Был август 1936, когда жирной чернотой газетных заголовков грянуло: “Иуды!”, “Диверсанты!”, “Бешеные собаки!” В Москве начался процесс по делу об “Антисоветском объединённом троцкистско-зиновьевском центре”. Среди подсудимых фигурировал дед Марата — и был приговорён к расстрелу.
Вакер почувствовал себя, будто заразившимся серьёзной болезнью. Внуку теперь не миновать перемены места, и не пахнет ли новое сыростью и гнилью? Неотступно-методично рисовалось: Марат, арестованный, налитыми кровью глазами уставился в миску с баландой.
Не так давно Юрий баловался мыслишкой просигналить наверх о “перегибах”, которые позволяет себе Житоров, впадая в палаческий раж. Предвкушение кары, могущей нависнуть над другом, помогало сохранять, после нанесённых им обид, душевное равновесие. Но далее вдохновенных прикидок о “сигнале” Вакер бы не пошёл. Вредить карьере друга не следовало — это могло сказаться на задуманной книге. И сейчас именно её судьба, судьба начатой и столь многообещающей рукописи, мучительно тревожила Юрия.
Он уехал в командировку на Дальний Восток. Там, в местном райисполкоме просматривая центральные газеты, замер над статьёй в “Правде” о перерожденцах. Засорённость ими аппарата власти, говорилось в статье, особенно велика в местах, где к руководству органами НКВД подобрались враги народа. Как пример была названа Оренбургская область.
Вернувшись в Москву, Вакер пришёл на редакционную летучку осунувшийся, с настроением предельно сжатой и готовой лопнуть пружины. Зам главного редактора, который был и секретарём партийной организации, взглянул на него раз-второй: с “деланно-отстранённым любопытством”, — определил Юрий.
По окончании летучки зам пригласил его в свой кабинет. Когда они оказались наедине, Вакер спросил принуждённо-независимо и, вопреки намерению, развязно:
— У вас новость для меня?
— Оренбург... — произнёс парторг тихо и мрачно, посматривая на Юрия каким-то боковым, шарящим взглядом.
— Житоров — перерожденец и самодур! — начал Вакер неожиданным для него странно гортанным голосом. — Помпадур! — прибавил со страстью как нечто необыкновенно бранное и гневно перевёл дух.
— Вы были с ним дружны...
— Как я мог с ним дружить, — зашептал Юрий, оправдываясь и негодуя, — если мы работаем в совершенно разных структурах?! И уровни — абсолютно разные?!
Парторг сделал вывод о манёвренности коммуниста и не счёл нужным цепляться.
— Нас в горкоме собирали, секретарей, ориентировали на бдительность... поставили в известность о выявленных врагах... Житоров расстрелян.
Юрий с тяжёлой тщательностью готовился к тому, что услышит это. Настраивал себя на нужную реакцию — настраивал с тех минут, когда прочитал статью в “Правде”. И всё равно теперь коробяще стянуло сухостью лоб, холодок внезапно побежал под ворот рубашки.
Отчаянно и скандально-легковесно вырвалось то, что он хотел произнести сурово:
— По делам и наказание!
Придя в свою квартиру на Неглинном проезде, он присел на табуретку у двери, будто проситель в учреждении. “Я деморализован. Так нельзя!” — повторил в себе несколько раз, прежде чем, наконец, встал. Пора было ужинать, но мысль о пище претила. Пропустить стопку?.. Он чувствовал, что в нынешнем состоянии “вибрирующе-критического натяжения” уже не окоротит себя... идти утром на работу в мёртво-тошнотном похмелье?
Надо подтянуться, взять себя в руки. Эта внутренняя команда обернулась желанием прибрать в комнате. Он стал вытирать пыль: с книг — сухой тряпкой, с мебели — влажной. Затем вымыл пол. За делом казалось, что скребущие на сердце кошки притупили когти. Сев за письменный стол, достал рукопись. До глубокой ночи он прибавлял бы фразу за фразой — несмотря на усталость от дневной беготни корреспондента... Понимание, что всё пошло насмарку, что его могут и арестовать, — нахлынуло вдруг, будто в первый раз, с неукротимостью, от которой мурашки забегали по телу.
