Не обратил я также внимания и на провиденциальную близость квартиры Зубатова от охранного отделения. Мы встречались с Зубатовым очень часто, но чем дальше длилось наше знакомство, тем все более выступали наружу не черты сближения, а черты расхождения. Я не могу себе отдать отчета, что именно нас разъединяло: это не были ни теоретические, ни политические разногласия, но что-то в нравственном облике Зубатова не влекло к нему.
Это глухо накоплявшееся разъединение нашло себе внезапный выход в остром столкновении, происшедшем совершенно случайно и поссорившем нас на несколько лет. Как-то Зубатов прочел мне свое произведение, в котором он излагал собственную теорию нравственности. Все в этой теории основывалось на выработке сильной воли, для чего требовалось совершенно сознательно совершить целый ряд гадостей, о которых в печати даже и говорить неудобно. Совершать эти гадости человек должен был, вполне понимая их значение, но заставляя себя идти против усвоенных нравственных понятий и этим упражняя свою «волю». Когда он прочел мне свое творение, у нас началась страшно сильная перепалка, во время которой я, весь проникнутый нравственным учением Лаврова и Михайловского, не стесняясь наговорил ему массу резкостей. Повторяю, этот взрыв, вероятно, не был бы так остр, если бы что-то неуловимое в Зубатове не подготовляло разрыва с ним.
Точно определить, когда именно Зубатов стал провокатором, я не мог бы, но мне кажется, что этот момент его жизни должен относиться к концу 1884 или началу 1885 года. Это было вообще ужасное время. «Народная воля», истекшая кровью, шла к своему окончательному разложению, но это еще не вошло в сознание действующих революционеров. Им казалось, что все дело только в новой концентрации сил при старых организационных принципах и тактических приемах. Однако сил становилось все меньше и меньше, а наряду с громадными провалами 1884 года страшную разрушительную работу совершала получившая начало от «дегаевщины» деморализация в революционных рядах. В одной Москве за 1884-85 годы насчитывалось несколько крупных провокаторов (Беллино-Бжозовский, Меньшиков, Беневоленский). Я думаю, это время захватило и Зубатова.
Первой крупной выдачей, которая с несомненностью может быть приписана Зубатову, был арест весною 1886 года целого ряда революционеров, бывших довольно близкими знакомыми Зубатова, стоявших вне народовольческой организации, но поддерживавших с нею отдельные сношения. Это были: Соломон Пик и Софья Гуревич, убитые во время известной якутской истории 1889 года, А. Болотина, сосланная по тому же делу на каторгу, Эдельман, утопившийся в Верхоянске, и многие другие. Если это был первый дебют Зубатова на шпионском поприще, он мог быть вполне доволен.
Осенью 1886 года Зубатов, вероятно, почувствовал недостаток связей в революционном мире, вызванный весеннею выдачею, и решил возобновить старое знакомство. Однажды, когда я проходил по Страстному бульвару, он подошел ко мне с широко протянутой рукой и сказал: «Будет нам помнить наши старые детские ссоры, у меня есть к вам дело, зайдите ко мне в библиотеку».
«Дело» Зубатова оказалось предложением устроить нелегальную библиотеку из легальных, но изъятых из обращения книг, находившихся в библиотеке Михиной.
Я обещал поговорить с товарищами, но последние отсоветовали мне начинать это дело, как не стоящее того, чтобы тратить на него квартиру. Я передал это решение Зубатову, который, видимо, был очень недоволен им. После этого у меня состоялось с ним еще одно-два свидания, во время которых отношения наши все как-то не склеивались и даже происходили некоторые серьезные неловкости. Так, во время разговора Зубатов как бы мимоходом забрасывал такие удочки: «Знаете, недавно я видался с Морицем Саксонским»… — «Кто это такой? » — «Да ведь вы его знаете — Мориц Лазаревич!» — «Нет, не знаю». — «Да как не знаете? И Соломонова не знаете? » — «Нет, не знаю». — «А он мне говорил, что он вас знает». — «Ну, меня многие знают, кого я не знаю! »
И в таком роде несколько раз. Повторяю, что не подозрение в политической благонадежности Зубатова руководило мною, а просто обычный прием конспирации — не говорить о лицах, о которых не надо говорить по делу. Однако эти неловкости объяснялись Зубатовым, вероятно, совершенно иначе, и он решил отделаться от меня.
