А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


В Действующей армии насчитывалось триста тысяч российских немцев, повод обвинить их в ненадёжности отсутствовал, и царь не мог позволить себе то, что впоследствии проделает Сталин, обративший солдат в подконвойную рабочую силу. Монарх удовольствовался жертвенными коровами, которых предостаточно имел в тылу. Немцам воспретили собираться в количестве более трёх. В публичных местах нельзя стало говорить по-немецки. Священный Синод объявил рождественские ёлки немецким обычаем, и на них пал запрет. Пал он и на проповеди в кирхах на немецком языке, и на музыку германских композиторов, включая Баха и Бетховена.
Публике, однако, это приелось, она желала плача попираемых, и царь пошёл ей навстречу. В 1915 у немцев, живших на черноморском побережье и вдоль западной российской границы, в полосе шириной сто пятьдесят вёрст, стали отбирать недвижимость, а их самих — выселять. Одних только немцев Волыни было отправлено в Сибирь двести тысяч человек. Позднее монарх подписал указ, которым обрекал на ту же участь сотни тысяч немцев-поселян Поволжья. Их разорение должно было осуществиться в апреле 1917, но Февральская революция, упразднив царское предписание, отвлекла публику на другие дела.
Однако ура-патриотизму не давали остыть, а, наоборот, его принялись подогревать со свежими силами, и немцы знали, что о выселении могут вспомнить в любой момент.
Большевики, прежде всего, стали известны своим Декретом о мире, а когда они и вправду замирились с Германией, многие немцы-россияне, особенно в сёлах, склонились к тому, чтобы ощутить себя красными или хотя бы краснеющими.
Декрет же Ленина об автономии дал то влияние, которое прошло сквозь сутолоку всего противоречивого относительно большевиков и нашло верный приют в немецких сердцах.
Ленинцы называли Российскую империю тюрьмой народов, заявляя о сочувствии нациям, что жаждали самоуправления и независимости.
В восемнадцатом году ещё ни одна коренная народность России не получила автономии (если не считать тех, которые сами провозгласили свою независимость). Но немцев Поволжья коммунисты отличили — причём в созданной автономной области немцы не составляли большинства.
Не объясняется ли всё тем, что пылала Гражданская война и земли других народностей занимали белые? Отнюдь. К концу 1918 советская власть была установлена на всей территории будущей Татарии, а на земле будущей Чувашии — и того раньше. Однако автономию татары обрели только в мае 1920, а чуваши — месяцем позже. В Карелии коммунисты повсеместно воцарились к марту 1918, но автономии карелы ждали до июня 1920.
И башкиры, и марийцы, и мордва, и удмурты и все остальные коренные народы оказались отодвинутыми в очереди.
Интересно ещё, что, когда немецкая автономная область будет преобразована в республику, та выделится исключительным признаком: окажется поделённой не на районы, как вся остальная территория СССР, а на кантоны, отчего возникнет уникальное словообразование “первый секретарь канткома партии” .
Но это так, замечание по ходу дела. Главное же: с устроением автономной области перед поселянами победнее и попроще открылась дорога во власть, и обнаружилось немало тех, кто ощутил себя рождённым руководить. Если бы ещё их причудливый говор не вселял в русского человека смешинку...
Вот тут-то фельдшер Вакер, человек сравнительно грамотный, и поймал судьбу за бороду. Самолюбие и деловая сметка подсказали Иоханну Гуговичу, что не надо медлить со вступлением в партию. Он был выдвинут в губернский отдел здравоохранения, потом его направили в советско-партийную школу, а там и пошёл дальше по административной линии: с преобразованием области в республику стал одним из её руководящих работников.
А Юрий из скованно-осторожного провинциального мальчика вырос в видного мужчину: когда — непринуждённо-развязного, когда — наглого, ведомого убеждением, что советская страна выделила ему самокатящиеся колёса. Он жил наполненно-ретивой жизнью, воспевая сельских активистов, геологов, пограничников или, по специальному заданию редакции, ехидно высмеивая какого-нибудь “разложившегося” комсорга, подобную мелкую сошку...
