить к Вакеру. Тот, проинструктированный, холодно смотрел в забито-безвольные лица вчерашних пахарей, свинарей, конюхов:
— Получи рукавицы! — и указывал на кучу рукавиц в углу.
Человек, потоптавшись, робко брал пару.
— Распишись, что получил!
Неверной от напряжения рукой ставилась подпись.
— А телогреек на всех нет! — объявлял затем Вакер. — Ты телогрейку не получил?
Труармеец глядел в испуганной растерянности и отрицательно мотал головой.
— Распишись тут, что не получил! — пододвигал бумагу Юрий, и непривычная, будто одеревенелая, рука снова выводила каракули напротив фамилии. Они удостоверяли, что телогрейка человеку выдана, как и рукавицы.
Юст появился, только когда процедура окончилась, и забрал документы. Поскольку взгляд у помощника был вопросительно-злой, сказал успокаивающе:
— Не обидим!
— На мне какая ответственность! — нажал Юрий.
— Отказался бы! Землекопом было бы тебе лучше! — Юст подчёркнуто произнёс “тебе”.
Власть шла ему, как прирождённому наезднику идут шпоры. Он умел прикосновением хлыста пощекотать самолюбие и подтянуть. Взглядом на подчинённых он напоминал псаря, который “до нутра” знает своих гончих, борзых и норных.
В массе рабсилы он приметил тех, с кем стоило считаться. Им и в самом деле достались телогрейки. Подавляющее же количество их, новеньких, на вате, в мгновение ока обрело хозяев на стороне — которые смогли достаточно заплатить.
Вакер получил приглашение прийти, как стемнеет, к начальнику “на дом”. Юст занимал просторную землянку, разделённую дощатыми перегородками на приёмное, “рабочее” и спальное помещения. Ещё на подходе Юрий услышал патефон; крутилась пластинка с записью Лемешева: “Паду ли я, стрелой пронзённый...” В торце стола сидел по-хозяйски Милёхин и курил папиросу. Юст расположился справа; не вставая, протянул пришедшему руку. Здесь уже были несколько шоферов, буровой мастер и пара его людей, недавний майор авиации с планками медалей, с орденом Красного Знамени на кителе, а также Киндсфатер.
Опер кратко велел сидевшему слева от него майору: “Пересядьте!” — и кивком пригласил Вакера занять место.
— Прочитал я ваше... “Вечная молодость пламени” — хорошее название. Здорово вы описываете сознательность старика!
Юрий поблагодарил. Вестовой хозяина стал подавать миски с кашей, и Вакер возбуждённо потянул носом воздух. Пшённая каша была со шкварками: чадно-приторный запах жареного сала казался бешено соблазнительным. По рукам пошли фляжки с водкой, гости наливали себе сами. Милёхин, двинув пальцем, велел Вакеру приблизить ухо.
— Я вам сочувствую как творческому человеку, который сейчас не может работать по профессии. Вот вам и самому, — он подпустил подначку, — пригодится сознательность... для хорошего дела нехороших мест нет! Пейте, ешьте, пожалуйста. Кому только тело греть — тому телогрейку, а вам надо больше! — он не сводил с Юрия глаз; тот, чувствуя, что унижение почему-то мало его задевает, выпил стакан и стал жадно носить кашу ко рту полной ложкой.
С этого вечера, который позднее украсили своим присутствием женщины, Юст стал регулярно одарять Юрия фляжкой водки. Подсчитывая, однако, в уме, сколько примерно огребли начальник и опер, Вакер заключал в безысходности переживания: его держат на доле не выше одного процента. А ведь именно он — мишень для жалоб, и, в случае чего, вряд ли ему удастся потянуть за собой распорядителей в лагерь строгого режима.
Однажды, терзаемый непреходящим беспокойством, он сказал Юсту: народ-то увидел, что на некоторых появились телогрейки. Как бы не привелось воскликнуть: “К нам едет ревизор!” Начальник взглянул с презрительным удивлением.
— Бумагу написать и отослать? Для них было бы легче в мине ковыряться, — он будто протиснул слова сквозь челюсти, которым не дал труда разомкнуться.