Это было ему тем удобнее, что за это время он близко сошелся с вышеупомянутым Соломоновым, состоявшим членом нашей группы. Вскоре (в октябре восемьдесят шестого года) арестовали меня. Когда сейчас же после ареста я имел продолжительный разговор с начальником охраны Бердяевым, разговор, впрочем, односторонний,, так как Бердяев много болтал, а я ограничивался короткими репликами, из слов Бердяева я убедился, что около нас где-то имелся провокатор, очевидно стоявший вне организаций, так как знал только слишком внешние подробности. Но мысль моя была очень далека от Зубатова…
После нашего ареста дела Зубатова пошли очень успешно. Через Соломонова он стал довольно близко к остатку тогдашней народовольческой организации: сумел выудить таких крупных для того времени нелегальных, как Богораз, Виктор Данилов, Коган.. Использовавши совершенно Соломонова и опасаясь, что дальнейшие сношения с ним могут слишком явно обрисовать источник постоянных арестов, Зубатов отдал в руки полиции и Соломонова, но предварительно он счел нужным разыграть целую комедию. Он назначил Соломонову свидание в каком-то глухом месте, кажется,, на кладбище, заявив ему, что должен уехать по какому-то очень, опасному поручению, трогательно распростился с ним и даже пожелал счастливого пути.
Когда Соломонов вернулся домой, там его ждала уже полиция….
Слухи о том, что Зубатов — провокатор, появились уже в начале 1887 года. По крайней мере, мне были переданы в начале этого года в тюрьму очень определенные указания, исходившие от слишком серьезного человека, чтобы можно было этому не верить. Однако когда мы передавали об этом на волю, молодежь отвечала нам, что мы — сумасшедшие, если можем верить такому слуху. Кажется, что Зубатов еще до 1889 года продолжал свою провокаторскую деятельность и только тогда официально выступил в качестве помощника начальника охранки».
Зубатов черновик Гоца сжег; агентов, доставших эти бумаги, загнал, как посвященных, в Якутию на вечное поселение, приписав им «казнокрадство и двурушничество»; приказал усилить контроль за ввозом революционной литературы; провел несколько успешных ликвидаций, но ничто не приносило ему успокоения — слово пострашнее динамита: там шнур прогорел, бабахнуло — и конец! А здесь жди и жди, каждый миг жди…
Именно тогда Зубатов снова повернул на девяносто градусов — отыскал священника Георгия Гапона, побеседовав с ним, подсказал, куда целить в будущем, себя затемнил, дав понять: «Я не так прост, как кажется, я не обычный жандарм, я свою линию веду».
Такие же беседы провел с бундовкой Вильбушевич и одесским бундовским анархистом Шаевичем.
Лгать приходилось всем: директору Департамента Лопухину, министру Плеве, а более всего — себе самому.
… Выслушав сообщение о беспорядках, поднятых артельными в Оршанском депо, и об остановке поезда, следовавшего в Берлин (иначе б не сообщили), Зубатов вызвал к себе помощника и, досадуя на происшедшее, сказал:
— Ротмистр, как же там, в Орше, а?!
— Сергей Васильевич, я уже отправил туда поручика Леонтовича.
— Да при чем тут Леонтович?! Что он может, этот Леонтович?! Он может с агентурою в кабаках водку жрать! А здесь надобно говорить с хозяевами, объяснять им, что нельзя зазря сердить людей. Пообещали бы, право слово… Что от них — убудет?
— Сергей Васильевич, я это выяснил «по юзу»: они обещали. Добром обещали.
