Профессор хорошо рисует язвы нашего бюрократического абсолютизма, но как только он начинает моделировать, как только он принимается выписывать рецепты на будущее, тут он убивает самого же себя. Утверждать, что революция рождена одним лишь злодейством бюрократии, смешно, это вправе говорить либо подготовишка от политики, либо шулер. Нет, профессор радикализм, как вы изволите выражаться, или революция, как говорим мы, рождена не столько тупостью идиотов-администраторов, сколько законами экономического развития. Вы уповаете на доброго государя, освобожденного от пут бюрократии. Кем?! Кто освободит его от этих пут?! Кому выгодно это?! Кто создаст Народное Представительство? Добрый государь? Вы говорите «бюрократия»! Кто поломает ее?! Государь?! А кто будет следить за тем, чтобы мужик вовремя платил подать?! Вы идете в своих умопостроениях от эгоцентризма! Вас не волнует миллионная масса, которой не словопрения нужны, но хлеб, не право пикировки в прессе, но кров! Вам позволяют подобное оттого, что это не опасно! Вами пугают тех, кто не научился «по-современному» охранять царизм. Очень интересно выступал профессор,
— повторил Дзержинский. — Увы, я не криминалист, посему не умею разобрать его речь строго научно, так, как этого, видимо, ждет уважаемая студенческая аудитория. Позвольте, однако, разобрать речь профессора, используя метод отца синема, месье Люмьера, — с конца. «Бюрократия, обманывающая бедного Государя», родила «злодеев-радикалов, смутьянов-революционеров», ибо зло порождает зло. Эрго: сначала надо уничтожить руками мерзкой бюрократии ее чадо — революционеров, затем следует прогнать бюрократию, которая обманывает Государя, а следом за тем немедленно собрать Народное Собрание которое не на словах, а на деле станет охранять святые, исконные устои самодержавия. Чудо что за схема! Как все стройно и логично! Народное Собрание поручит управление державой ответственному министерству, то, в свою очередь, рассортирует проблемы по столоначальникам, которые передадут на исследование тысячам чиновников — и вновь завертелось азиатское колесо! Однако профессор уже будет иметь возможность бранить медленность решений не в этом зале, но в холодном и роскошном дворце парламента! Тимашев сможет обращаться к прессе, созывая шумные конференции корреспондентов — как это приятно! Профессор станет осуждать новую бюрократию, он предложит очередные рецепты, он наметит новые пути совершенствования машины самодержавия, а народ будет по-прежнему гнить в бараках, пухнуть от голода, излечиваться от радикализма в Сибири и Якутии!
Ежели отшелушить злаки от плевелов, то картина обнаружится зловещая: «Ату их!» — требует Тимашев, указуя на революционеров, но при этом проходится и по кретинам-жандармам, которые не умеют его, профессора, и его друзей по клану толком, по-нынешнему, охранять! Нет в России иных забот и вопросов, кроме бюрократов. Нет классового неравенства, нет национальной розни, нет барственного великодержавного шовинизма сотен и темного бесправия миллионов. Легко жить Тимашеву в его мире, легко сострадать абстракциям и мечтать о туманном далеко…
Дзержинский заметил, как филеры поднялись со своих мест и, толкаясь о колени соседей, начали протаптываться к выходу на сцену.
— Ваше самодержавие — прошлое, нынешнее и будущее, — крикнул Дзержинский, — по сердцу тем сыщикам, которые торопятся меня арестовать! Мои слова им не по сердцу! Ваши — принимали, добро принимали, аплодировали даже! Долой царизм! Долой обман, юные товарищи! Долой болтовню — да здравствует дело!
