следом за ним выпрыгнули еще двое, остановились, перетаптываясь: один барин сидел на камне, а второй, голый, бегал вокруг костра.
— Иди сюда! — крикнул Дзержинский старику с бляхой, по должности именуемому «надсмотрщиком за политическими ссыльными». — Не видишь, что ль, в беде мы?!
Старик, услыхав окрик, посмотрел на беглецов испытующе.
— Здесь лодка наша разбилась и вещи потонули, все деньги пропали, полсотни всего осталось, — пояснил Сладкопевцев, достав из кармана мокрую пятерку. — Я сын купца Новожилова, это приказчик мой — из немцев. Нас отвезите на берег, а сами вещи ищите и деньги со дна поднимите. За труды отблагодарю.
Дзержинский надел рубашку, еще влажную, пропахшую дымком, но теплую; натянул сапоги, накинул на плечи пиджак, а поверху набросил пальто, ставшее от жаркого костра тугим и негнущимся: брось — колом станет.
Дзержинский представил себе это ставшее колом пальто тем, иным, арестантским, которое зовут халатом, и такое же оно негнущееся, и так же хранит колокольную форму — даже после того, как обладатель его, продергавшись томительно долгие секунды в петле, замрет и станет медленно синеть лицом…
Первым о герое восстания 1863 года, легендарном защитнике Севастополя Ромуальде Траугутте, подполковнике русской армии, повешенном в Варшаве, Феликсу рассказывал отец. Мальчику тогда было четыре года, и мать поразилась, как сияли глаза сына, когда он слушал отца. Эдмунд Дзержинский умер рано, но мать, пани Елена, запомнив, как муж ее говорил с детьми, стала читать им те книги, которые более всего любил пан Эдмунд. Именно она рассказала уже десятилетнему Феликсу о Траугутте второй раз — мальчик любил старину, он чувствовал ее.
— Разве можно вешать героев? — спросил Феликс, выслушав рассказ матери про то, как Траугутт вместе с юным офицером графом Львом Толстым весь день первого мая возводил укрепления вокруг Севастополя под неприятельским постоянным огнем — палили ядра, остро пахло порохом и жженою серою, а потом штурмующие переместились так близко, что начали отстреливать русских офицеров из штуцеров, словно на забавной африканской охоте.
— Нельзя вешать героев, — ответила мать, и глаза ее повлажнели, — нельзя, мой мальчик. Но ведь нашего героя вешал царь. Нет выше памяти, чем память об убитых героях, — запомни это. А повесил царь вместе с нашим Траугуттом и русских офицеров, а защитил поляков громче всех Герцен. Зло, Феликс, не в крови человеческой, но в Духе его — как и Добро.
В Вильно, в гимназии, начав агитировать в кружках, Дзержинский, чтобы раз и навсегда отбить возможные упреки в том, что он «возмущает» рабочих, пользуясь темнотою их, рассказывал им про Траугутта, кавалера орденов за оборону Севастополя, дворянина и землевладельца, отринувшего имущественное, сиречь свое, во имя общего, польского, — что, подчеркивал Дзержинский, тридцать лет назад было правильным, но сейчас, коли повторять горячечные лозунги Пилсудского о величии польской нации, об ее особости, сугубо неверно; свобода Польше может прийти только как результат борьбы всех трудящихся империи во главе с русскими пролетариями против самодержавия и капитала; ежели поодиночке
— как курей перебьют, ребенку ясно.
Когда в Вильно он получил задание напечатать первую прокламацию на гектографе, долго думал — чему посвятить ее?
Сначала Дзержинский было решил написать о Костюшко и Мицкевиче, о днях революции 1831 года, когда наместник Константин позорно бежал из Варшавы, но потом решил, что это следует рассказать кружковцам, которые истории не учили, значит, прошлого, как, впрочем, и настоящего, были лишены; рассказ может и должен быть эмоциональным, волевым, не втиснутым в рамки тугого, неподвижного конспекта. Прокламация, считал Дзержинский, которому тогда едва-едва сровнялось семнадцать, обязана быть подобной бомбе — взрывоопасной, точной и краткой по форме.