— Значит, плохо обещали. Неубедительно.
Ротмистр позволил себе улыбнуться:
— Артельные слишком убедительно просили.
Зубатов рассерженно бросил перо на стол, проследив глазом — не капнут ли чернила на красное сукно. Не капнуло, обошлось, слава богу: полковник не переносил, если неопрятность в чем-то, а особенно — за рабочим местом.
— К людям, — сказал он, — ко всей массе фабричных и заводских надо относиться как к одному агенту: норовистому, самолюбивому, да к тому же сотрудничающему без оплаты, по чистому национальному энтузиазму. А тут — руки заламывают. А рабочий этот, как выяснилось, верующий. Портрет государя в бараке держал. Сами же от себя отталкиваем, право слово. А потом — сажай, готовь поле для социалистической обработки…
— Прикажете заготовить рескрипт о наказании виновного жандармского офицера?
Зубатов вздохнул горестно и спросил — не ротмистра — себя:
— А кто тогда служить станет, коли мы своих будем наказывать? Затребуйте объяснение. И укажите, что ласкою надо, ласкою и уговором… Срочно разыщите отца Гапона или в Одессе — Шаевича, пусть им выдадут денег — отправьте в Оршу, чтобы открыли истинных зачинщиков, а темных артельных успокоили…
13
Чиновник IV класса по европейскому департаменту министерства иностранных дел Гавриил Григорьевич Хрисантов устраивал по субботним дням каждого третьего месяца обеды, на которые были званы, помимо послов Черногории и Бельгии, давние друзья дома: присяжные поверенные, литераторы, финансисты, доктора медицины и университетская профессура.
К столу, помимо пельменей, давали желтую, с жиринкой, белугу и, на любителей, ветчину по-кучерски. Водку в этом доме чистой не пили: супруга Гавриила Григорьевича, урожденная Грузенштадт, Анна Ивановна настаивала на зверобое из Привислинского края и на весеннем испанском чесноке, который обычно присылал в подарок мадридский консул Хорхе де ля Пенья.
Александр Федорович Веженский, как обычно, занимал за столом место под номером «7», ибо, уверял он дам, это число приносит счастье. Соседом его под номером «6» был профессор истории Вержблов, с ним он знаком был с тех пор, как слушал его курс в университете, а справа под номером «8» был усажен генерального штаба полковник Половский, военный агент России в Кабуле.
После второй рюмки шум за столом сделался всеобщим, и можно было начинать разговор по интересам, ибо для чего ж, как не для этого, устраивались обеды?!
Вержблов яростно уплетал пельмени, в разговор вступать упрямо не хотел, сверлил глазами бельгийского посла, который продолжал свое обычное малоевропейское прожектерство, лениво трогая серебряной вилкой белугу.
— Единство Франции и России, подкрепленное союзом с Альбионом, — вот гарантия на пути прусских амбиций, — говорил он, словно бы повторяя заученное раз и навсегда. — Меня не может не удивлять определенная пассивность наших министерств в том давлении на общественное мнение, которое мы могли бы оказать, но не оказываем, оглядываемся на традиции, осторожничаем, с этим вместе теряем веру в возможность гуманистического сотрудничества, не задумываясь, как тяжко станет последующему поколению веру эту обрести вновь, тогда как сейчас, стоит лишь протянуть руки, — и мы вместе, в тесном союзе духовного братства и делового интереса…
Вержблов оторвался от пельменей на одно лишь мгновение, чтобы тихо спросить Веженского:
— Вы что-нибудь поняли, Александр Федорович?
— Все понял, — ответил Веженский, — чего ж тут не понять? Он для дипломата слишком даже, я бы заметил, откровенно говорит.
— Растолкуйте, бога ради!
— И впрямь не понимаете, профессор? — улыбнулся Веженский. — Или хотите меня дураком поглядеть?
— Да что вы, Александр Федорович, окститесь!