… Шпиков к сцене не пустили, началась свара. Дзержинский скрылся через кулисы, студенты вывели в темный, заснеженный двор. «РАБОЧИЕ! Приближается день нашего великого Праздника. Польский рабочий люд уже пятнадцать раз отзывался на призыв отметить Первое мая. Громадный по своей численности польский и русский рабочий люд поднимается на борьбу с царским самодержавием. БРАТЬЯ! После трупов, павших в Петербурге, Варшаве, Лодзи, Домброве, у нас уже нет иного пути, как кончить навсегда с царизмом. Нынешний Май должен быть последним, застающим нас и наших русских братьев в политической неволе. Да здравствует всеобщее безработие в день 1-го Мая! Долой царя и войну! Да здравствует Социализм! Главное Правление Социал-демократии Царства Польского и Литвы. Варшава, Апрель 1905 года».
… На Маршалковской гремела «Варшавянка»…
Громадную колонну первомайских демонстрантов вел Юзеф, ставший от недосыпаний последних недель худеньким, громадноглазым, стройным и ломким.
Глазов видел счастливые лица манифестантов из-за плотной шторы, пропахшей проклятым полицейско-тюремным, карболово-пыльным запахом: не тот момент, чтоб окна открытыми держать — в полиции сейчас время тихое, решающее, напряженное…
Обойдя канцелярский, особо потому угластый стол, с тремя регистрационными бирками («Почему тремя? — вечно недоумевал Глазов. — Неужели одной недостаточно? Не сопрут же этот стол из тайной полиции, право слово!»), полковник остановился за спиной поручика Турчанинова и, лениво разминая холодными пальцами с красиво подрезанными ногтями длинную папироску, сказал укоризненно:
— Торопимся, Андрей Егорыч, торопимся: графу «улица» в сводочке пропустили. Не надо торопиться. Сводка наружного наблюдения должна быть подобна пифагорову уравнению — не смею предмет жандармской профессии сравнивать с «отче наш». «Номер дома, фамилия домовладельца»
— первое; «улица, переулок, площадь» — второе; «кто посетил» — третье; «когда» — четвертое; «установка лиц, к коим относилось посещение» — пятое. Это же отлилось в рифму, это песня. «Улица, площадь, переулок»
— пропустили, милый, пропустили — «Вульчанская улица». Сотрудник «Прыщик» не зря ведь старался, он оклад содержанья получает за старания свои. Кто посетил? «Юзеф». Когда «Юзеф» был? Двадцать пятого и тридцатого. Тоже верно. «Кого посетил? » Проживающего в этом доме «Видного». Верно. Вульчанскую улицу вставьте, пожалуйста, и покажите-ка мне сводочку по форме «б». Юзеф — это Дзержинский, догадались, верно?
Глазов пробежал глазами параграфы сводки «б»: «кличка», «установка», «местожительство», «почему учреждено наблюдение или от кого взят», «когда», сделал для себя пометку, что «Видный» взят от «Ласточки», что — по установке — это близкий к Люксембург польский социал-демократ Здислав Ледер, а в том месте, где было указано, что за «Юзефом» ходит постоянное филерское наблюдение, поставил красную точечку и улыбнулся чему-то…
— Хорошие новости? — поинтересовался Турчанинов.
— Да. Очень. Речь Тимашева читали?
— Читал.
— И как?
— Больно.
— Хирург тоже не щекочет, но режет — во благо. Слыхали как Дзержинский с ним полемизировал?
— Я прочитал в сводке.
— Нельзя читать его выступления. Их надо слушать. Я-то слушал.
— Это и есть хорошая новость?
— Именно. Я понял его открытость. Он человек без кожи, совершенно незащищенный…
(Демонстранты, стоявшие на Маршалковской, видимо, поджидали колонну, которая шла из Праги, и поэтому стояли на месте, и песни их, называемые в полицейских сводках «мотивами возмутительного содержания», сменяли одна другую.)
