Русская казна безвозмездно оплачивала проезд колонистов от российской границы до места жительства. Им выдавали, помимо “кормовых денег”, суммы на разнообразные мелкие надобности. Прочие издержки записывались в долг.
Приезжали не на пустошь: переселенцев ожидали дома. Каждая семья, оделённая весьма крупной ссудой в двести рублей, получала по две лошади и по корове (лошадь стоила семь-девять рублей, корова — пять-семь рублей). Представители власти отвечали за обеспечение прибывших орудиями труда, семенами, предметами домашнего обихода: столами, лавками, кухонной утварью — включая ложки.
В первые с начала переселения четыре года казна израсходовала на колонистов более пяти миллионов рублей серебром: огромнейшие в те времена деньги. Впоследствии часть долга переселенцы вернули, остальное было им прощено. (21)
Екатерина Вторая с немецкой честностью соблюла то, что обещала. Её материнское попечительство о приглашённых не обернулось зазывной уловкой. Не всем россиянам приятно признавать это, однако оно так: их императрица не забыла, что была германской принцессой... Нас призовут “снять с глаз шоры” и увидеть в предприятии Екатерины заботу о благе российского государства: немцы-колонисты якобы несли в страну культуру земледелия — каковую должно было перенять русское крестьянство.
Домысел без доли серьёзности! Трогательно “просветительская” сказка. На переселение чаще решались батраки, решались те, кто, не имея собственной земли, не имел и должных навыков хозяйствования (кстати, тогдашние мелкие германские государства не могли похвастать культурой земледелия — в отличие от Голландии, от Англии). К тому же, люди перебирались, главным образом, в степи, в края с иным, чем у них на родине, климатом, и потому им самим приходилось присматриваться: как местный народ добывает воду, копая глубокие колодцы, как возделывает поля, разводит скот.
“Пусть так, но заселение края полезно государству, — не сдастся читатель из упрямых, — не через десять, не через двадцать лет — позднее, — но плоды явятся!” Не станем спорить, однако же заметим: Екатерина, в противоположность мысли: “Народ для края!” — следовала правилу: “Край для народа!” После разделов Польши к Российской империи отошли земли, на которых жило немало евреев. Для них императрица в 1796 ввела черту оседлости , дабы евреи, оставаясь там, где были, помнили: переезд в незаселённые края — не про них.
* * *
Разборчивость в симпатиях ни в коей мере не противоречила коренному интересу царицы: самозваная династия должна была избежать участи известных временщиков и удержаться — ради чего одних следовало приносить в жертву, а других возвеличивать. Почему служивому до того дворянскому сословию и было даровано право на праздность, на разгульное самовластие. Ключевский пишет о нередких случаях, когда барин совершенно обезземеливал своих крестьян, сажал их на ежедневную барщину, выдавая им месячное пропитание. “Крепостное русское село превращалось в негритянскую североамериканскую плантацию времён дяди Тома” (обличающий рабство роман Г.Бичер-Стоу “Хижина дяди Тома” вышел в русском переводе в 1858 приложением к журналу “Современник”). Помещик торговал крестьянами как живым товаром, не только продавая их без земли, но и отрывая от семьи. Крепостных проигрывали в карты, меняли на охотничьих собак. Тургенев в “Дворянском гнезде” упоминает, что дед его героя вешал мужиков за ребро.
Между тем как ранее, при Петре Великом, считает историк Сергей Платонов, в положении главных сословий существовало, во всей силе, равновесие. Равновесие — совершенно и окончательно нарушенное Петром Третьим и Екатериной Второй. То есть, уточним, голштинской династией. В обмен на власть, на её сохранение она превратила “крепостных ради державы” в рабов частных лиц, чьё небокоптительство столь выразительно запечатлено в русской литературе, вспомним ли мы Гончарова, показавшего нам Обломовку и Илью Ильича Обломова, возьмём ли Гоголя с его Маниловым, Ноздрёвым, Плюшкиным...
В то время когда Обломов лежал на диване, а тысячи его братьев по классу развлекались в своих имениях, освободившиеся должности занимали иностранцы, хлынувшие в Россию. Голштинский Дом был в этом прямо заинтересован, ибо не только немцы, но и шведы, французы, венгры скорее станут за фон Гольштейн-Готторпа под фамилией Романов, чем за подлинно русского претендента, если таковой наметится.
* * *
Своеобразно (а как же иначе?) складывались отношения Голштинского Дома с церковью. Определённый в наследники Карл Петер Ульрих, приняв православие, во время церковной службы передразнивал священника и вообще задорно щеголял пренебрежением к православным обрядам. Сделавшись самодержцем и по закону став и главой Русской Православной Церкви (а это: право назначать епископов и обер-прокурора Святейшего Синода, менять, по усмотрению, его состав), он вознамерился, сказано у С.М.Соловьёва, “переменить религию нашу, к которой оказывал особое презрение”. Собирался уничтожить иконы в церквях, хотел обязать священников бриться и одеваться, как пасторы у него на родине. По словам Ключевского, монарх публично дразнил русское религиозное чувство, в придворной церкви во время богослужения принимал послов, “высовывал язык священнослужителям, раз на Троицын день, когда все опустились на колени, с громким смехом вышел из церкви”.
Словом, слишком уж переходил за рамки и, хотя и облагодетельствовал, к своей выгоде, русское дворянство, его сменила благоразумная, дальновидная и расчётливая супруга. Она оставила в покое иконы, бороды и облачение священников, но, как и её муж дотоле, стала с истым уважением к прямой силе возвеличивать шпагу в ущерб рясе. Пётр Третий успел утеснить духовенство и имущественно — Екатерина же пошла тут гораздо дальше. Она последовательно отнимала у монастырей угодья и крестьян (отняла сотни тысяч) и награждала военачальников (не в последнюю очередь, иностранцев), фаворитов, немецких родственников, а когда митрополит Ростовский Арсений в своём послании к ней выступил против, его по её повелению расстригли и заточили пожизненно.