— Славянофилов наших он клюет. Талантливые люди, а кричат об «особости», мешают выходу России к европейскому содружеству, в котором
— говоря серьезно — только и можно проявить свою, русскую, талантливую и широкую сущность: с кайзером не докажешь, он славянством «гребует», как в деревне бабки говорят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
Это глухо накоплявшееся разъединение нашло себе внезапный выход в остром столкновении, происшедшем совершенно случайно и поссорившем нас на несколько лет. Как-то Зубатов прочел мне свое произведение, в котором он излагал собственную теорию нравственности. Все в этой теории основывалось на выработке сильной воли, для чего требовалось совершенно сознательно совершить целый ряд гадостей, о которых в печати даже и говорить неудобно. Совершать эти гадости человек должен был, вполне понимая их значение, но заставляя себя идти против усвоенных нравственных понятий и этим упражняя свою «волю». Когда он прочел мне свое творение, у нас началась страшно сильная перепалка, во время которой я, весь проникнутый нравственным учением Лаврова и Михайловского, не стесняясь наговорил ему массу резкостей. Повторяю, этот взрыв, вероятно, не был бы так остр, если бы что-то неуловимое в Зубатове не подготовляло разрыва с ним.
Точно определить, когда именно Зубатов стал провокатором, я не мог бы, но мне кажется, что этот момент его жизни должен относиться к концу 1884 или началу 1885 года. Это было вообще ужасное время. «Народная воля», истекшая кровью, шла к своему окончательному разложению, но это еще не вошло в сознание действующих революционеров. Им казалось, что все дело только в новой концентрации сил при старых организационных принципах и тактических приемах. Однако сил становилось все меньше и меньше, а наряду с громадными провалами 1884 года страшную разрушительную работу совершала получившая начало от «дегаевщины» деморализация в революционных рядах. В одной Москве за 1884-85 годы насчитывалось несколько крупных провокаторов (Беллино-Бжозовский, Меньшиков, Беневоленский). Я думаю, это время захватило и Зубатова.
Первой крупной выдачей, которая с несомненностью может быть приписана Зубатову, был арест весною 1886 года целого ряда революционеров, бывших довольно близкими знакомыми Зубатова, стоявших вне народовольческой организации, но поддерживавших с нею отдельные сношения. Это были: Соломон Пик и Софья Гуревич, убитые во время известной якутской истории 1889 года, А. Болотина, сосланная по тому же делу на каторгу, Эдельман, утопившийся в Верхоянске, и многие другие. Если это был первый дебют Зубатова на шпионском поприще, он мог быть вполне доволен.
Осенью 1886 года Зубатов, вероятно, почувствовал недостаток связей в революционном мире, вызванный весеннею выдачею, и решил возобновить старое знакомство. Однажды, когда я проходил по Страстному бульвару, он подошел ко мне с широко протянутой рукой и сказал: «Будет нам помнить наши старые детские ссоры, у меня есть к вам дело, зайдите ко мне в библиотеку».
«Дело» Зубатова оказалось предложением устроить нелегальную библиотеку из легальных, но изъятых из обращения книг, находившихся в библиотеке Михиной.
Я обещал поговорить с товарищами, но последние отсоветовали мне начинать это дело, как не стоящее того, чтобы тратить на него квартиру. Я передал это решение Зубатову, который, видимо, был очень недоволен им. После этого у меня состоялось с ним еще одно-два свидания, во время которых отношения наши все как-то не склеивались и даже происходили некоторые серьезные неловкости. Так, во время разговора Зубатов как бы мимоходом забрасывал такие удочки: «Знаете, недавно я видался с Морицем Саксонским»… — «Кто это такой? » — «Да ведь вы его знаете — Мориц Лазаревич!» — «Нет, не знаю». — «Да как не знаете? И Соломонова не знаете? » — «Нет, не знаю». — «А он мне говорил, что он вас знает». — «Ну, меня многие знают, кого я не знаю! »
И в таком роде несколько раз. Повторяю, что не подозрение в политической благонадежности Зубатова руководило мною, а просто обычный прием конспирации — не говорить о лицах, о которых не надо говорить по делу. Однако эти неловкости объяснялись Зубатовым, вероятно, совершенно иначе, и он решил отделаться от меня.