Дзержинский исписал несколько тетрадок; рвал, жег, не нравилось — много слов, эмоций, рассуждений; фактов — мало. Тогда он решил иначе: соединить устный рассказ о недавнем, казалось бы — всего тридцать пять лет прошло, — восстании 1863 года с прокламацией о том, как расправились с героями.
Достав дело Траугутта, он сделал выжимку и написал прокламацию-факт насколько мог красиво, по-польски и по-русски, а потом размножил в ста экземплярах.
… Дзержинский раздавал на тайных рабочих собраниях свою прокламацию, которая рассказывала об умении жертвовать личным во имя общего. С годами он научился писать резче и экономней: его последующие прокламации были подобны бомбам — накально взрывали аудиторию.
Зачитав сухие строчки смертного приговора, вынесенного царем полякам и русским, боровшимся за свободу Польши, — этот документ он включил в первую свою прокламацию, Дзержинский обычно заканчивал:
— Когда Ромуальда Траугутта, русских и польских друзей вели на казнь, он шел спокойно, а возле виселицы сбросил свой тяжелый арестантский халат, и тот стал колом, словно сохранив очертания человеческого тела, высокий дух которого был неведом грубой материи. Траугутт взошел на эшафот и сказал убежденно: «Да здравствует великая Польша!» Однако в этом ныне мы не должны соглашаться с ним: пусть государственным величием упиваются те паразиты, которые ныне сосут рабочую кровь, чтобы на горячей и уставшей крови вашей войти в историю, подобно Цезарю, Наполеону или Иоанну Грозному, — владыки мечтают о бессмертии, которое представляется им томами исторических трактатов, посвященных их особам. Мы будем сражаться под иным лозунгом. Мы будем — если доведется — идти на смерть со словами: «Да здравствует свобода всех трудящихся, да здравствует вечный союз польских и русских рабочих, пусть вечным будет их братство!»
… Когда об этой его прокламации, читанной в рабочих кружках, узнали деятели ППС, Польской Социалистической партии, Дзержинского подвергли остракизму: «Мальчишка, он посмел поднять руку на великую национальную святыню! Русские намеренно разжижают нашу кровь смешанными браками, русские занимают все ведущие должности в Королевстве, русские прибрали к рукам все крупнейшие банки и заводы, русские лезут в наше искусство, живопись, театр, а Дзержинский, видите ли, поднимает голос против лозунга Траугутта о Великой Польше».
Дзержинский обрадовался: «папуасы» — так называл он верхушку ППС — подставились.
— Смотрите, какая выходит у товарищей социалистов мешанина, — говорил он на следующем занятии кружка рабочих-кожевенников. — Они ратуют за чистоту польской крови, обвиняя царя в том, что тот намеренно поощряет смешанные браки. Какая чушь! Разве управляема любовь?! Банки и заводы. Это — иной вопрос, ответить на который легче легкого моим вопросом: что, на той фабрике, которая принадлежит поляку, вам, рабочим польской крови, больше платят? Меньше! Оттого что польский буржуй опасается, как бы русские буржуи не заподозрили его в полячестве! А уж что касаемо русского искусства, которое, извольте ли видеть, лезет, то я хотел бы спросить товарищей из ППС: как может сейчас польский, американский, немецкий, украинский пролетарий жить и бороться, не зная книг русских писателей Чехова, Толстого, Некрасова, Горького?! Как можно бороться, не прикоснувшись к революционным — по своей сути — полотнам Репина, Крамского, Саврасова?! Ущемленность самолюбия, свойственная несостоявшимся талантам, особенно опасна, если она ищет выход в массы, нажимая при этом на момент национальный.