Заглянем же в номер гостиницы, где многообещающий журналист потягивает густое “мартовское” пиво и лениво раздумывает: роман — не очерк, осуждённый на конкретику неповоротливого факта, а ему, Юрию, воображения не занимать. Оно и вывезет, коли Марат обмишурится с материалом.
28
Дверь распахнулась — Марат в макинтоше, в кепке, с портфелем в руке, похожим на сундучок, бросил сидящему на кровати Юрию:
— Где сортир-то?
Побыв в нём, под шум воды, заново наполнявшей бачок, пояснил удовлетворённо:
— Работа — поссать забываешь! Потом с собой собирал, — встряхнув, он почти кинул портфель на стол, — и только на улице спохватился... еле добежал!
Вакер улыбнулся со сладким сарказмом:
— Зато теперь как приятно, а?
Житоров не поддержал. Швырнув макинтош на спинку стула, остался в серо-стальной блузе — мужчина с фигурой физкультурника, с густыми тёмными бровями, сходящимися разлаписто и властно, с глазами ясными и жёсткими, лишёнными глубины. Небрежно и гадливо, будто делая по принуждению что-то низкое, он выхватывал из портфеля круг копчёной колбасы, банки консервов, бутылку водки — поставил её на стол так, что она упала и покатилась, и была ловко поймана Юрием.
— Старообрядцы! — произнёс Житоров в окостенении злобы, глядя мимо стола и словно видя двух незабываемых до каждой их чёрточки людей. — Слаженно молчат! Мне совершенно и абсолютно понятно: им есть о чём молчать ... Ничего — размотаю.
Приятель про себя заметил: “Пытает их! А если в Москве шепнуть?..” (14) Мысль так озаботила, что он не сразу отдал другу бутылку — тот выдернул её из рук, водка забулькала в стаканы.
— Один писатель любит повторять: французы называют водку “вода жизни”, — сказал Юрий с приятной лукавинкой.
Житоров, морщась и не отрываясь, выпил полный стакан, отхватил зубами кусок колбасы от круга и, нетерпеливо жуя, уронил:
— Привыкаю...
Вакер, имевший вкус к выпивке, помнил, что друг спиртным не баловался. “Значит, разговорится!” — сделав вывод и показывая, будто его интерес витает вокруг иных предметов, сообщил:
— В ресторане внизу иногда чебуреки жарят — объеденье! Куснёшь свеженький, а в нём такой сок — ум отъешь! Распорядишься, чтобы пожарили?
Марат благосклонно кивнул, и приятель выглянул из номера. Разумеется, в гостинице знали о приходе важнейшего начальника: по ворсистому ковру коридора прогуливался взад-вперёд директор, потирая руки так, будто они отчаянно зябли. Услышав просьбу, он игриво издал горловой смешок, вытянул губы трубочкой и, точно сам безумно захотев чебуреков, пустился бегом проследить за их приготовлением.
Юрий придвинул к столу кресло, уселся с вальяжностью и, как бы нечаянно проглотив свою порцию водки, сказал шутливо:
— А в столовой у вас перечниц нет. Зато гостеприимство налицо... может, их кто-то уносит?
— А-аа, ты всё о старом! — вырвалось у Марата в перегоревшей ярости. — Так и быть, слушай и не вали на меня, если кусок в горло не полезет. Здешняя ЧК с чем в девятнадцатом году столкнулась? Сторож на кладбище трупами откармливал свиней!
— Х-хо?.. — выразил любопытство и удивление приятель.
— Скороспелых свиней сальной породы. Семи месяцев были уже по шесть пудов каждая... У выродка этого — лачуга, сарай в слободке. Расстрелянных откапывал... — Житоров поморщился и пересилил себя, чтобы не плюнуть на пол, — да что их откапывать? они только присыпаны землёй — каждую ночь новые добавляются. На ручную тележку клал, прикрывал хворостом, увозил, разделывал, кормил... Собрался резать свиней, как его взяли. Расстреляли вместе с женой!
Рассказчик выпил водки и утёрся рукавом:
— Не могу есть!
Вакер изобразил уважительное понимание. Сам он закусывал как ни в чём не бывало.
— Брали в сторожа другого — знал, за что предыдущий расстрелян. И тем же самым занялся! Пустили его в расход со всей семейкой: с бабой, с тёщей, с сыном — тот в комсомоле состоял, ублюдок!
