— Этот пойдет. Проверен надежно?
— Вполне.
— С бунтовщиками как?
— Он обязан знать. Он знает.
— К охране ниточек нет?
— Там мы тоже проверили.
— Но оттуда в ложу никого не принимать, никого, — подчеркнул Балашов, — жандарм может не устоять, у них психология легавой: кто берет на охоту, тому и служит.
— Нет, нет, магистр, мы всех проверяем с помощью надежных связей и делаем это аккуратно, через верх.
— Тоже наивно. Министр, начальник департамента — в лучшем случае знают кличку. Истинного имени агента им в памяти не удержать, у них серьезных забот тьма.
— Я верю в Веженского, магистр.
— Вы с ним уже говорили о принципах?
— Я ждал посвящения.
— Поговорите сейчас. Я хочу посмотреть в его глаза: как он будет реагировать на правду.
— Говорить все?
— Вы же верите ему. Дозируйте, конечно, пропорцию. Впрочем, не мне учить вас. Послушайте, как он ответит об изначалии, какова мера игры… Потом приду я. Ступайте, сейчас именно тот момент.
— Сядьте, Александр, — сказал Ипатьев, входя, — теперь вы освящены первой степенью нашего братства, вы ученик теперь. Мой ранг в ложе — подмастерье, я ваш руководитель. Наш с вами начальник — Магистр, подчиненный Гроссмейстеру, Великому Мастеру. Я не стану повторять, что знать вы будете только тех семерых учеников, которые станут отныне встречаться с вами здесь, как братья-каменщики, друзья по духу. Расскажите мне, что вас подвигло на поиск знания, что привело вас в ложу? Нет, нет, не повторяйте слов, которые я уже слышал. Меня интересует другое: что в масонстве поразило вас более всего, какой период его развития, какая доктрина? — спросил Веженского доктор Ипатьев.
— Доктрина Мана.
— Отчего она близка вам?
— Совмещение несовместимостей всегда потрясает, подмастерье.
— Что несовместимо в Мане?
— Попытка примирения Христа и Зороастра.
Балашов, по-прежнему следивший из-за портьеры за лицом Александра Веженского, почувствовал, что тот сейчас начнет. И — не ошибся.
— Мужество — в отрицании общего! Гениальность — в недоказуемости мечтаемого! Волхв посмел и поэтому остался в истории навечно. Он посмел объявить Христа демоном зла, а Люцифера — богом добра, ибо Христос звал верить, не зная истины, а Люцифер был проклят за то, что искушал знанием. «Ты веришь? » — спрашивали палачи. «Гносис», — отвечали жертвы нашей братской веры. «Знание», — повторяли они, обращаясь к нам через века. Иуда — свят, ибо он дал человечеству осознание «прощения», Каин — велик и добр, ибо он принес нашим предкам ощущение радости «слезы», новое понимание «искупления»…
Балашов распахнул портьеру, вошел в зал. Лицо в маске, на плечах — черный балахон со знаком магистра: мастерок и кирпичи.
Ипатьев и Веженский поднялись. Магистр усадил их, отпустил Ипатьева кивком и, приблизившись к лицу ученика, заговорил:
— Год назад, таким же июньским вечером вы встречались с Плехановым и говорили назавтра трем друзьям, что он произвел на вас впечатление. Это было?
— Да.
— Вы виделись в Лондоне с Мартовым, Даном и Лениным?
— Да.
— Вы говорили друзьям, что Мартов вас очаровал, а Ленин потряс?
— Да.
— Чем вас очаровал Мартов?
— Мягкостью, умом, блеском.
— Чем потряс Ленин?
— Яростью, логикой, провидением.
— Отчего же вы пришли к нам?
— Оттого, что Мартов слишком мягок, Плеханов отстраненно-величав, а Ленин уповает на тех, кто мал и низок, на тех, кто лишен знания и дерзости.
