— Ты их приструни, — сказал Лятоскович, — стражу я отзову, караульных в будки загоню, так что власть твоя — тебе и голова, как ею распоряжаться.
… »Игорек» шел по двору централа, а за ним шла его кодла (а в кодле был мальчонка, бритый наголо, — Анджей, брат Боженки, которая с моста в реку бросилась), и был «Игорек» в настроении добром, предвкушая, как сегодня вечером обожжет гортань, тепло обвалится в живот, а потом весело в голове станет, и скажет он своей кодле песни петь, и слеза в глазу закипит — нежная, прозрачная, высокой воровской печали слеза. Впрочем, с уголовниками его тоже не держали, выделив особую камеру, — чем дальше, тем больше уголовники попадали под влияние политических: те объясняли (не рецидивистам, конечно, не злым татям-душегубам, а несчастным, обращенным в преступников голодом и нищетою), кто и отчего виноват в их горестной судьбе. По всему выходило — царь, буржуй, поп… С такими, как «Игорек», разговаривать было бесполезно — садист, ближе к зверю, чем к человеку.
— Ну ты, рожа, — остановился «Игорек» перед худеньким молоденьким студентом, — иди сюда.
— Если нужно — сам подойдешь, — ответил студент, побледнев, и хотел было свою фуражечку поправить, но не успел: полетел на землю, ослепленный страшным, длинным ударом. Второго политика «Игорек» ухватил за горло, поднял за грудки, подержал в воздухе, застонал, швырнул от себя и хотел в рученьки ударить, «камаринскую» показать «политикам», но не успел: в мгновение, по чьему-то (не приметил, дура! ) крику он и кодла оказались в кругу людей: сорок семь «политиков» на него и его кодлу. Запросто не пройти сквозь них, тут с умом надо, с «нервом».
«Игорек» чуть опустился — руки длинные, болтаются безвольно, потом резким броском вытащил нож из-за голенища, попер на «политиков», оскалившись, дыша с хрипом («На устрашение хорошо бьет, — объяснил он начальнику тюрьмы в свое время, — ежели тихо — страху нет, все надо на хрипе делать или на визге»).
— А ну, курвы портовые! Откинь хавалы, а то теплую юшку пу…
Он не договорил — быстрая белая тень метнулась к нему, ударила по руке (ощутил — ребром ладони), а потом стало тихо, и он понял, что лежит на земле, и травка пахнет солнцем и конской мочой, а рядом с ним штабельком лежит его кодла.
— Господи! Убивают! — закричал «Игорек» страшным голосом, думая, что, может, это «политиков» смутит и в страх бросит, но никого крик его не смутил, кроме тюремного начальника Лятосковича, который бежал по гулким тюремным лестницам, чувствуя, как кровь колотит в висках.
— Не орать! — «Игорек» увидел над собой того, кто метнулся белой тенью и выбил из руки нож. — Никто тебя не собирается убивать, мерзавец. Не орать.
А Лятоскович, выскочив из тюремного здания, поднял руки над головой и тонко, но приказно крикнул:
— Стража! Ко мне!
Залязгали затворами жандармы, вышли из полосатых будок караульные
— ружья наперевес; «политики» расступились, и Лятоскович прошел сквозь их молчаливый строй к «Игорьку», который по-прежнему лежал на земле вместе со своей кодлой.
— Как посмел выйти из камеры, сволочь?! — спросил Лятоскович и с остервенелой яростью ударил «Игорька» ногой под ребро, а потом всю его кодлу стал пинать — Анджея тоже.
— Не смейте избивать людей, которые действовали по вашему приказу,
— сказал бледный, тот, что нож выбивал. — А ребенка мучить, — он кивнул на Анджея, — зверство!
— Что?! — Лятоскович обернулся. — Да как вы смеете, Дзержинский?!
— Смею. И не кричите вроде бандита — вы ж страж закона. Посему мы повторяем наши требования: немедленно отправьте нас к местам ссылки и заранее сообщите адреса, чтобы мы имели возможность уведомить родных.
Лятоскович побледнел вроде «Игорька»: со лба — к подбородку; мгновение колебался, как вести себя, а потом ответил:
— Хорошо. Вечером вы будете оповещены о моем решении.