Екатерина закрепила запрещение Петром Третьим домовых церквей, хотя в этом было, замечает С.Платонов, “принципиальное неудобство: выходило так, как будто православный государь воздвигал гонения на церковь”.
По обычаю, который вёлся из глубокой старины, домовая церковь была всегдашней принадлежностью всякой зажиточной усадьбы, даже городского богатого двора и представляла собой отдельную маленькую избу с бедным иконостасом, деревянной утварью. Приглашался нанятый на площади на одну службу, или на одну требу, полуголодный “безместный” священник и надевал облачение из домотканого небелёного холста. Он же исповедовал и причащал немногочисленную паству, крестил младенцев, соборовал отходящих в мир иной.
Чем легче было завести, читаем мы у Платонова, и чем дешевле было содержать “свою” церковь, тем сильнее и распространённее было стремление именно к “своей” церкви. “Против этого глубоко вкоренившегося в быту стремления и встал Пётр Третий”.
Послужила ли тому его вздорность, мелочность, как полагают историки? А если предположить, что меру ему подсказали? Недаром её оставили в силе Екатерина и кто царил за нею...
Священник “при месте”, имеющий приход, был связан клятвой верности царю и обязывался нарушать тайну исповеди “во всех случаях, когда относилось ко вреду Августейшей Особе”. “Безместный” же пастырь выпадал из-под постоянного надзора. Он мог разносить по домовым церквям нежелательное, ту же истину, что на престоле — немец: оттого и притеснения, и непосильные поборы. Оттого и не дают народу выбраться из нужды — тогда как немцам почёт, живут они своими сёлами на русской земле, свободные и богатые.
Голштинскому Дому было определено опасаться такого рода просветительства и ужесточать “оказёнивание” религии, даром что вера обрекалась на угасание. В самом деле, не относиться же всерьёз к чувствам рабов, лишённых даже права пожаловаться. Сергей Аксаков в “Семейной хронике” рассказывает, как в екатерининские времена помещик, переселяя крепостных, оторвал их от церкви, в которой они крестились и венчались. Они, читаем, обливались “горькими слезьми” — им предстояло жить в местах, “где, по отдалённости церквей, надо было и умирать без исповеди и новорождённым младенцам долго оставаться некрещёными”. Крестьянам это “казалось делом страшным!..”
Вот тут-то бы и спасла своя домовая церковь!
Что церковь “казённая” была не совсем своей , показывает Толстой в “Хаджи-Мурате” (это уже правление Николая Первого). Солдат Авдеев умирает от раны в крепости (заметим, она не осаждена, в ней течёт обыденная армейская жизнь) — а полкового священника возле умирающего нет. Пришли друзья-солдаты, и Авдеев произносит фразу замечательной смысловой нагрузки: “Ну, а теперь свечку мне дайте, я сейчас помирать буду”. Толстой добавляет деталь, столь же заострённо-глубокую: “Ему дали свечу в руку, но пальцы не сгибались, и её вложили между пальцев и придержали... фельдшер приложил ухо к сердцу Авдеева и сказал, что он кончился”.
Вот так — без исповеди! без слова Божьего. Зато семье отписали, что солдат погиб, “защищая царя, отечество и веру православную”.
* * *
* * *
Монархи-голштинцы в роли ревнителей православия — пикантно?.. Если Пётр Третий хотел обязать священников бриться и одеваться, как пасторы у него на родине, и вознамерился “переменить религию нашу”, то его сын (22) Павел Первый стал гроссмейстером католического Мальтийского ордена.
Александр Первый, будучи наследником, имел в духовниках православного протоирея, который действительно брился — одеваясь, правда, не как пасторы: он предпочитал носить светское платье.
Александр, заняв престол и в письме делясь с другом мечтой поселиться на берегу Рейна, молился то католическому Богу, то протестантскому. Он пригласил немецкую баронессу Крюденер проповедовать в России иллюминатство, осуждаемое православным духовенством; правда, впоследствии к иллюминатству охладел.
Обладая характером мистического склада, Александр, между прочим, не оставлял без внимания и земные средства, призванные к охранению его власти: ту же тайную полицию. Название её было: Особая канцелярия министерства внутренних дел, она имела свою сеть в гвардии и армии. Возглавлял канцелярию фон Фок, непосредственно за дела отвечал Густав Фогель.
При Николае Первом важной фигурой на поприще, о котором речь, стал граф Бенкендорф, предложивший ещё основательнее следить за состоянием общества, поощряя доносы, перлюстрируя частные письма. Царь сделал его руководителем преобразованного ведомства, которое было названо 3-м отделением Собственной Его Императорского Величества канцелярии. Бенкендорф отличился тем, что поставил под пристальное наблюдение печать, литературу, образование, ужесточил цензуру. Его правой рукой стал Дубельт, по чьему личному приказу был установлен тайный надзор за Пушкиным, Некрасовым и другими литераторами.
Не жалея денег на охранительные меры, сделав, кстати, небогатого Дубельта весьма состоятельным господином, Николай Первый настолько верил в возможности полиции, что одного из её чиновников назначил профессором Харьковского университета. Император посчитал нужным покончить с традицией Петра Первого, запретив российским студентам учиться за границей.
А как пройти мимо такого эпизода, добавляющего ещё одну чёрточку к портрету царя Николая? Лев Толстой пишет, как царь распорядился перевести несколько тысяч государственных крестьян в свои удельные, и об этом сообщила газета. Монарх тут же велел отдать редактора в солдаты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67