Граф откинулся на спинку высокого кресла. Молчал он долго, потом заговорил:
— Ученик, твоя задача и братьев твоих по ложе будет заключаться в том, чтобы подталкивать. Только один путь есть ко всеобщему знанию — война, в которой проиграет Империя, но выиграет тот, кто владеет делом и знанием. Иного не дано. Иначе мы не сможем обновить касту русского чиновничества, иначе мы не сможем получить от государя то, что обязаны получить, — мы, которые знают и могут. Запомни, ученик, масоны никогда не выступят против монарха. Наша цель посадить на престол масона — так случилось в Англии и Швеции, так должно стать у нас. Запомни, ученик, мы никогда и ни при каких условиях, ни в чем и нигде не сойдемся с социалистами, потому что они посягают на трон — мы защищаем его. Но мы защищаем трон разумный, который окажется готовым к знанию, а не окруженный смрадными полутрупами. Война принесет нам власть, а трону устойчивость, которая нужна всем, и положит конец чуждым веяниям социализма, которые грозны, воистину грозны. Молчи про то, что видишь. Славь, что славят все. И поворачивай — осторожно и подспудно — мысль тех, кто может сказать другому, а тот, другой, шепнет третьему, который есть верх — к единственному разумному доводу: война выведет Империю из тупика, война сплотит и соединит всех воедино. Пока — за нами сила. Пропустим момент — пропустим себя. Знание наше останется невысказанным. Все. Иди, ученик. Через год, если будут результаты, можешь выдвигать себя на должность подмастерья — у тебя глаза горят, я верю тебе. За измену братству мы казним.
— Я знал, на что иду, магистр.
— Я не пугаю тебя. Я остерегаю.
— Не надо, граф.
Балашов отринул свое тело к спинке кресла, замер. Поднялся, Сбросил балахон. Снова сел. Спросил тихо:
— Вы сразу меня узнали?
— Да.
— С первых слов?
— Да.
— Вы не были изумлены?
— Я был счастлив, оттого что узнал.
Балашов закрыл глаза.
— Иди, — сказал он. — Я за тебя спокоен. Иди.
… Паровоз, хлестанув тугой струею снежного пара жаркие от полуденного зноя доски платформы Казанского вокзала, дрогнув, остановился. Прозвякали хрустальные графинчики, упал на колени Сладкопевцева недопитый бокал с финьшампанем, Джон Иванович укоризненно покачал головой:
— Надо допивать, мистер Нофожилоф, надо пить до конца.
Дзержинский заметил Николаеву:
— Вы отстаете, Кирилл.
— Я не отстану. А вот зачем вы меня спаиваете, Юзеф, я понять не могу. Облапошить в чем хотите, а?
Шавецкий, считавший в своем роду польскую, шляхетскую кровь, заметил:
— Я бы на вашем месте обиделся, Юзеф.
Дзержинский пригубил финьшампаня:
— Он умен, Игнат, а это такое качество, за которое многое прощается — не то что шутка.
Сладкопевцев, продолжая с улыбкой смотреть на соседей по купе, на Джона Ивановича, обстоятельно собиравшего баулы, заметил в окне двух жандармов в белых френчах, которые сверлили глазами пассажиров, вываливавшихся из вагонов, и понял сразу: ждут. Вопрос в одном лишь — с фотографиями или «словесным описанием». Дзержинский заметил жандармов мгновение спустя, сразу же налил в рюмки, поднял свою и предложил:
— Милый Кирилл, дорогой мой собрат по шляхетству Игнат, Анатоль! Я прошу вас выпить за очаровательного и верного Джона Ивановича. Мы не знали забот те пятнадцать дней, что продолжался наш путь. Я думаю, что и здесь, во время пересадки, мы ощутим себя воедино собранными и по-американски организованными волею, голосом и умением Джона Ивановича! За нашего организатора и учителя в деле дорожного бизнеса!
Выпили, подышали шоколадкой, Николаев закусил лимоном с икоркой, Джон Иванович подождал, пока все поставили рюмки на столик и ответил:
— Сэнк ю, бойс. — Только после этого махнул. Не по-американски — по-русски: запрокинул голову, как истый питок. Чему-чему, а в России пить учатся быстро, нравится это учение любой нации.
Дзержинский рассчитал точно: Джон Иванович, выпив, поднялся и вышел на перрон. Юзеф сделал ему паблисити, сиречь рекламу, а это ценить надо, поддерживать постоянно, уметь лучше, чем раньше. Слышно было, как раскатистым, зычным басом он крикнул:
— Начильчик! Начильчик! Багаж!
Один из жандармов метнулся на иностранный голос, взял под козырек, махнул рукой носильщику («Хорошо иностранцу, он и на родине у себя иностранец»), улыбнулся Джону Ивановичу каменно и во всем облике его отметил чужестранную красную кепочку с синим помпоном: разве до словесного здесь портрета своих-то беглецов?!
Так и перебрались они на Александровский вокзал, заняли по соседству два купе и застольный разговор свой продолжили, а он пятнадцать дней тому назад начался, хороший это был разговор, умный: для ссыльнопоселенцев во многом новый, ибо ругаться нельзя (кто с «прикрытием» ругаться станет? ), а на ус мотать следует.