— Хорошо поют, — заметил Глазов, — все-таки славянское пение несет в себе неизбывность церковного. Послушайте, какой лад у них, и гармония какая, Андрей Егорыч…
— Я дивлюсь вам, — подняв оплывшее лицо, ответил Турчанинов. — С тех пор как я вернулся с фронта, я дивиться вам не устаю, Глеб Витальевич. Все трещит по швам и рушится, а мы занимаемся писаниной, вместо того чтобы действовать…
— Ничего, ничего, Андрей Егорович. — Глазов понимающе кивнул на окно. — Поют, ежели пьяны или радость просится наружу. Попоют — перестанут. А пишут для того, чтобы завязать человеческую общность в единое целое, для того пишут, чтобы соблюсти, если угодно, всемирную гармонию. Попоют — перестанут, — лицо Глазова потемнело вдруг, сморщилось, словно сушеная груша, — и писать начнут. Нам с вами будут писать, Андрей Егорович. Друг о друге. Ибо главная черта людей сокрыта в их страстном желании переваливать вину. Полковник Заварзин — на меня, я — на вас, вы — на поручика Леонтовича. Если мы сможем сделать жандармерию формой светской исповедальни — государь вправе уж ныне назначать день празднования тысячелетия монархии. По поводу переваливать — зря улыбаетесь. Мой агент «Прыщик» сообщил мне давеча, что Юзеф будет на Тимашеве; нынче утром открыл, что «Юзеф» поведет колонну по Маршалковской. И впредь — если ничего неожиданного не случится с бедным «Прыщиком» — я буду знать все адреса и явки Дзержинского, все склады литературы и оружия, все его передвижения по империи, все, словом, понимаете? Гляньте в окошко, гляньте. Вон Юзеф — тот, экзальтированный, что смеется, узнаете, видимо? За руки держатся, пять товарищей, водой не разольешь, а? Как же это жандармская писучая крыса Глазов все про «Юзефа» знает, когда песни кругом поют и возмутительные речи произносят?! Да потому, что уже сейчас начали переваливать возможную вину! «Прыщик» — рядом, тоже за ручки держится, тоже станет призывать толпу нас с вами казнить, а свободе будет требовать вечное царствие. Смешно, господи, право, смешно — если б со стороны…
Турчанинов отошел от окна, потер глаза — слезились от странного напряжения, будто гнал коня по ночному полю, незнакомому, ноябрьскому, бесснежному еще, и сказал:
— Оптимизм ваш доказателен, Глеб Витальевич, логичен, изящен, но вы на лица-то их подольше посмотрите.
— Разумный довод, — согласился Глазов. — Более того, их лица наиболее устрашающе действуют на меня в тюремных камерах, когда беседуешь один на один. И тем не менее идея, объединяющая Россию, идея помазанника, дарованного народу от господа, дорога мильонам, а социалистические утопии — тысячам.
— Вы сказали «идея»? Идея — это когда на новое накладывается еще одно новое. Если же идея подобна надгробию, бессловесна и призвана быть силой сдерживания вместо того, чтобы стать силой подталкивания, — тогда идея эта и не идея совсем, Глеб Витальевич.
— А что же это, по-вашему?
— Тогда это окопная линия, оборона это тогда, в то время как на нас идет наступление — страшное и привлекательное в силу своего атакующего идейного смысла.
— Нового Зубатова предлагаете? Ушакова? Гапона? Жандармский социализм?
Турчанинов взял со стола «отчет по форме „б“ и зачитал:
— «Были изданы или распространены в течение отчетного месяца следующие революционные издания»… Обратите внимание: правительственная типография печатает в тысячах экземпляров для всех губерний, волостей, округов, уездов: «следующие революционные издания». Значит, власть смирилась с тем, что революционных изданий ежемесячно будет много? Ведь они «следующие»? Далее: «технические предприятия (лаборатории, типографии, склады литературы и оружия) „. Это что, болезнь России, которая позже всех в Европе отринула язычество и приняла Христа с его приматом слова? Почему Петербург сначала интересуют склады литературы, а уж потом — оружие? Может, потому что их слову, — Турчанинов кивнул на окно, за которым шли демонстранты, — мы не в силах противопоставить наше слово, в то время как оружия имеем предостаточно? „Секретных сотрудников имеется а) интеллигентов, б) рабочих“. Отчего «интеллигента“ выводим вперед? Интереснее отчет напишет? Занятнее характеристику даст сопернику по борьбе? Глеб Витальевич, мой дорогой учитель, я гнил в Маньчжурии вместе с батарейскими — спасибо вам за урок. Я выучился мыслить не в касте, а отдавая приказ пороть пьяных вестовых, не повинных в том, что опаздывали — конский запас пал из-за отсутствия фуража.
