- Не люблю думать о смерти! - были последние слова композитора, предназначенные мне.
Рядом с нами уже мельтешило что-то пестренькое, пахнущее свежими цветочными духами и веселенько обещало:
- Только о красоте будем говорить! Только о музыке! Только о любви!
- Вот это правильно! - легко развеселился Николай Николаевич.
Не поняла я, не поняла, чем уж так могло раздражит композитора средних лет мое сообщение о смерти незначительной поэтессы Никандровой, действительно, умершей не в расцвете сил, а "в возрасте", как говорится... Или они были знакомы, а он теперь по каким-то причинам не хочет, чтобы это было известно? Почему его добродушие как рукой сняло после упоминания о смерти поэтессы?
Копать так копать. Я договорилась по телефону с приятелем Шора Владимиром Томичевским, что встретимся на Тверском бульваре, возле памятника Сергею Есенину. Он там живет поблизости. Обещал ждать.
Однако я пришла первая. У подножия бронзового рязанского парня кипела, как ни странно, настоящая словесная битва. Животастенькая тетенька в очках трясла сразу и животом, и своим рыжим конским хвостом, и газеткой "Экспресс-события" и пыталась всех перекричать:
- Вашего Есенина будут любить только примитивные люди! Только те, кто не знает таких поэтов, как Блок, Сологуб, Ахматова, Мандельштам, Ходасевич, Пастернак!
- Что, съели? - с тонким знанием этикета интересовался у толпы худощавый субъект с интеллигентно пригорбленной спиной, повторяющей почти в точности очертания его носа. - это в газете написано! И в журнале! Это говорит известный критик Остоскотский-Белоцерковский!
Толпа оторопела и притихла. Ну раз шмякнули по башке сложнейшей двойной фамилией с подоплекой!
Я и сама приобалдела. Я ведь тоже любила Есенина просто так. Любила и все. Оказалось же, следовало предварительно испросить разрешения у Остоскотского-Белоцерковского, истинного гурмана от поэзии!
- Есенин - поэт для бедных! Умственно отсталых! - выбросила в воздух бесстрашная, как Каплан, животастенькая пропагандистка и агитаторша. - Для тех, кто до сих пор предпочитает квас баварскому пиву. Для квасных патриотов!
Толпа взревела:
- А-а-о-о-у-у!
И пошло:
- Дерьмократка нашлась! Вонь развела! Ишь, размитинговалась на русской земле! Катись к Клинтону! В Тель-Авиве, блин, горлопаньте!
Сзади меня кто-то произнес раздумчиво и грустно:
- "Изумительное и ужасное совершается в сей земле: пророки пророчествуют ложь, и священники господствуют при посредстве их, и народ Мой любит это. Что же вы будете делать после всего этого?"
Я обернулась. Старик. Разговаривает сам с собой. Глядит мимо памятника куда-то вдаль, прищурив светло-серый глаз. Волосы снежные, словно побывавшие в отбеливателе, который ежечасно рекламирует теле. Под худым подбородком между крепко проутюженными крыльями воротника белой рубашки черная бабочка. Брюки темно-серые. Туфли - черные. Актер, не иначе... Не иначе он самый, Владимир Томичевский. Я вспомнила его лицо на экране... Играл второстепенные характерные роли князей, немецкий офицеров, главарей банд и так далее. Но давно - где-то в шестидесятых.
Наконец он повел взглядом в мою сторону и молвил, кивнул Есенину:
- Страдалец... буйная головушка.
- Как вы верно сказали, - отозвалась я. - Все-таки, странно, до сих пор вокруг него кипят такие нешуточные страсти.
- Это было всегда! - торжественно произнес старый актер. - И будет. Каждое истинное явление в искусстве - блеск алмаза, который многих пленяет, но многих и раздражает. Памятник прекрасен. Этот молодой бронзовый рязанец смотрит прямо в душу тем... у кого душа есть. Обратите внимание - у него, действительно, голубые глаза!
Это было так. Потому что бронза успела покрыться изумрудно-бирюзовой патиной.
- Я лично благодарен Богу. За то, что дал мне возможность видеть много, в движении и коловращении. Я ещё помню, как в свое время Сергея Есенина смели с лица земли большевистские установки. А теперь - вот! В самом центре Москвы! И народ не иссякает! - актер рассмеялся без голоса, откинув голову назад, и шагнул к памятнику, преклонил перед ним колено положил на постамент свои цветы, четыре нарцисса.