Как можно победить, отделяя поляков от русских революционеров, которые первыми поднялись на бой с царизмом и которые являют собою ныне самую последовательную и могучую силу во всемирном революционном процессе?! Мне стыдно за неблагодарность и непорядочную — сказал бы я
— забывчивость товарищей социалистов! Мною, например, движет чувство благодарности к нашим русским братьям за то, что именно они так последовательно борются против царского шовинизма, за то, чтобы ваш народ имел право говорить, писать и думать по-польски, чтобы наши актеры могли играть в своих театрах, а художники выставляться в наших картинных галереях!
5
«ЗАПИСКА НАЧАЛЬНИКА ОТДЕЛЕНИЯ ПО ОХРАНЕНИЮ ПОРЯДКА И ОБЩЕСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ В Г. ВАРШАВЕ №1775 г. Варшава О ПРЕСТУПНОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ „СОЦИАЛ. ДЕМОКРАТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ“ Читал июня 18 дня 1902 года. Доложить г-ну ЛОПУХИНУ. Генерал-майор А. ПАЖИТНОВ ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ ГОСПОДИНУ ДИРЕКТОРУ ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ. СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО После производства арестов в среде социал-демократической партии, ночью с 18 на 19-е ноября прошлого, 1901 года, когда взят был почти полный состав варшавского рабочего комитета (оставшийся на свободе после ареста дворянина Ф. Дзержинского), деятельность означенной тайной организации была совершенно парализована. С течением времени, однако, ускользнувшие от ареста остатки личного состава сказанного рабочего комитета стали понемногу осваиваться с новою обстановкою, сблизились друг с другом, составили из себя новый комитет и снова стали группировать по кружкам разрозненных арестами приверженцев партии. Из поступающих в Охранное отделение агентурных сведений видно, что в настоящее время в варшавском рабочем комитете социал-демократической организации состоят: рабочий Винценты Матушевский, по прозвищу „Бомба“, неизвестный рабочий Мацей, неизвестный рабочий „Вюр“ или „Вир“, сапожник Теофиль Багинский по прозвищу „Белый“, портной „Бледный“ и какая-то дама-интеллигентка, заменившая отсутствующего студента здешнего Университета Шмуля Эттингера, известного в революционных кружках рабочих под кличкою „Дальского“, который был связан с дворянином С. Трусевичем (Залевским), заменившим после ареста Ф. Дзержинского. В помянутой интеллигентке, судя по некоторым указаниям агентуры, возможно предположить модистку Софью Тшедецку. Указания агентуры сходятся на том, что новому комитету во что бы то ни стало хочется показать свою способность поднять упавший дух членов партии, установить связи с русскими революционерами и оживить социал-демократическую пропаганду, как это было во времена Дзержинского, который всегда подчеркивал необходимость „русско-польского рабочего братства“. Как я доносил запискою от 15 сего марта за №1625, предположено было издать печатные воззвания по поводу притеснения рабочих — как польских, так и русских. Ныне предположение это уже осуществлено, так как среди рабочих появились воззвания об эксплуатации работающих на фабрике Файнкинда в Варшаве. Плохое техническое исполнение означенных прокламаций, их краткое и не особенно литературное содержание подтверждают сведения агентуры о несовершенстве устроенного станка для печатания и об участии в этом деле одних только рабочих. Независимо от изложенных агентурных данных, представилось возможным получить подтверждение известных уже Вашему Превосходительству сведений о преступной деятельности Станислава Трусевича, а именно: Трусевич, принявший для нелегальных сношений клички „Залевский“ и „Астроном“ (под последней кличкой работал в Крае дворянин Феликс Дзержинский, сосланный в Восточную Сибирь), был руководителем комитета, в состав коего входили „Покржива“, „Пробощ“, „Смелый“ и „Святой“ (арестованный пекарь Кубальский). Собрания, с участием Трусевича, происходили в квартире „Авантуры“, оказавшегося ныне каменщиком Мечиславом Лежинским. Названный дворянин Станислав Трусевич, как это теперь установлено, играл выдающуюся роль в социал-демократической партии и имел в революционной среде значительные связи. Он поддерживал постоянный контакт как с Р. Люксембург, Ю. Мархлевским, А. Барским (Варшавским), находящимися в Берлине, так и с Ф. Дзержинским и всей его цепью кружков, пустившей столь зловредные корни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
— Иди сюда! — крикнул Дзержинский старику с бляхой, по должности именуемому «надсмотрщиком за политическими ссыльными». — Не видишь, что ль, в беде мы?!