Глазов подавил остро возникшее желание обсмотреть поручика Турчанинова по-новому, но симпатию к нему почувствовал особую, как к человеку действия и разума, а не идиотского исполнительства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
— повторил Дзержинский. — Увы, я не криминалист, посему не умею разобрать его речь строго научно, так, как этого, видимо, ждет уважаемая студенческая аудитория. Позвольте, однако, разобрать речь профессора, используя метод отца синема, месье Люмьера, — с конца. «Бюрократия, обманывающая бедного Государя», родила «злодеев-радикалов, смутьянов-революционеров», ибо зло порождает зло. Эрго: сначала надо уничтожить руками мерзкой бюрократии ее чадо — революционеров, затем следует прогнать бюрократию, которая обманывает Государя, а следом за тем немедленно собрать Народное Собрание которое не на словах, а на деле станет охранять святые, исконные устои самодержавия. Чудо что за схема! Как все стройно и логично! Народное Собрание поручит управление державой ответственному министерству, то, в свою очередь, рассортирует проблемы по столоначальникам, которые передадут на исследование тысячам чиновников — и вновь завертелось азиатское колесо! Однако профессор уже будет иметь возможность бранить медленность решений не в этом зале, но в холодном и роскошном дворце парламента! Тимашев сможет обращаться к прессе, созывая шумные конференции корреспондентов — как это приятно! Профессор станет осуждать новую бюрократию, он предложит очередные рецепты, он наметит новые пути совершенствования машины самодержавия, а народ будет по-прежнему гнить в бараках, пухнуть от голода, излечиваться от радикализма в Сибири и Якутии!
Ежели отшелушить злаки от плевелов, то картина обнаружится зловещая: «Ату их!» — требует Тимашев, указуя на революционеров, но при этом проходится и по кретинам-жандармам, которые не умеют его, профессора, и его друзей по клану толком, по-нынешнему, охранять! Нет в России иных забот и вопросов, кроме бюрократов. Нет классового неравенства, нет национальной розни, нет барственного великодержавного шовинизма сотен и темного бесправия миллионов. Легко жить Тимашеву в его мире, легко сострадать абстракциям и мечтать о туманном далеко…
Дзержинский заметил, как филеры поднялись со своих мест и, толкаясь о колени соседей, начали протаптываться к выходу на сцену.
— Ваше самодержавие — прошлое, нынешнее и будущее, — крикнул Дзержинский, — по сердцу тем сыщикам, которые торопятся меня арестовать! Мои слова им не по сердцу! Ваши — принимали, добро принимали, аплодировали даже! Долой царизм! Долой обман, юные товарищи! Долой болтовню — да здравствует дело!
… Шпиков к сцене не пустили, началась свара. Дзержинский скрылся через кулисы, студенты вывели в темный, заснеженный двор. «РАБОЧИЕ! Приближается день нашего великого Праздника. Польский рабочий люд уже пятнадцать раз отзывался на призыв отметить Первое мая. Громадный по своей численности польский и русский рабочий люд поднимается на борьбу с царским самодержавием. БРАТЬЯ! После трупов, павших в Петербурге, Варшаве, Лодзи, Домброве, у нас уже нет иного пути, как кончить навсегда с царизмом. Нынешний Май должен быть последним, застающим нас и наших русских братьев в политической неволе. Да здравствует всеобщее безработие в день 1-го Мая! Долой царя и войну! Да здравствует Социализм! Главное Правление Социал-демократии Царства Польского и Литвы. Варшава, Апрель 1905 года».