Шавецкий после давешней странной тирады Николаева по-новому смотрел на своего компаньона, старался теперь сделать так, чтобы Николаев еще более открылся, но тот, как хороший игрок, болтал все, что угодно, но себя не выворачивал.
— Я чище вас всех русский, — после которой уж по счету рюмочки, провожая взглядом московские пригороды, заметил Николаев, — а Москву не люблю. Она слишком уж своя. В Питере я почтение к камням чувствую, Джон Иванович научил. У них в Америке к чужим камням уважительные, оттого и своих махин no-настроили, чтоб детям дать гордую в себе уверенность. А мы лапти лаптями, все вширь норовим, тогда как этот век вверх пойдет, от земли к городу.
— Я бы так легко мужиков не сбрасывал, — не удержался Сладкопевцев, — в конечном итоге их в империи сто миллионов.
— Не в конечном, — заметил Дзержинский. — В начальном. Сиречь в нынешнем. В конечном их будет значительно меньше. Если серьезно думать об экономическом развитии, крестьянин сейчас потребен городу: промышленность станет пожирать деревню, вбирать ее в себя.
— Утопизм это, — не согласился Сладкопевцев. — Жестокий утопизм. Никогда город мужика не «вберет».
— В Северо-Американских Штатах, мой дорогой Анатоль, сельское хозяйство обнимает тридцать два процента населения, и справляются, представьте себе, весь континент кормят хлебом, а у нас к земле приковано восемьдесят процентов, и при этом крестьянство нищенствует, пухнет с голоду — наш с вами купеческий бизнес это знает без газетных прикрас, — добавил Дзержинский, — мы же купцы, нам правда потребна, мы за империю в ответе.
— Сколько мы получаем за продажу хлеба? — спросил Николаев. — Не помните, Юзеф?
— Помню. Столько, сколько Англия выручает за поставку одних лишь ткацких станков. А продает Лондон еще и пароходы, и прокат, и дизели, и оборудование для рудников. На поте сограждан золото можно скопить, на голоде — не скопишь…
— В какой-то мере Юзеф прав, — задумчиво сказал Шавецкий. — Однако сейчас нам с вами, людям дела, более выгоден мужик в его первозданном виде.
— Сейчас, — подчеркнул Николаев. — Что такое «сейчас»? «Сейчас» исчезнет, как только мужик придет к нам, на стройку железной дороги, и объединится в артель. Немедля появится агитатор, и мужик начнет требовать. А чем вы ответите, Шавецкий? К губернатору на поклон? «Дайте, ваше сиятельство, солдатиков!»
— С помощью солдатиков не удержать, — усмехнулся Дзержинский. — Когда строят на века, радость должна быть, а не понукание. На штык надежда плоха, если серьезное дело затеваешь, тут иные побудительные мотивы должны присутствовать.
— Вам бы в промышленный бизнес, Юзеф, я бы с таким бизнесменом столковался на ближайшее обозримое будущее. Или уж валяйте в социалисты, а? Такие — нужны.
— Увольте, — вздохнул Дзержинский, — какой из купца социалист?!
— У них, между прочим, — заметил Николаев, — появился кто-то новый, судя по хватке, лидер. Статьи не подписывает, но чувствуется сила, истинная сила. Интересно, что это за человек?
— Райт, — сказал Джон Иванович. — Этот — умный. Райт.
— Ты что, слыхал о нем? — удивился Николаев. — Откуда?
— Твой багаж пакую я, ханни. Я.
— Ты, случаем, не сжег, Джон Иванович? — спросил Николаев.
— Я переложил в свой баул, я эм форейнир, мне можно, для меня поссибл, иностранцу у вас жить легко…
— Меня за хранение «Искры» на каторгу укатают, — заметил Николаев, — миллионы, боюсь, не спасут, а гувернеру американскому все дозволено — иностранец. Ну-ка, дай, дядька, я подекламирую. Хлестко пишет новый господин в «Искре».
Джон Иванович достал из своего баула Библию, расстегнул металлические застежки на кожаном футляре (Дзержинский заметил, что Библия была иллюстрированная, видно, Джон Иванович был человек малограмотный, любил разглядывать рисунки, по ним выводя сущность содержания), вытащил из-под бархатной подкладки («Хорошая идея, — сразу же подумал Дзержинский, — так можно пересылать письма и паспорта») несколько тонких листов бумаги, протянул Николаеву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93