Юрий должен был сказать себе, что человек, хотя и не творческий, преподнёс определение — выразительнее не подыщешь. В самом деле, стоило попытаться вообразить, как эти люди потупленного взора с фамилиями Бауэр, Крепель, Захер, Липс задумываются над листом бумаги... Вспомнилось, с какой отчуждённостью, хотя и снисходительно отец говорил о них, — тех, кто не руководил, но кем руководили. Они умели копить деньги и устраивать добротные жилища, варить хорошее пиво, делать вкусную колбасу — постоянно чувствуя необходимость власти над собой. Коренящаяся в них потребность была неотторжима от нужды в домашнем порядке, в устойчивом доходе. Если их этого лишали, то улучшения (вольно или невольно) они ждали, опять же, исключительно от власти.
Вакер усмехался: что за глупость верить, как верит низовой расейский народ, будто эти немцы прятали заброшенных к ним германских парашютистов. Какая, по сути своей, похвала — эта варварски-примитивная вера! За укрывательство, по законам войны, расстреливают. Мыслимо ли, чтобы колхозники, которые послушно выслуживают трудодни, поглощённые заботой, как бы откормить свинью на продажу, не обомлели при мысли о “чёрном вороне”, о людях в форме?
Германский парашютист никак не оказался бы для них представителем силы: ведь он появился бы тайно, прося укрыть его. И потому был бы непременно выдан.
Воодушевляться тем, что Германия сильнее, что она, победив, оценит твою помощь — на то требовалось воображение. Люди же эти обладали совершенно плоским сознанием. Они должны были своими глазами увидеть, как русская власть умаляется, уходит. Начальники спешно садятся в машины, уносятся на восток. Торопливо отступают войска... Нужно было проводить взглядом последнего солдата.
И когда затем задрожала бы земля и появились бы германские танки, мотоциклисты, автоматчики, — только в эти минуты в головах перевернулись бы песочные часы. Из калиток, широко улыбаясь, вышли бы старики, заговорили по-немецки. Выскочили бы девушки, из самых бойких, со жбанчиками домашнего пива, с “кухэн”, с цветами. Теперь (и только теперь!) местным немцам явилось бы непреложной истиной: они принадлежат Германии! они бесконечно любят её — победоносную, родную.
Любовь будит движения души: миг — и посыплются доносы. У этой женщины муж — русский офицер! А тот старик, что проворно зазвал в дом танкистов, — в молодости служил в ЧК и ещё недавно щеголял значком “почётный чекист!”
На плоскости нет углубленьица, где отложилось бы: а если через месяц, через полгода русские возвратятся? Дабы представить, что новые доносы высветят доносчиков и должки неминуемо будут взысканы, — много ли воображения нужно? Но его не имелось нисколько, почему поиск манёвра был немыслим. Вермахт крушил Красную Армию, тыл лихорадило, что было для уголовников и пролаз всех мастей как дождь на грибы. Обвинённые же немцы после Указа о выселении не разбежались, не попрятались, а дружно пошли к скотным вагонам. И в долгом пути никто не отстал от эшелона — а попробуй власть вот так, при ничтожной охране, перевозить карманных воров? сколько бы их прибыло к месту назначения? Воришек бы не довезли — а людей, которые якобы прятали вражеских парашютистов и готовили вооружённое восстание, благополучно доставили куда надо. Доставили — и они по-воловьи трудятся не ради благополучия, а потому что велено.
Вакер думал, что вождь, разумеется, всё это знал заранее. Знал, что один народ безоговорочно поверит: да! опасные враги, поделом наказанные. А другой, обращённый в невольничий табун, будет приносить пользу, выживая на мизерной пайке. Как вода рыбе, ему необходима власть — а, значит, и обижающая, — она сладка, и он завещает детям не обиду, а любовное почтение к советской власти.
84
По-осеннему синеватой стала поверхность пруда, перезревший рогоз устало гнулся над зарослями осоки. Вакера оторвали от стола с чернильницей-непроливайкой: копать картошку или, по-газетному, “убирать второй хлеб” считалось занятием, для всех трогательно желанным. Налегая на лопату, ощущая, как тело изливает пот через все разверзшиеся поры, он поглядывал на тыквы: их семечки посеяли, когда сажали картошку. Заманчиво-полновесные — тыквы лежали на земле, будто разбросанные с воза. Вечером одну, наверное, удастся унести в землянку и испечь.