Это было ему тем удобнее, что за это время он близко сошелся с вышеупомянутым Соломоновым, состоявшим членом нашей группы. Вскоре (в октябре восемьдесят шестого года) арестовали меня. Когда сейчас же после ареста я имел продолжительный разговор с начальником охраны Бердяевым, разговор, впрочем, односторонний,, так как Бердяев много болтал, а я ограничивался короткими репликами, из слов Бердяева я убедился, что около нас где-то имелся провокатор, очевидно стоявший вне организаций, так как знал только слишком внешние подробности. Но мысль моя была очень далека от Зубатова…
После нашего ареста дела Зубатова пошли очень успешно. Через Соломонова он стал довольно близко к остатку тогдашней народовольческой организации: сумел выудить таких крупных для того времени нелегальных, как Богораз, Виктор Данилов, Коган.. Использовавши совершенно Соломонова и опасаясь, что дальнейшие сношения с ним могут слишком явно обрисовать источник постоянных арестов, Зубатов отдал в руки полиции и Соломонова, но предварительно он счел нужным разыграть целую комедию. Он назначил Соломонову свидание в каком-то глухом месте, кажется,, на кладбище, заявив ему, что должен уехать по какому-то очень, опасному поручению, трогательно распростился с ним и даже пожелал счастливого пути.
Когда Соломонов вернулся домой, там его ждала уже полиция….
Слухи о том, что Зубатов — провокатор, появились уже в начале 1887 года. По крайней мере, мне были переданы в начале этого года в тюрьму очень определенные указания, исходившие от слишком серьезного человека, чтобы можно было этому не верить. Однако когда мы передавали об этом на волю, молодежь отвечала нам, что мы — сумасшедшие, если можем верить такому слуху. Кажется, что Зубатов еще до 1889 года продолжал свою провокаторскую деятельность и только тогда официально выступил в качестве помощника начальника охранки».
Зубатов черновик Гоца сжег; агентов, доставших эти бумаги, загнал, как посвященных, в Якутию на вечное поселение, приписав им «казнокрадство и двурушничество»; приказал усилить контроль за ввозом революционной литературы; провел несколько успешных ликвидаций, но ничто не приносило ему успокоения — слово пострашнее динамита: там шнур прогорел, бабахнуло — и конец! А здесь жди и жди, каждый миг жди…
Именно тогда Зубатов снова повернул на девяносто градусов — отыскал священника Георгия Гапона, побеседовав с ним, подсказал, куда целить в будущем, себя затемнил, дав понять: «Я не так прост, как кажется, я не обычный жандарм, я свою линию веду».
Такие же беседы провел с бундовкой Вильбушевич и одесским бундовским анархистом Шаевичем.
Лгать приходилось всем: директору Департамента Лопухину, министру Плеве, а более всего — себе самому.
… Выслушав сообщение о беспорядках, поднятых артельными в Оршанском депо, и об остановке поезда, следовавшего в Берлин (иначе б не сообщили), Зубатов вызвал к себе помощника и, досадуя на происшедшее, сказал:
— Ротмистр, как же там, в Орше, а?!
— Сергей Васильевич, я уже отправил туда поручика Леонтовича.
— Да при чем тут Леонтович?! Что он может, этот Леонтович?! Он может с агентурою в кабаках водку жрать! А здесь надобно говорить с хозяевами, объяснять им, что нельзя зазря сердить людей. Пообещали бы, право слово… Что от них — убудет?
— Сергей Васильевич, я это выяснил «по юзу»: они обещали. Добром обещали.
— Значит, плохо обещали. Неубедительно.
Ротмистр позволил себе улыбнуться:
— Артельные слишком убедительно просили.