Старик, услыхав окрик, посмотрел на беглецов испытующе.
— Здесь лодка наша разбилась и вещи потонули, все деньги пропали, полсотни всего осталось, — пояснил Сладкопевцев, достав из кармана мокрую пятерку. — Я сын купца Новожилова, это приказчик мой — из немцев. Нас отвезите на берег, а сами вещи ищите и деньги со дна поднимите. За труды отблагодарю.
Дзержинский надел рубашку, еще влажную, пропахшую дымком, но теплую; натянул сапоги, накинул на плечи пиджак, а поверху набросил пальто, ставшее от жаркого костра тугим и негнущимся: брось — колом станет.
Дзержинский представил себе это ставшее колом пальто тем, иным, арестантским, которое зовут халатом, и такое же оно негнущееся, и так же хранит колокольную форму — даже после того, как обладатель его, продергавшись томительно долгие секунды в петле, замрет и станет медленно синеть лицом…
Первым о герое восстания 1863 года, легендарном защитнике Севастополя Ромуальде Траугутте, подполковнике русской армии, повешенном в Варшаве, Феликсу рассказывал отец. Мальчику тогда было четыре года, и мать поразилась, как сияли глаза сына, когда он слушал отца. Эдмунд Дзержинский умер рано, но мать, пани Елена, запомнив, как муж ее говорил с детьми, стала читать им те книги, которые более всего любил пан Эдмунд. Именно она рассказала уже десятилетнему Феликсу о Траугутте второй раз — мальчик любил старину, он чувствовал ее.
— Разве можно вешать героев? — спросил Феликс, выслушав рассказ матери про то, как Траугутт вместе с юным офицером графом Львом Толстым весь день первого мая возводил укрепления вокруг Севастополя под неприятельским постоянным огнем — палили ядра, остро пахло порохом и жженою серою, а потом штурмующие переместились так близко, что начали отстреливать русских офицеров из штуцеров, словно на забавной африканской охоте.
— Нельзя вешать героев, — ответила мать, и глаза ее повлажнели, — нельзя, мой мальчик. Но ведь нашего героя вешал царь. Нет выше памяти, чем память об убитых героях, — запомни это. А повесил царь вместе с нашим Траугуттом и русских офицеров, а защитил поляков громче всех Герцен. Зло, Феликс, не в крови человеческой, но в Духе его — как и Добро.
В Вильно, в гимназии, начав агитировать в кружках, Дзержинский, чтобы раз и навсегда отбить возможные упреки в том, что он «возмущает» рабочих, пользуясь темнотою их, рассказывал им про Траугутта, кавалера орденов за оборону Севастополя, дворянина и землевладельца, отринувшего имущественное, сиречь свое, во имя общего, польского, — что, подчеркивал Дзержинский, тридцать лет назад было правильным, но сейчас, коли повторять горячечные лозунги Пилсудского о величии польской нации, об ее особости, сугубо неверно; свобода Польше может прийти только как результат борьбы всех трудящихся империи во главе с русскими пролетариями против самодержавия и капитала; ежели поодиночке
— как курей перебьют, ребенку ясно.
Когда в Вильно он получил задание напечатать первую прокламацию на гектографе, долго думал — чему посвятить ее?
Сначала Дзержинский было решил написать о Костюшко и Мицкевиче, о днях революции 1831 года, когда наместник Константин позорно бежал из Варшавы, но потом решил, что это следует рассказать кружковцам, которые истории не учили, значит, прошлого, как, впрочем, и настоящего, были лишены; рассказ может и должен быть эмоциональным, волевым, не втиснутым в рамки тугого, неподвижного конспекта. Прокламация, считал Дзержинский, которому тогда едва-едва сровнялось семнадцать, обязана быть подобной бомбе — взрывоопасной, точной и краткой по форме.