После распределения телогреек он оказал Юсту и Милёхину другие услуги того же рода, и опер разрешал, без посторонних, называть его Александром Афанасьевичем. От него Вакер знал, что германские войска подошли к Сталинграду, овладели кубанским черноземьем и проникают всё дальше на Кавказ.
Опер говорил рассудительным голосом секретаря сельсовета:
— Смотри сам, Юрий Иваныч: был бы ты, прикинем, комбатом при таком нашем отступлении. Как тебя отстаивать от разговоров: командир, мол, немец — потому и бежим... Сознательность у солдат простая, каждому не докажешь, что ты не сам приказал отходить, а исполняешь приказ. Ну и смог бы ты чувствовать себя уверенно? наказывать и внушать: твоя воля — закон для подчинённых?.. На то ваш брат собран отдельно, и вот тут-то в командиры путь не закрыт. Погляди, как Юст командует! Кто из ваших может на него шипеть?
Вакер не возразил, но и не подал вида, что башковитый опер высказал его мысли. А тот добавил:
— Юрий Иваныч, ты — с высшим образованием человек, а война ещё не завтра кончится... при первой возможности я тебя выдвину.
Угнетало: до чего обстоятельства понизили его требования к жизни — для него судьбоносно обещание лейтенанта! В голову лезли слова мыслителя: возможности стать счастливым выпадают каждому, но не каждый умеет ими воспользоваться... Виделся, точно это было только что, крест, чётко нарисованный на башне танка... танк, вздымая пыль, приближался, а Юрий был так заворожён, что не сразу бросился с улицы прочь. Позднее он думал: “Песочные часы хотели перевернуться!”
Если бы он дал внутреннему кипению вырваться действием: перешёл бы к немцам... часы отмеряли бы совсем иное время! Время вне прозябания в сибирском селе, вне каторги лесоповала. Какая бы малая ни досталась ему должность у немцев в русском отделе пропаганды, он, по выражению блатных, “не лишился бы полздоровья” и не копал бы ныне картошку, тешась предвкушением праздника: сварить и съесть её полный котелок.
* * *
Поблизости таилась пища — суслики, — и это разжигало в народе страсть. Пока большинство рыло картошку, кого-то отряжали на болотце за водой; её таскали вёдрами к припасённой бочке, а затем заливали нору, карауля миг, когда покажется мокрый, как губка, зверёк. Юрий обычно ходил за водой с Киндсфатером.
За болотцем земля ощетинилась изжелта-серыми щётками жнивья, на межах засел репейник, силой спорил с ним матёрый овсюг. Стрекозы челночили в воздухе, прогретом сентябрьским солнцем. Вдали на равнине прочно стояли хлебные зароды с ровным, будто литым верхом. Вакеру помыслилось о скрытой в них могущественной энергии, которая способна, вопреки ненастьям, в любую погоду сохраняться и год, и второй, и третий. В какие может она воплотиться пиршества с калачами, блинами, пирогами, с вёдрами самогонки...
Воображённое сменилось сквозяще-страшным: сколько в нём самом убыло жизни!.. Невыносимо тоскливо было чувствовать в осенней степной вольности запах дымка от костров, разведённых трудармейцами. Вакер ощутил себя пронзительно заболевшим некой странной памятью кочевий, мысль одержимо повторяла строку Есенина: “Если б наши избы были на колёсах...” Не та ли же надрывная неукротимость владела поэтом, когда в 1921-м, в год самых отчаянных крестьянских восстаний, он написал: “Пусть знает, пусть слышит Москва — это только лишь первый раскат”?
С корёжащей внутренней усмешкой думалось: а что если бы творческая сила могла обратить запечатлённую Пугачёвскую войну в энергию — и обернулась бы пиршеством сокрытая в хлебных зародах жизнь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
— Кому здесь слишком тепло, я тех отправлю! — зловеще прозвучало в заключение.