Зубатов рассерженно бросил перо на стол, проследив глазом — не капнут ли чернила на красное сукно. Не капнуло, обошлось, слава богу: полковник не переносил, если неопрятность в чем-то, а особенно — за рабочим местом.
— К людям, — сказал он, — ко всей массе фабричных и заводских надо относиться как к одному агенту: норовистому, самолюбивому, да к тому же сотрудничающему без оплаты, по чистому национальному энтузиазму. А тут — руки заламывают. А рабочий этот, как выяснилось, верующий. Портрет государя в бараке держал. Сами же от себя отталкиваем, право слово. А потом — сажай, готовь поле для социалистической обработки…
— Прикажете заготовить рескрипт о наказании виновного жандармского офицера?
Зубатов вздохнул горестно и спросил — не ротмистра — себя:
— А кто тогда служить станет, коли мы своих будем наказывать? Затребуйте объяснение. И укажите, что ласкою надо, ласкою и уговором… Срочно разыщите отца Гапона или в Одессе — Шаевича, пусть им выдадут денег — отправьте в Оршу, чтобы открыли истинных зачинщиков, а темных артельных успокоили…
13
Чиновник IV класса по европейскому департаменту министерства иностранных дел Гавриил Григорьевич Хрисантов устраивал по субботним дням каждого третьего месяца обеды, на которые были званы, помимо послов Черногории и Бельгии, давние друзья дома: присяжные поверенные, литераторы, финансисты, доктора медицины и университетская профессура.
К столу, помимо пельменей, давали желтую, с жиринкой, белугу и, на любителей, ветчину по-кучерски. Водку в этом доме чистой не пили: супруга Гавриила Григорьевича, урожденная Грузенштадт, Анна Ивановна настаивала на зверобое из Привислинского края и на весеннем испанском чесноке, который обычно присылал в подарок мадридский консул Хорхе де ля Пенья.
Александр Федорович Веженский, как обычно, занимал за столом место под номером «7», ибо, уверял он дам, это число приносит счастье. Соседом его под номером «6» был профессор истории Вержблов, с ним он знаком был с тех пор, как слушал его курс в университете, а справа под номером «8» был усажен генерального штаба полковник Половский, военный агент России в Кабуле.
После второй рюмки шум за столом сделался всеобщим, и можно было начинать разговор по интересам, ибо для чего ж, как не для этого, устраивались обеды?!
Вержблов яростно уплетал пельмени, в разговор вступать упрямо не хотел, сверлил глазами бельгийского посла, который продолжал свое обычное малоевропейское прожектерство, лениво трогая серебряной вилкой белугу.
— Единство Франции и России, подкрепленное союзом с Альбионом, — вот гарантия на пути прусских амбиций, — говорил он, словно бы повторяя заученное раз и навсегда. — Меня не может не удивлять определенная пассивность наших министерств в том давлении на общественное мнение, которое мы могли бы оказать, но не оказываем, оглядываемся на традиции, осторожничаем, с этим вместе теряем веру в возможность гуманистического сотрудничества, не задумываясь, как тяжко станет последующему поколению веру эту обрести вновь, тогда как сейчас, стоит лишь протянуть руки, — и мы вместе, в тесном союзе духовного братства и делового интереса…
Вержблов оторвался от пельменей на одно лишь мгновение, чтобы тихо спросить Веженского:
— Вы что-нибудь поняли, Александр Федорович?
— Все понял, — ответил Веженский, — чего ж тут не понять? Он для дипломата слишком даже, я бы заметил, откровенно говорит.
— Растолкуйте, бога ради!
— И впрямь не понимаете, профессор? — улыбнулся Веженский. — Или хотите меня дураком поглядеть?
— Да что вы, Александр Федорович, окститесь!
— Славянофилов наших он клюет. Талантливые люди, а кричат об «особости», мешают выходу России к европейскому содружеству, в котором
— говоря серьезно — только и можно проявить свою, русскую, талантливую и широкую сущность: с кайзером не докажешь, он славянством «гребует», как в деревне бабки говорят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93