“Бац — и вдребезги!” — повторялось в уме как бы с удовлетворением полного краха. Он зачем-то выключил настольную лампу — и включил снова. На рукопись больно было смотреть... Весна восемнадцатого в Оренбуржье, история с истреблением отряда неминуемо выведут на фигуру Зиновия Житора. Неважно, каким он там показан: достаточно того, что вспомнят — его сын и автор были дружны... Юрий, по всей вероятности, и так уже “проходит в связях Житорова”. Рукопись окажется жерновом на шее.
На миг в сознании затлело: а что если отнести записки хорунжего в органы? Каким, мол, дерьмом был отец Житорова! А яблочко от яблони, известно, недалеко падает!.. Нет — на этом-то как раз шею и сломишь. Марат расстрелян, и что даст органам факт об отце? А вот лицо, которое принесло занятный документ, враз получит прописку в казённой папке: а они так любят пухнуть!
Уничтожить рукопись и тетрадки хорунжего — дабы, припоздав, локти не кусать. Изорвать листы в мелкие клочочки и порциями спровадить в канализацию... Он мысленно проделывал и проделывал это — и с этим болезненным, почти “осязательным” представлением лёг на кровать. Сон пожалел его не ранее, как за час до звонка будильника.
Подобное повторилось на следующий день. И на следующий... На работе Вакер терзался тем, что его могут арестовать, — и как тогда повредят ему найденные чекистами и рукопись, и написанные непримиримым антисоветчиком воспоминания! Но когда, вернувшись домой, он вынимал то и другое — начатую книгу и записки Байбарина видел уже не боящийся ареста жизнелюбивый мужчина Юрий. Их видело иное, некоторым образом, “я” — оно жило лишь тем, что создавалось им “для бессмертия”. Живучесть этого второго “я” выдерживала страхи, что так томили дорожащего жизнью Юрия, и он — вопреки им — возвращал бумаги в ящик стола.
Следовало хотя бы унести их из дома и спрятать у кого-то. Но не имелось ни одного знакомого, мысль о котором воодушевила бы на такой шаг. Поместить их во что-то водонепроницаемое и закопать? Ум говорил на это: какое безлюдное, укромное местечко ни ищи, как ни таись, а кто-нибудь да увидит. Душа противилась ещё решительнее — поёживаясь, как от чего-то пошло-истерического, бездарного, навеянного шпионскими историями.
Мало-помалу страхи притёрлись в некое скользко-тревожное постоянство, и Юрий стал похож на того, кто, идя по льду, избегает резких движений и поддерживает себя тем соображением, что не упал же он до сих пор. Пробирал сквознячок слухов, сделавшийся всегдашним: арестован командарм, врагом народа оказался нарком... И Юрий, зная, как держал себя Житоров — не забывавший, чей он сын и чей он внук, — освоился с представлением: “Происходит выборка зазнавшихся”.
Может ли быть отнесён к ним Вакер — благоразумный газетчик, человек, не обладающий властью? Ни кто иной как он сам испытал на себе — что такое зазнайка во главе карательных органов. Если отвлечься от того, что ход роману закрыт, что жестоко пострадал он, Вакер, — можно ли, положа руку на сердце, сказать, будто с Маратом поступили не как должно?
Ответом было ощущение жгучего уязвления. Тогда, в поле, Марат ударил его по лицу. Ударил не только друга юности — надругался над коммунистом, приехавшим по служебному заданию. Сделал это безобразно-легко, ибо сознавал свою безнаказанность. Он забылся, он недооценил вождя, воображая, будто может бесконтрольно пользоваться властью, расходовать государственные средства, время подчинённых на семейное, личное дело — загадку гибели отца. Как будто у НКВД нет насущных, неизмеримо более важных задач!
Скользнул ли сигнал наверх или вождь, раскусив деда, предположил, что за штучка — внук? “Скорее — последнее”, — размышлял Юрий.