Дзержинский исписал несколько тетрадок; рвал, жег, не нравилось — много слов, эмоций, рассуждений; фактов — мало. Тогда он решил иначе: соединить устный рассказ о недавнем, казалось бы — всего тридцать пять лет прошло, — восстании 1863 года с прокламацией о том, как расправились с героями.
Достав дело Траугутта, он сделал выжимку и написал прокламацию-факт насколько мог красиво, по-польски и по-русски, а потом размножил в ста экземплярах.
… Дзержинский раздавал на тайных рабочих собраниях свою прокламацию, которая рассказывала об умении жертвовать личным во имя общего. С годами он научился писать резче и экономней: его последующие прокламации были подобны бомбам — накально взрывали аудиторию.
Зачитав сухие строчки смертного приговора, вынесенного царем полякам и русским, боровшимся за свободу Польши, — этот документ он включил в первую свою прокламацию, Дзержинский обычно заканчивал:
— Когда Ромуальда Траугутта, русских и польских друзей вели на казнь, он шел спокойно, а возле виселицы сбросил свой тяжелый арестантский халат, и тот стал колом, словно сохранив очертания человеческого тела, высокий дух которого был неведом грубой материи. Траугутт взошел на эшафот и сказал убежденно: «Да здравствует великая Польша!» Однако в этом ныне мы не должны соглашаться с ним: пусть государственным величием упиваются те паразиты, которые ныне сосут рабочую кровь, чтобы на горячей и уставшей крови вашей войти в историю, подобно Цезарю, Наполеону или Иоанну Грозному, — владыки мечтают о бессмертии, которое представляется им томами исторических трактатов, посвященных их особам. Мы будем сражаться под иным лозунгом. Мы будем — если доведется — идти на смерть со словами: «Да здравствует свобода всех трудящихся, да здравствует вечный союз польских и русских рабочих, пусть вечным будет их братство!»
… Когда об этой его прокламации, читанной в рабочих кружках, узнали деятели ППС, Польской Социалистической партии, Дзержинского подвергли остракизму: «Мальчишка, он посмел поднять руку на великую национальную святыню! Русские намеренно разжижают нашу кровь смешанными браками, русские занимают все ведущие должности в Королевстве, русские прибрали к рукам все крупнейшие банки и заводы, русские лезут в наше искусство, живопись, театр, а Дзержинский, видите ли, поднимает голос против лозунга Траугутта о Великой Польше».
Дзержинский обрадовался: «папуасы» — так называл он верхушку ППС — подставились.
— Смотрите, какая выходит у товарищей социалистов мешанина, — говорил он на следующем занятии кружка рабочих-кожевенников. — Они ратуют за чистоту польской крови, обвиняя царя в том, что тот намеренно поощряет смешанные браки. Какая чушь! Разве управляема любовь?! Банки и заводы. Это — иной вопрос, ответить на который легче легкого моим вопросом: что, на той фабрике, которая принадлежит поляку, вам, рабочим польской крови, больше платят? Меньше! Оттого что польский буржуй опасается, как бы русские буржуи не заподозрили его в полячестве! А уж что касаемо русского искусства, которое, извольте ли видеть, лезет, то я хотел бы спросить товарищей из ППС: как может сейчас польский, американский, немецкий, украинский пролетарий жить и бороться, не зная книг русских писателей Чехова, Толстого, Некрасова, Горького?! Как можно бороться, не прикоснувшись к революционным — по своей сути — полотнам Репина, Крамского, Саврасова?! Ущемленность самолюбия, свойственная несостоявшимся талантам, особенно опасна, если она ищет выход в массы, нажимая при этом на момент национальный.
Как можно победить, отделяя поляков от русских революционеров, которые первыми поднялись на бой с царизмом и которые являют собою ныне самую последовательную и могучую силу во всемирном революционном процессе?! Мне стыдно за неблагодарность и непорядочную — сказал бы я
— забывчивость товарищей социалистов! Мною, например, движет чувство благодарности к нашим русским братьям за то, что именно они так последовательно борются против царского шовинизма, за то, чтобы ваш народ имел право говорить, писать и думать по-польски, чтобы наши актеры могли играть в своих театрах, а художники выставляться в наших картинных галереях!