После этого людям предложили по одному входить к Вакеру. Тот, проинструктированный, холодно смотрел в забито-безвольные лица вчерашних пахарей, свинарей, конюхов:
— Получи рукавицы! — и указывал на кучу рукавиц в углу.
Человек, потоптавшись, робко брал пару.
— Распишись, что получил!
Неверной от напряжения рукой ставилась подпись.
— А телогреек на всех нет! — объявлял затем Вакер. — Ты телогрейку не получил?
Труармеец глядел в испуганной растерянности и отрицательно мотал головой.
— Распишись тут, что не получил! — пододвигал бумагу Юрий, и непривычная, будто одеревенелая, рука снова выводила каракули напротив фамилии. Они удостоверяли, что телогрейка человеку выдана, как и рукавицы.
Юст появился, только когда процедура окончилась, и забрал документы. Поскольку взгляд у помощника был вопросительно-злой, сказал успокаивающе:
— Не обидим!
— На мне какая ответственность! — нажал Юрий.
— Отказался бы! Землекопом было бы тебе лучше! — Юст подчёркнуто произнёс “тебе”.
Власть шла ему, как прирождённому наезднику идут шпоры. Он умел прикосновением хлыста пощекотать самолюбие и подтянуть. Взглядом на подчинённых он напоминал псаря, который “до нутра” знает своих гончих, борзых и норных.
В массе рабсилы он приметил тех, с кем стоило считаться. Им и в самом деле достались телогрейки. Подавляющее же количество их, новеньких, на вате, в мгновение ока обрело хозяев на стороне — которые смогли достаточно заплатить.
Вакер получил приглашение прийти, как стемнеет, к начальнику “на дом”. Юст занимал просторную землянку, разделённую дощатыми перегородками на приёмное, “рабочее” и спальное помещения. Ещё на подходе Юрий услышал патефон; крутилась пластинка с записью Лемешева: “Паду ли я, стрелой пронзённый...” В торце стола сидел по-хозяйски Милёхин и курил папиросу. Юст расположился справа; не вставая, протянул пришедшему руку. Здесь уже были несколько шоферов, буровой мастер и пара его людей, недавний майор авиации с планками медалей, с орденом Красного Знамени на кителе, а также Киндсфатер.
Опер кратко велел сидевшему слева от него майору: “Пересядьте!” — и кивком пригласил Вакера занять место.
— Прочитал я ваше... “Вечная молодость пламени” — хорошее название. Здорово вы описываете сознательность старика!
Юрий поблагодарил. Вестовой хозяина стал подавать миски с кашей, и Вакер возбуждённо потянул носом воздух. Пшённая каша была со шкварками: чадно-приторный запах жареного сала казался бешено соблазнительным. По рукам пошли фляжки с водкой, гости наливали себе сами. Милёхин, двинув пальцем, велел Вакеру приблизить ухо.
— Я вам сочувствую как творческому человеку, который сейчас не может работать по профессии. Вот вам и самому, — он подпустил подначку, — пригодится сознательность... для хорошего дела нехороших мест нет! Пейте, ешьте, пожалуйста. Кому только тело греть — тому телогрейку, а вам надо больше! — он не сводил с Юрия глаз; тот, чувствуя, что унижение почему-то мало его задевает, выпил стакан и стал жадно носить кашу ко рту полной ложкой.
С этого вечера, который позднее украсили своим присутствием женщины, Юст стал регулярно одарять Юрия фляжкой водки. Подсчитывая, однако, в уме, сколько примерно огребли начальник и опер, Вакер заключал в безысходности переживания: его держат на доле не выше одного процента. А ведь именно он — мишень для жалоб, и, в случае чего, вряд ли ему удастся потянуть за собой распорядителей в лагерь строгого режима.
Однажды, терзаемый непреходящим беспокойством, он сказал Юсту: народ-то увидел, что на некоторых появились телогрейки. Как бы не привелось воскликнуть: “К нам едет ревизор!” Начальник взглянул с презрительным удивлением.
— Бумагу написать и отослать? Для них было бы легче в мине ковыряться, — он будто протиснул слова сквозь челюсти, которым не дал труда разомкнуться.