А вечером камеры заперли. Стражники хихикали в глазки:
— Что, допрыгались, социалисты проклятые?! Таперь заместо вольной прогулки под конвоем будете ходить! Все, достукалися, голуби!
Те уголовники, что стали такими по горькому несчастью, «политикам» помогали, курьерами ночью были, ходили по тюрьме, шепот передавали… Камера, где сидел «Игорек», была заперта — уголовных горемык он, агент охранки, душегуб и палач, побаивался.
Наутро во время подконвойной прогулки «политики», опять-таки по-вчерашнему негромкому окрику Дзержинского и Сладкопевцева, разоружили стражу, подвели побелевших служивых к воротам, распахнули их — унтер сразу же отдал ключи, сам помог трясущейся рукой замок отпереть («Он бы на нашем месте всех перестрелял, — подумал Дзержинский, — видно, не верит до сих пор, что отпустим»), — и вытолкали наружу.
— Товарищи, вчера не голосовали семь человек с первого этажа. Повторяю, — сказал Дзержинский, — побег считаю безумием: или нас подведут к виселице, или мы погибнем в тайге. О нашей же демонстрации узнает Россия, весь мир. Считаю побег ошибкой. Однако вопрос таков, что настаивать никто не имеет права — каждый из семи неопрошенных имеет право уйти в тайгу. Голосуем…
Вечером, когда из Иркутска пришли войска и в тоненькой, ажурной повозочке на высоких рессорах приехал вице-губернатор, Лятоскович был отправлен на переговоры к восставшим.
— Господа, — начал он, прислонившись ртом к проему ворот. — Господа, я призываю вас к благоразумию. Вице-губернатор готов вступить в переговоры при условии, что вы снимете флаг.
Красный флаг с огромным словом «СВОБОДА» развевался над централом, и виден он был в закатном солнце далеко окрест, а особенно солдатам он был виден, и это раздражало вице-губернатора, ибо сам он на это — тьфу, и забыл! — он сам-то многое чего знает, а «темноте» это видеть не надобно, это может в них остаться; все можно вытравить, только память не вытравишь, она человеку придана в большей мере, чем разум.
— Красный флаг мы не снимем. Это раз. Вы удовлетворите все наши требования — два. После этого мы вступим в переговоры.
— Это кто ж мне такой ультиматум выносит? — поинтересовался Лятоскович.
— Русская революция, — ответил Дзержинский.
— Ружья изготовь! — длинно прокричали унтеры. Солдаты ружья вскинули, переглянулись, о чем-то тихо перебросились.
— Патрон загоняй! — еще длиннее пропели унтеры.
Обернулись унтеры на вице-губернатора, чтоб он ручкой махнул — «пли», но тот уткнулся в газету, которую ему передал адъютант, а в газете на первой полосе заголовок: «Заговорщиками убит министр внутренних дел Сипягин! Революционеры требуют отмены „чрезвычайных мер“!»
— Ну и что? — спросил вице-губернатор адъютанта. — Какое отношение имеет это, — он глянул на заголовок, — к тому, — вице-губернатор кивнул на восставшую тюрьму, где пели «Интернационал», — шустрые уголовники из бедолаг успели какими-то одним им ведомыми таинственными путями узнать о Сипягине и «политикам» эту новость незамедлительно сообщили.
— Ваше превосходительство, прямое. Шум будет-с. Не преминут в столицах обратить внимание. Стоит ли? Может, добром? Им же всем по пять лет Якутии — сколько их навек успокоится? Сколько пересмотрит свои убеждения, только б домой, в привычное возвратиться? Шум будет-с, — повторил адъютант убежденно. — Большой шум-с…
— Лятоскович! — крикнул вице-губернатор. Начальник тюрьмы прибежал резво, с пониманием.