Народ продолжал галдеть. Но теперь тут напирали друг на друга грудью "демократы" и "коммуняки". Два вполне интеллигентных дяденьки кричали едва ли не рот в рот друг другу:
- Что ты со своими "коммунистскими" идеями лезешь? Мало народ обманывали? Не они ли обкормили его до тошноты показухой и демагогией? С этого все началось! С этого!
- А твои "дерьмократы" мало налгали этому же народу?! Мало наизголялись над ним?
- Ти-ши-на! - вдруг на басовой ноте рявкнул Томичевский, и, действительно, все спорщики мгновенно утихли.
Но это-то ладно. Это-то ещё ничего. Я ещё к Томичевскому никак не относилась. А вот очень понравился он мне, когда простер в сторону памятника Есенину свою руку и строго спросил у собравшихся:
- Так за кого, за какого лидера мы с вами, недотепы и пустомели, будем голосовать в следующий раз?
- За Сергея Есенина! - монолитно громыхнула толпа.
- Правильно! - подытожил старый комедиант. И мне:
- Если не ошибаюсь, вы - Танечка? А я...
- Если не ошибаюсь, Владимир Петрович?
- Так точно. Вы про Семена Шора хотите узнать? Считайте - узнали кое-что. Я вам продемонстрировал, как бы он утихомирил ярость толпы. Но словечко, которое употребил бы по отношению к врагине Есенина, не берусь произнести. Только синоним: "Не долюбили тебя, красавица! Вот и полезла в пропагандисты-агитаторы". Но мог обратиться к присутствующим: "Граждане-товарищи, тут мамзелька недо...ая, а ей кажется, что идейная. Кто возьмется добровольно оказать ей соответствующую услугу? Поднимите руку!"
- Такой хулиган был?
- Такой. Не принимал всерьез трибунов, вождей и диктаторов. Вон скамейка освободилась. Сядем?
Сели.
- И вы всегда так? - спросила я для начала, для разбега. - С юмором?
- С юмором-то? - переспросил старый актер, легко закидывая длинную ногу на другую. - А как без оного? Я, можно сказать, отпетый юморист. Смоленский же! У нас там Васи Теркины на каждом шагу. Теркины фашистов одолели и ещё кого надо одолеют! Как бывший пехотинец говорю. Твардовский про нас знал подноготное. Слушайте:
Немец горд.
И Теркин горд.
- Раз ты пес, так я - собака.
Раз ты черт,
Так сам я черт.
Ты не знал мою натуру, А натура - первый сорт.
В клочья шкуру
Теркин чуру
Не попросит. Вот где черт!
Я только было открыла рот, чтобы повести беседу в нужном для меня направлении о Семене Григорьевиче Шоре, как актер насмешливо произнес:
- Вам хочется написать о Шоре? Вам хочется понять, как живут сегодня, при безденежье, рядовые писатели? Ничего вы этого не узнаете! Только поверху! Только кое-что! Можно, например, много чего порассказать о том же Льве Николаевиче Толстом, о нем же горы, Эвересты написаны, но можно обойтись анекдотом. Смею вас уверить, он имеет достаточно познавательного смысла. Итак, ранним утром, когда Лев Николаевич изволил откушать кофе со сливками, к нему обращается лакей: "Ваше сиятельство, пахать подано!" Забористо, не правда ли?
Актер простер руки к небесам и с веселой яростью, ничуть не стесняясь присутствия народа, воззвал:
- Боже! Выбери и меня, как Сему, чтоб никаких поблизости ханжей и идиотов, а только бутылка! И чтоб разом! Никакого длительного гниения на матрасе!
Кое-кто ему зааплодировал. Он, старик-юморист, с достоинством раскланялся и, обернувшись ко мне, сказал назидательно:
- Отметьте в своем блокнотике - массы Томичевского поддерживают! Уверяю - Томичевский и после своей смерти отчебучит нечто, повеселит наш бедный российский народ, заскучавший в процессе перестроек-недостроек и прочего строительного мусора. Теперь конкретно к Семену...