А в двадцать первом оказался в сторожах ловкач — на свиней не отвлекался. Свежие трупы шли у него на пирожки и котлеты. Продавали жена и дочь-девчонка... — глаза Житорова округлились в ледяной недвижности. — Всех историй, эпизодов, деталей раскрывать не буду, уже хватит для твоих ушей... В наше время сторожа обшаривают трупы. Расстреливать за это не имеем права, но нашему аппарату противно, что это делается. Так дед Пахомыч — уж как за ним следили! — чист. По тому профилю, о чём мы говорим, это пока единственный случай в истории местных органов.
В голове журналиста всплывало услышанное о детоубийствах, о людоедстве в жуткий голод 1921 в Поволжье. Не забылся, разумеется, и недавний тридцать третий год, когда, по причине коллективизации, из-за голодухи так же прибегали к человечинке.
История сторожей заострила мысль на вопросе: впрямь ли старичишка — исключение из правил? а если да, то — почему? Судя по рассказу, расстрелянные поступают на кладбище не голыми. Пиджаки, конечно, с них сняты — но рубаху содрать, подштанники... Сбыл дюжину — вот и приварок.
— Он верующий? Не сектант?
Перед тем как ответить, Марат налил стаканы и поставил пустую бутылку на пол.
— Иногда перекрестится — что ты хочешь от старика? Но ни в церковь, ни в молельные дома ни старуха его, ни он не ходят. Причину его честности я знаю. Это — воспринятое в революцию талантливое партийное слово из талантливых уст!
Умело скрывая иронию, журналист сказал проникновенно:
— Ты знаешь — это действительно трогательно.
— Он общался с моим отцом! — внушительно произнёс Житоров, подтвердив догадку Юрия: “Вот откуда такая симпатия...”
— Думаешь, я не проверил, что он не врёт? При его годах он совершенно точно описал портрет моего отца: множество морщинок у рта, цвет глаз тёмно-карий, даже — что на подбородке нервно билась жилка! Передал, как отец обращался к нему: “Я прошу вас понять...” — произнеся фразу, Марат постарался отобразить убеждающую жаркую искренность. — Имелось в виду понять, что жизнь при социализме — это ни на что не похожая заря...
Вакер коснулся о старике: он и до революции служил сторожем?
— Да, но не на кладбище. А создался губком — пошёл в истопники и заодно в сторожа.
Официант доставил на подносе горку чебуреков, только что извлечённых из кипящего масла. Им весьма шло соседство с бутылкой жёлтой, как липовый мёд, старки.
Житоров сейчас говорил о приятном и потому не остался глух к соблазнительности чебуреков. Взяв один и предусмотрительно подув, он осторожно надкусил его, втянул ртом сок. Друг был польщён редкостным простодушием замечания:
— И гурман же ты, Юрка! Ну как тебя не уважать?
Застолье протекало своим порядком; отнимая руку от опустевшего стакана, Марат восклицал: — Уф-ф, отпускают нервы! — и: — Фх-хы, хорошо!
Он вдруг признался — видимо, поверив в это, — что и сам хотел позднее “угостить” друга Пахомычем, который, несомненно, обогатит роман.
— Но ты прыгу-у-ч! Уже сунулся, уже полез, и я...
— Приревновал! — договорил Юрий улыбчиво и кротко.
— Ладно, пусть так. А живёт он, я тебе скажу, улице Кржижановского, дом номер ...
Отрада дышала в подробном рассказе о том, как он, Марат, расспрашивал Пахомыча о встрече с отцом. Человек погрузился, словно в целебную и возбуждающую воду источника, в своё незабываемое...
Прощание с отцом под алыми знамёнами на вокзале, оркестр исполняет “Интернационал”. Отец в солдатской шинели, в белой папахе молодцевато вскакивает в вагон...
А семь или восемь дней спустя — “траурное”, под теми же красными флагами собрание в бывшем епархиальном училище. Марата и мать, заплаканных, придавленных бедой, усадили в президиум. Новый вожак оренбургских коммунистов, напрягая лёгкие до отказа, будто командуя на плацу, провозглашал с пафосом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67