… На Маршалковской гремела «Варшавянка»…
Громадную колонну первомайских демонстрантов вел Юзеф, ставший от недосыпаний последних недель худеньким, громадноглазым, стройным и ломким.
Глазов видел счастливые лица манифестантов из-за плотной шторы, пропахшей проклятым полицейско-тюремным, карболово-пыльным запахом: не тот момент, чтоб окна открытыми держать — в полиции сейчас время тихое, решающее, напряженное…
Обойдя канцелярский, особо потому угластый стол, с тремя регистрационными бирками («Почему тремя? — вечно недоумевал Глазов. — Неужели одной недостаточно? Не сопрут же этот стол из тайной полиции, право слово!»), полковник остановился за спиной поручика Турчанинова и, лениво разминая холодными пальцами с красиво подрезанными ногтями длинную папироску, сказал укоризненно:
— Торопимся, Андрей Егорыч, торопимся: графу «улица» в сводочке пропустили. Не надо торопиться. Сводка наружного наблюдения должна быть подобна пифагорову уравнению — не смею предмет жандармской профессии сравнивать с «отче наш». «Номер дома, фамилия домовладельца»
— первое; «улица, переулок, площадь» — второе; «кто посетил» — третье; «когда» — четвертое; «установка лиц, к коим относилось посещение» — пятое. Это же отлилось в рифму, это песня. «Улица, площадь, переулок»
— пропустили, милый, пропустили — «Вульчанская улица». Сотрудник «Прыщик» не зря ведь старался, он оклад содержанья получает за старания свои. Кто посетил? «Юзеф». Когда «Юзеф» был? Двадцать пятого и тридцатого. Тоже верно. «Кого посетил? » Проживающего в этом доме «Видного». Верно. Вульчанскую улицу вставьте, пожалуйста, и покажите-ка мне сводочку по форме «б». Юзеф — это Дзержинский, догадались, верно?
Глазов пробежал глазами параграфы сводки «б»: «кличка», «установка», «местожительство», «почему учреждено наблюдение или от кого взят», «когда», сделал для себя пометку, что «Видный» взят от «Ласточки», что — по установке — это близкий к Люксембург польский социал-демократ Здислав Ледер, а в том месте, где было указано, что за «Юзефом» ходит постоянное филерское наблюдение, поставил красную точечку и улыбнулся чему-то…
— Хорошие новости? — поинтересовался Турчанинов.
— Да. Очень. Речь Тимашева читали?
— Читал.
— И как?
— Больно.
— Хирург тоже не щекочет, но режет — во благо. Слыхали как Дзержинский с ним полемизировал?
— Я прочитал в сводке.
— Нельзя читать его выступления. Их надо слушать. Я-то слушал.
— Это и есть хорошая новость?
— Именно. Я понял его открытость. Он человек без кожи, совершенно незащищенный…
(Демонстранты, стоявшие на Маршалковской, видимо, поджидали колонну, которая шла из Праги, и поэтому стояли на месте, и песни их, называемые в полицейских сводках «мотивами возмутительного содержания», сменяли одна другую.)