Юрий должен был сказать себе, что человек, хотя и не творческий, преподнёс определение — выразительнее не подыщешь. В самом деле, стоило попытаться вообразить, как эти люди потупленного взора с фамилиями Бауэр, Крепель, Захер, Липс задумываются над листом бумаги... Вспомнилось, с какой отчуждённостью, хотя и снисходительно отец говорил о них, — тех, кто не руководил, но кем руководили. Они умели копить деньги и устраивать добротные жилища, варить хорошее пиво, делать вкусную колбасу — постоянно чувствуя необходимость власти над собой. Коренящаяся в них потребность была неотторжима от нужды в домашнем порядке, в устойчивом доходе. Если их этого лишали, то улучшения (вольно или невольно) они ждали, опять же, исключительно от власти.
Вакер усмехался: что за глупость верить, как верит низовой расейский народ, будто эти немцы прятали заброшенных к ним германских парашютистов. Какая, по сути своей, похвала — эта варварски-примитивная вера! За укрывательство, по законам войны, расстреливают. Мыслимо ли, чтобы колхозники, которые послушно выслуживают трудодни, поглощённые заботой, как бы откормить свинью на продажу, не обомлели при мысли о “чёрном вороне”, о людях в форме?
Германский парашютист никак не оказался бы для них представителем силы: ведь он появился бы тайно, прося укрыть его. И потому был бы непременно выдан.
Воодушевляться тем, что Германия сильнее, что она, победив, оценит твою помощь — на то требовалось воображение. Люди же эти обладали совершенно плоским сознанием. Они должны были своими глазами увидеть, как русская власть умаляется, уходит. Начальники спешно садятся в машины, уносятся на восток. Торопливо отступают войска... Нужно было проводить взглядом последнего солдата.
И когда затем задрожала бы земля и появились бы германские танки, мотоциклисты, автоматчики, — только в эти минуты в головах перевернулись бы песочные часы. Из калиток, широко улыбаясь, вышли бы старики, заговорили по-немецки. Выскочили бы девушки, из самых бойких, со жбанчиками домашнего пива, с “кухэн”, с цветами. Теперь (и только теперь!) местным немцам явилось бы непреложной истиной: они принадлежат Германии! они бесконечно любят её — победоносную, родную.
Любовь будит движения души: миг — и посыплются доносы. У этой женщины муж — русский офицер! А тот старик, что проворно зазвал в дом танкистов, — в молодости служил в ЧК и ещё недавно щеголял значком “почётный чекист!”
На плоскости нет углубленьица, где отложилось бы: а если через месяц, через полгода русские возвратятся? Дабы представить, что новые доносы высветят доносчиков и должки неминуемо будут взысканы, — много ли воображения нужно? Но его не имелось нисколько, почему поиск манёвра был немыслим. Вермахт крушил Красную Армию, тыл лихорадило, что было для уголовников и пролаз всех мастей как дождь на грибы. Обвинённые же немцы после Указа о выселении не разбежались, не попрятались, а дружно пошли к скотным вагонам. И в долгом пути никто не отстал от эшелона — а попробуй власть вот так, при ничтожной охране, перевозить карманных воров? сколько бы их прибыло к месту назначения? Воришек бы не довезли — а людей, которые якобы прятали вражеских парашютистов и готовили вооружённое восстание, благополучно доставили куда надо. Доставили — и они по-воловьи трудятся не ради благополучия, а потому что велено.
Вакер думал, что вождь, разумеется, всё это знал заранее. Знал, что один народ безоговорочно поверит: да! опасные враги, поделом наказанные. А другой, обращённый в невольничий табун, будет приносить пользу, выживая на мизерной пайке. Как вода рыбе, ему необходима власть — а, значит, и обижающая, — она сладка, и он завещает детям не обиду, а любовное почтение к советской власти.