Он думал, что Зиновий Житор, не пожелавший героически умереть за революцию, вряд ли был исключительной редкостью среди плеяды пламенных революционеров. Ему не повезло — и пришлось раскрыться, ползая на карачках перед казаками, хватая их за полы. Но на других подобных ему типов не нашлось хорунжего — и эти люди, став новоявленными ханами и беками, принялись баловать себя вкусным пловом привилегий и самовластия. Сведения кое о ком поступали к вождю, он интуитивно воссоздал обобщённый образ Зиновия Житора, представил картину масштабно — и занялся прополкой.
75
Теперь всё время кого-то сдёргивали с колеи, отправляли в лагеря, постреливали. Но другие из-за этого колеи своей не бросали — делали карьеру, интриговали, любили. После работы ходили в кино. Справляли праздники. Убывали в отпуск.
С началом лета Вакер стал на выходные выезжать в подмосковную деревушку близ села Бирюлёво. Деревню облюбовали столичные интеллигенты средней обеспеченности, в их числе — писатели, ещё не выслужившие собственных дач, журналисты. Это было улыбкой судьбы для жителей, которые понастроили времянок и перебирались в них на весь сезон, освобождая дома постояльцам. Им продавали парное молоко, топлёные сливки, творог, с огорода — редиску, молодую картошку. Из лесу отдыхающим приносили ягоду. Они и сами ходили за нею и по грибы.
Вакер останавливался у вдовы агронома, средних лет женщины, в чьих рыжих волосах, однако, седины не замечалось. С первого взгляда было видно: в свою пору Галина Платоновна вызывала у мужчин интерес требовательный и неотступный. Вдова работала в колхозе бухгалтером, её дети, уже взрослые, жили отдельно, и она одна “владела хоромами”, как со смесью зависти и почтения выражались деревенские. Бревенчатый дом делился на три комнаты, что встречалось нечасто.
Юрию отводилась комнатка с низко расположенным, но широким окном, и он, назвав её светёлкой, незабываемо польстил хозяйке. Иногда она смотрела на него так, что он читал в её глазах затаённо-горькое волнение. Наверное, никогда ещё она с такими жадностью и страданием не воображала себя лет на десять моложе... В то время у него была юненькая подруга, находил он игривое радушие и у других молодых женщин. Но любовь Галины Платоновны могла иметь некоторое немаловажное преимущество.
Как-то, когда она брала воду из колодца, Юрий вышел из дома и поднял вёдра. Она, с испуганно-заботливым выражением, схватилась за дужку:
— Зачем вам?! Я — привычная!
Он с обаятельно-смешливой непринуждённостью отстоял вёдра, отнёс их на кухню, и Галина Платоновна улыбнулась ему томительно-грустной, с влагой на глазах улыбкой.
Юрий, приезжая каждую неделю, ухаживал в манере основательной, доброй постепенности... Шёл на убыль июль, и шли в рост, густели ночи, когда поздним вечером он обнял женщину, и она остро прервала вздох, закусила губу, как бы подавляя смущение.
* * *
Ей было известно, что он журналист, а это означало для неё принадлежность к городскому начальству. Юрий сказал — когда другие после работы отдыхают, он пишет книгу. И достал из портфеля папку. То была не прежняя, а иная рукопись. Рассказывалось опять же о военных событиях в Оренбуржье — но происходили они весною не восемнадцатого, а девятнадцатого года, когда уже без комиссара Житора, возглавляемые другими вожаками, большевики-оренбуржцы покрывали себя неувядаемой славой.
Галина Платоновна смотрела на портфель с взволнованной гордостью за любимого человека: в те годы портфель указывал на особое положение владельца, которое народ связывал не только с образованием, но и с властью. А то, что Юрий ещё и пишет книгу , погрузило женщину в благоговейную робость. Он, стоя, стал читать, а она, сидевшая на кушетке, почувствовала себя так, будто ей протянули предназначенный другому подарок и ошибка сейчас обнаружится.
“Колчаковцы двигались к Волге, — читал Вакер, — Оренбург был почти окружён: осталась одна отдушина в сторону Самары...” Фразы предваряли эпизод с истопником. Им был высокий, с седыми усами старик, который всю жизнь проездил машинистом на паровозе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67