5
«ЗАПИСКА НАЧАЛЬНИКА ОТДЕЛЕНИЯ ПО ОХРАНЕНИЮ ПОРЯДКА И ОБЩЕСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ В Г. ВАРШАВЕ №1775 г. Варшава О ПРЕСТУПНОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ „СОЦИАЛ. ДЕМОКРАТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ“ Читал июня 18 дня 1902 года. Доложить г-ну ЛОПУХИНУ. Генерал-майор А. ПАЖИТНОВ ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ ГОСПОДИНУ ДИРЕКТОРУ ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ. СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО После производства арестов в среде социал-демократической партии, ночью с 18 на 19-е ноября прошлого, 1901 года, когда взят был почти полный состав варшавского рабочего комитета (оставшийся на свободе после ареста дворянина Ф. Дзержинского), деятельность означенной тайной организации была совершенно парализована. С течением времени, однако, ускользнувшие от ареста остатки личного состава сказанного рабочего комитета стали понемногу осваиваться с новою обстановкою, сблизились друг с другом, составили из себя новый комитет и снова стали группировать по кружкам разрозненных арестами приверженцев партии. Из поступающих в Охранное отделение агентурных сведений видно, что в настоящее время в варшавском рабочем комитете социал-демократической организации состоят: рабочий Винценты Матушевский, по прозвищу „Бомба“, неизвестный рабочий Мацей, неизвестный рабочий „Вюр“ или „Вир“, сапожник Теофиль Багинский по прозвищу „Белый“, портной „Бледный“ и какая-то дама-интеллигентка, заменившая отсутствующего студента здешнего Университета Шмуля Эттингера, известного в революционных кружках рабочих под кличкою „Дальского“, который был связан с дворянином С. Трусевичем (Залевским), заменившим после ареста Ф. Дзержинского. В помянутой интеллигентке, судя по некоторым указаниям агентуры, возможно предположить модистку Софью Тшедецку. Указания агентуры сходятся на том, что новому комитету во что бы то ни стало хочется показать свою способность поднять упавший дух членов партии, установить связи с русскими революционерами и оживить социал-демократическую пропаганду, как это было во времена Дзержинского, который всегда подчеркивал необходимость „русско-польского рабочего братства“. Как я доносил запискою от 15 сего марта за №1625, предположено было издать печатные воззвания по поводу притеснения рабочих — как польских, так и русских. Ныне предположение это уже осуществлено, так как среди рабочих появились воззвания об эксплуатации работающих на фабрике Файнкинда в Варшаве. Плохое техническое исполнение означенных прокламаций, их краткое и не особенно литературное содержание подтверждают сведения агентуры о несовершенстве устроенного станка для печатания и об участии в этом деле одних только рабочих. Независимо от изложенных агентурных данных, представилось возможным получить подтверждение известных уже Вашему Превосходительству сведений о преступной деятельности Станислава Трусевича, а именно: Трусевич, принявший для нелегальных сношений клички „Залевский“ и „Астроном“ (под последней кличкой работал в Крае дворянин Феликс Дзержинский, сосланный в Восточную Сибирь), был руководителем комитета, в состав коего входили „Покржива“, „Пробощ“, „Смелый“ и „Святой“ (арестованный пекарь Кубальский). Собрания, с участием Трусевича, происходили в квартире „Авантуры“, оказавшегося ныне каменщиком Мечиславом Лежинским. Названный дворянин Станислав Трусевич, как это теперь установлено, играл выдающуюся роль в социал-демократической партии и имел в революционной среде значительные связи. Он поддерживал постоянный контакт как с Р. Люксембург, Ю. Мархлевским, А. Барским (Варшавским), находящимися в Берлине, так и с Ф. Дзержинским и всей его цепью кружков, пустившей столь зловредные корни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93