84
По-осеннему синеватой стала поверхность пруда, перезревший рогоз устало гнулся над зарослями осоки. Вакера оторвали от стола с чернильницей-непроливайкой: копать картошку или, по-газетному, “убирать второй хлеб” считалось занятием, для всех трогательно желанным. Налегая на лопату, ощущая, как тело изливает пот через все разверзшиеся поры, он поглядывал на тыквы: их семечки посеяли, когда сажали картошку. Заманчиво-полновесные — тыквы лежали на земле, будто разбросанные с воза. Вечером одну, наверное, удастся унести в землянку и испечь.
После распределения телогреек он оказал Юсту и Милёхину другие услуги того же рода, и опер разрешал, без посторонних, называть его Александром Афанасьевичем. От него Вакер знал, что германские войска подошли к Сталинграду, овладели кубанским черноземьем и проникают всё дальше на Кавказ.
Опер говорил рассудительным голосом секретаря сельсовета:
— Смотри сам, Юрий Иваныч: был бы ты, прикинем, комбатом при таком нашем отступлении. Как тебя отстаивать от разговоров: командир, мол, немец — потому и бежим... Сознательность у солдат простая, каждому не докажешь, что ты не сам приказал отходить, а исполняешь приказ. Ну и смог бы ты чувствовать себя уверенно? наказывать и внушать: твоя воля — закон для подчинённых?.. На то ваш брат собран отдельно, и вот тут-то в командиры путь не закрыт. Погляди, как Юст командует! Кто из ваших может на него шипеть?
Вакер не возразил, но и не подал вида, что башковитый опер высказал его мысли. А тот добавил:
— Юрий Иваныч, ты — с высшим образованием человек, а война ещё не завтра кончится... при первой возможности я тебя выдвину.
Угнетало: до чего обстоятельства понизили его требования к жизни — для него судьбоносно обещание лейтенанта! В голову лезли слова мыслителя: возможности стать счастливым выпадают каждому, но не каждый умеет ими воспользоваться... Виделся, точно это было только что, крест, чётко нарисованный на башне танка... танк, вздымая пыль, приближался, а Юрий был так заворожён, что не сразу бросился с улицы прочь. Позднее он думал: “Песочные часы хотели перевернуться!”
Если бы он дал внутреннему кипению вырваться действием: перешёл бы к немцам... часы отмеряли бы совсем иное время! Время вне прозябания в сибирском селе, вне каторги лесоповала. Какая бы малая ни досталась ему должность у немцев в русском отделе пропаганды, он, по выражению блатных, “не лишился бы полздоровья” и не копал бы ныне картошку, тешась предвкушением праздника: сварить и съесть её полный котелок.
* * *
Поблизости таилась пища — суслики, — и это разжигало в народе страсть. Пока большинство рыло картошку, кого-то отряжали на болотце за водой; её таскали вёдрами к припасённой бочке, а затем заливали нору, карауля миг, когда покажется мокрый, как губка, зверёк. Юрий обычно ходил за водой с Киндсфатером.
За болотцем земля ощетинилась изжелта-серыми щётками жнивья, на межах засел репейник, силой спорил с ним матёрый овсюг. Стрекозы челночили в воздухе, прогретом сентябрьским солнцем. Вдали на равнине прочно стояли хлебные зароды с ровным, будто литым верхом. Вакеру помыслилось о скрытой в них могущественной энергии, которая способна, вопреки ненастьям, в любую погоду сохраняться и год, и второй, и третий. В какие может она воплотиться пиршества с калачами, блинами, пирогами, с вёдрами самогонки...
Воображённое сменилось сквозяще-страшным: сколько в нём самом убыло жизни!.. Невыносимо тоскливо было чувствовать в осенней степной вольности запах дымка от костров, разведённых трудармейцами. Вакер ощутил себя пронзительно заболевшим некой странной памятью кочевий, мысль одержимо повторяла строку Есенина: “Если б наши избы были на колёсах...” Не та ли же надрывная неукротимость владела поэтом, когда в 1921-м, в год самых отчаянных крестьянских восстаний, он написал: “Пусть знает, пусть слышит Москва — это только лишь первый раскат”?
С корёжащей внутренней усмешкой думалось: а что если бы творческая сила могла обратить запечатлённую Пугачёвскую войну в энергию — и обернулась бы пиршеством сокрытая в хлебных зародах жизнь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67