Я так поняла - актеру потребовалось время для показа себя, для самовоплощения, для срыва аплодисментов. И он дал себе волю. Теперь же, пригорбившись на скамейке, сунув обе ладони между сдвинутых колен, он заговорил совсем иным тоном, раздумчиво, негромко, по делу:
- Семен устал. Ото всего. От жизни. Он давно тащил эту усталость. Может быть, с войны. Только умело её маскировал. Писал довольно забавные пьесы. Их ставили. Я играл в трех из них. Героев-забавников. Прежде ведь чем писучий народ кормился? Во времена разнообразного социализма? Р-разоблачением мещанства, как-то: стяжательства, жадности, тяги к привилегиям и прочего в этом же роде. То есть, то, что совсем недавно считалось пороком, нынче возведено в высшую степень доблести, поставлено на пьедестал и внедряется в мозговые извилины широких масс из минуты в минуту. Семену плевать было на мещанство, если по большому счету. Он вообще скептически наблюдал броуновское движение страстей человеческих. Он бы, возможно, и не писал бы вовсе. Он ведь не считал себя великим или даже приличным драматургом. Но писание как-то упорядочивало его существование. Вроде лекарства. И, что тоже немаловажно, - помогало содержать семью. Впрочем, если бы не жена его Розочка...
И вот ведь неожиданность - если провинциальные родственники Шора всячески расхваливали мне добродетели весьма, с их точки зрения, разумной, трудолюбивой жены покойного драматурга, то актер презрел такой взгляд напрочь. Он с издевкой вспоминал, какая цепкая, хозяйственная, неукротимая в стремлении к достатку была эта самая Розочка, какой железной рукой тащила она Семена Шора вверх по иерархической лестнице достатка и почета, которая всегда существовала в советской и постсоветской литературе.
- Она, она, - утверждал актер, с отвращением кривя тонкие губы, бегала по литначальникам, литчиновникам с самыми разными просьбами и даже требованиями. Она, Розочка, трясла в кабинетах его орденами и медалями, чтобы вытрясти для семьи полезное и приятное: путевки в дома отдыха, загранпоездки ну и так далее. Не стеснялась, что вы! Такая ошалело-наглая рыночная бабенция! Звенела браслетами, шипела шелковыми одеждами ещё издалека, ещё на расстоянии пистолетного выстрела, и, надо отметить, народ тотчас разбегался, начальство требовало у секретарш отвечать ей решительным "нет, ушел, когда придет - неизвестно!"
Но, со слов актера, фантастическая Розочка умела ждать свою добычу, как гиена, - часами, и дожидалась часа своего торжества. Припертый к стене железной аргументацией нахрапистой дамы, любой литературный или иной чиновник сдавался рано или поздно. И Розочка получала желаемое. Именно так она вытащила из горла литначальника дармовую трехкомнатную квартиру в престижном кирпичном доме и хорошем районе. В Союзе писателей долго обсуждали, как удалось этой неуемной Розочке, жене полуизвестного драматурга, уломать босса и в итоге поселиться в элитных апартаментах на Безбожном. Она рвала голосовые связки, выкрикивая свои аргументы: "Вы не хотите пойти навстречу нашей семье только потому, что мы евреи! Только потому, что в пятьдесят третьем мой Семен Григорьевич был несправедливо, как все евреи, обвинен в антигосударственной деятельности! Только потому, что в годы Великой Отечественной войны среди евреев были богачи, спасавшие свою шкуру и не думавшие о своих собратьях, которых гнали в газовые камеры! Только потому, что кое-какие представители еврейской национальности находятся в заключении в связи со своими антисоветскими убеждениями. Но при чем здесь мой Семен Григорьевич и его семья? Разве он не пролил свою кровь за Родину?" Против нее, как против прущего на бешеной скорости танка, мало кому удавалось выстоять... И разумеется, Семена своего она держала в кулаке, внушая ему мысль о том, что иначе, без её хлопот, он бы давно пропал.
В конце концов и драматург Шор вынужден был целиком согласиться с этим довольно наглым доводом. Мало того, что Розочка "везла на своих плечах" сыночка Гарика, свою собственную старую мать, в прошлом парикмахершу из города Бендеры, а также самого супруга - она являлась тем самым ярким, неисчерпаемым образом мещанки, который драматург Шор и воплощал в своих пьесах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69