— Хорошо поют, — заметил Глазов, — все-таки славянское пение несет в себе неизбывность церковного. Послушайте, какой лад у них, и гармония какая, Андрей Егорыч…
— Я дивлюсь вам, — подняв оплывшее лицо, ответил Турчанинов. — С тех пор как я вернулся с фронта, я дивиться вам не устаю, Глеб Витальевич. Все трещит по швам и рушится, а мы занимаемся писаниной, вместо того чтобы действовать…
— Ничего, ничего, Андрей Егорович. — Глазов понимающе кивнул на окно. — Поют, ежели пьяны или радость просится наружу. Попоют — перестанут. А пишут для того, чтобы завязать человеческую общность в единое целое, для того пишут, чтобы соблюсти, если угодно, всемирную гармонию. Попоют — перестанут, — лицо Глазова потемнело вдруг, сморщилось, словно сушеная груша, — и писать начнут. Нам с вами будут писать, Андрей Егорович. Друг о друге. Ибо главная черта людей сокрыта в их страстном желании переваливать вину. Полковник Заварзин — на меня, я — на вас, вы — на поручика Леонтовича. Если мы сможем сделать жандармерию формой светской исповедальни — государь вправе уж ныне назначать день празднования тысячелетия монархии. По поводу переваливать — зря улыбаетесь. Мой агент «Прыщик» сообщил мне давеча, что Юзеф будет на Тимашеве; нынче утром открыл, что «Юзеф» поведет колонну по Маршалковской. И впредь — если ничего неожиданного не случится с бедным «Прыщиком» — я буду знать все адреса и явки Дзержинского, все склады литературы и оружия, все его передвижения по империи, все, словом, понимаете? Гляньте в окошко, гляньте. Вон Юзеф — тот, экзальтированный, что смеется, узнаете, видимо? За руки держатся, пять товарищей, водой не разольешь, а? Как же это жандармская писучая крыса Глазов все про «Юзефа» знает, когда песни кругом поют и возмутительные речи произносят?! Да потому, что уже сейчас начали переваливать возможную вину! «Прыщик» — рядом, тоже за ручки держится, тоже станет призывать толпу нас с вами казнить, а свободе будет требовать вечное царствие. Смешно, господи, право, смешно — если б со стороны…
Турчанинов отошел от окна, потер глаза — слезились от странного напряжения, будто гнал коня по ночному полю, незнакомому, ноябрьскому, бесснежному еще, и сказал:
— Оптимизм ваш доказателен, Глеб Витальевич, логичен, изящен, но вы на лица-то их подольше посмотрите.
— Разумный довод, — согласился Глазов. — Более того, их лица наиболее устрашающе действуют на меня в тюремных камерах, когда беседуешь один на один. И тем не менее идея, объединяющая Россию, идея помазанника, дарованного народу от господа, дорога мильонам, а социалистические утопии — тысячам.
— Вы сказали «идея»? Идея — это когда на новое накладывается еще одно новое. Если же идея подобна надгробию, бессловесна и призвана быть силой сдерживания вместо того, чтобы стать силой подталкивания, — тогда идея эта и не идея совсем, Глеб Витальевич.
— А что же это, по-вашему?
— Тогда это окопная линия, оборона это тогда, в то время как на нас идет наступление — страшное и привлекательное в силу своего атакующего идейного смысла.
— Нового Зубатова предлагаете? Ушакова? Гапона? Жандармский социализм?
Турчанинов взял со стола «отчет по форме „б“ и зачитал:
— «Были изданы или распространены в течение отчетного месяца следующие революционные издания»… Обратите внимание: правительственная типография печатает в тысячах экземпляров для всех губерний, волостей, округов, уездов: «следующие революционные издания». Значит, власть смирилась с тем, что революционных изданий ежемесячно будет много? Ведь они «следующие»? Далее: «технические предприятия (лаборатории, типографии, склады литературы и оружия) „. Это что, болезнь России, которая позже всех в Европе отринула язычество и приняла Христа с его приматом слова? Почему Петербург сначала интересуют склады литературы, а уж потом — оружие? Может, потому что их слову, — Турчанинов кивнул на окно, за которым шли демонстранты, — мы не в силах противопоставить наше слово, в то время как оружия имеем предостаточно? „Секретных сотрудников имеется а) интеллигентов, б) рабочих“. Отчего «интеллигента“ выводим вперед? Интереснее отчет напишет? Занятнее характеристику даст сопернику по борьбе? Глеб Витальевич, мой дорогой учитель, я гнил в Маньчжурии вместе с батарейскими — спасибо вам за урок. Я выучился мыслить не в касте, а отдавая приказ пороть пьяных вестовых, не повинных в том, что опаздывали — конский запас пал из-за отсутствия фуража.
Глазов подавил остро возникшее желание обсмотреть поручика Турчанинова по-новому, но симпатию к нему почувствовал особую, как к человеку действия и разума, а не идиотского исполнительства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93