— Попробуйте миром, — сказал вице-губернатор. — Я запрошу столицу и его сиятельство Павла Никодимыча…
Дзержинский оторвался глазом от тюремного забора и тихо сказал Сладкопевцеву и эсдеку Богданову:
— Все верно. Стрелять поостерегутся. Пошли писать ультиматум — удовлетворят. «Милостивый государь Сергей Дмитриевич! На Ваш запрос №6812 честь имею сообщить, что фотографические карточки дворянина Феликса Эдмундова Дзержинского, приговоренного к пяти годам ссыльного поселения в Вилюйске, отправлены мною Вам при сем письме и переданы в железнодорожную жандармерию на предмет ознакомления с оной всех чинов пограничной стражи с целью немедленного заарестования означенного Дзержинского. Портрет Дзержинского отправлен мною также заведывающему заграничной агентурою в Берлине г. Гартингу для обнаружения Дзержинского, если он сумел уйти за границу Империи. При этом я ознакомил с его фотографиею и дал описание злоумышленника всем полицейским и жандармским чинам, несущим охрану сухопутной и морской границы на территории Королевства Польского. Вашего Высокоблагородия покорнейший слуга подполковник Шевяков».
10
Главный редактор «Ведомостей» граф Балашов смотрел на своего сотрудника со странным чувством любопытства, жалости и снисхождения, рожденного ощущением малости, а посему — обреченности этого человека. Испугавшись, однако, что газетчик сможет понять истинный, тайный смысл его сострадания, редактор еще раз пробежал сообщение из Сибири об участившихся случаях побегов ссыльных поселенцев, зачеркнул прочитанное, отбросил, не задержавшись даже взглядом на фамилии Дзержинский, потом углубился в чтение большой передовой статьи об экономическом кризисе, надвигающемся страшно и зримо, о голодающих в приволжских степях и на юге Урала, о том, что следует принимать немедленные и действенные, реальные меры, которые только и могут спасти империю от катастрофы; задумчиво почесал кончиком пера лоб и спросил наконец:
— Зачем такой панический стиль, друг мой? Не надо. Следует все это переписать. Глядите: «Положение, сложившееся на фабриках, отсутствие прогресса, такого, например, как в Пруссии или в Англии, заставляет мастера быть жандармом и в цеху, и в рабочей слободке». Зачем обижать мастера? Не надо, друг мой, не надо. Это как-нибудь измените, пожалуйста. И мне обязательно завтра покажете…
— Так что ж, в сегодняшний номер не пойдет?
— В таком-то виде? Побойтесь бога, мне цензурный комитет за эдакое руки выкрутит!
— Игорь Леонидович, но ведь это правда. Если не ваша газета, в преданности престолу которой никто не сомневается, правду скажет, то кто ж?!
— Да разве это вся правда? Это только часть правды. Бога ради, простите, я запамятовал вашу…
— Питиримов.
— Нет, нет, что Питиримов — я помню.
— Георгий…
— Да, да, именно Георгий. Я отчество запамятовал… Лет вам сколько, Георгий?
— Двадцать восемь.
— А отчество каково?
— Можно без отчества.
— Двадцать восемь, без отчества… — повторил Балашов. — Но это же обидно — без отчества?
— Я не обиделся бы.
— Пора обижаться. Это оружие — нескрываемость обиды… Так вот, глядите, чуть ниже. Вы утверждаете: «Крестьянин нуждается в законе, который бы охранял его от поборов». Какими данными пользовались? Факты где? Цифры? Или уж во всю ивановскую бейте, или вовсе не надо это больное место трогать, вовсе не надо. Не браните старика, поработайте еще, поработайте, пожалуйста, чтоб все точно было, чтоб все было соблюдено.
Из редакции банкир, помещик и главный редактор «Ведомостей» граф Балашов отправился к московскому вице-губернатору на обед, где сказал речь о том, как пресса государя-императора верою и правдой служит престолу, как вдохновенно отдает она свое слово утверждению незыблемого принципа трезначия государства — «самодержавие, православие и народность» и как радостно российскому газетчику видеть то громадное изменение, которое происходит в Империи под скипетром богопомазанника, принесшего мир и счастье крестьянину, фабричному рабочему и дворянину. А оттуда, с обеда этого, отчет о котором пойдет во все русские газеты, граф Балашов отправился на квартиру доктора Ипатьева — там сегодня посвящали в члены масонской ложи Александра Веженского, модного присяжного поверенного.
— Откуда пришел ты?
— Из тьмы.
— Что есть тьма?
— Незнание, — ответил Веженский.
Балашов, наблюдая за таинством посвящения нового «вольного каменщика» сквозь прорезь в тяжелом бархате портьеры, шепнул Ипатьеву удовлетворенно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93