— Все как в жизни.
— Как в жизни, право! — возбудилась Шадрина. И от возбуждения потеряла голову, как во время гарцевания по степям и буеракам физического соития. — Я бы хоть сейчас в колхозную жизнь!
— Товарищ Шадрина желает быть в колхозе? — остановился Китель, попыхтел папиросиной. — Что ж, мы предоставляем ей такую возможность. Проводите товарищ Шадрину в колхоз…
И тут же два молодых ласковых человека поспешили к вышеназванной гражданке; та в ужасе забилась в глубь кресла:
— Нет-нет!.. Я не буду больше… Отпустите меня! Меня неправильно поняли! Не имеете права! Я старая большевичка, я вместе с великим…
— Не сметь трогать святое имя! — гаркнул человек в кителе.
— Хорошо-хорошо, я не буду! — Но молодые люди грубо рвали из кресла женщину, которая слабо сопротивлялась, плакала: — Как при товарище Ле… извините, так и особенно после его смерти, всякие троцкие и бухарины, рыковы и каменевы… пытались ударить по партии, разложить и развалить ее, стянуть ее с ленинс… простите, пути. Но как об этом сказано в Кратком курсе истории ВКП(б): эти ничтожные лакеи фашистов забыли, что стоит советскому народу шевельнуть пальцем, и лакеи фашистов, белогвардейские козявки будут уничтожены.
— Убрать! — поморщился человек на сцене.
— Нет-нет! Помогите! Кто-нибудь! — Вскрик несчастной, но будущей счастливой колхозницы оборвался за дверью.
Человек ходил по доскам сцены, под его сапогами они прогибались и скрипели: скрип-скрып-скруп. Напряженную, мучительную музыку дерева слушали люди.
— Неприятно, — проговорил Китель, — неприятно, когда из тебя делают дурака. Все как в жизни, говорите?.. А как в жизни?.. Что у вас народ поет, товарищ режиссер?
М. был нем.
— А что он на самом деле поет? — Посмотрел со сцены, подумал: — Вот что он поет: Каганович, самый подлый, красный сталинский нарком, в тридцать третий год голодный… целых восемь миллионов… умертвил своих рабов. Вот что поет народ! — Снова закурил. — Или вот еще… Поиграйте-ка мне… частушечное… веселое… — Заиграл баян. — Хорошо! — Притопнул ногой, заголосил: — Милай наш Калинин-дедка, еб народ всю пятилетку!.. Ап!.. Все, хватит! — улыбнулся в усы. — Возьмете меня в труппу или как?.. Вижу, не хотите. И хорошо — каждый должен быть на своем месте… Товарищ Городинский, вы хотите что-то сказать?
Тот с трудом выдавил из себя:
— Н-н-нет!
— Если товарищу нужно выйти, пусть выйдет… Ему помочь? Или он сам?
— Я сам-сам-сам-сам-сам! — Член Главреперткома, гримасничая, убегает из зала, держась за живот.
— Так вот — театр сам по себе есть ложь, — продолжил человек в кителе. — Ложь нашему народу не нужна. Ему нужна правда. Ложь можно перековать в правду. Этим должны заниматься люди высокопрофессиональные и искренние… Что же мы видим?.. Профессию мы видим… А искренность?.. Товарищ режиссер, вы верите в это? Я не убежден, что вы верите этому. Надо сделать так, чтобы мы с товарищами увидели: вы верите этому. Тогда будет правда. А так получается неправда. Неправда нужна только нашим врагам. А правда нужна нашему народу. — Человек ходил по сцене в глубокой задумчивости, молчал, курил; он был хорош в своей роли. — Да! Наверное, придется что-то переделывать, доделывать, дорабатывать, постановка — дело живое, и надо следить за тем, чтобы это дело не умерло; нельзя его сразу подвергать сомнению. Это неверно. — И проговорил без перехода: Обеспечьте, пожалуйста, товарища режиссера самым необходимым: авто, паек, лечение…
— У меня есть авто, — сдавленно проговорил М.
Но человек в кителе его не услышал или не хотел слышать, он осторожно спускался со сцены в зал, неслышно шел по проходу партера, потом пожал руку режиссеру:
— Так что работайте-работайте. Мы вас поддержим. Если случится какая-нибудь неразбериха, звоните. — И удалился вместе с военным моряком, который печатал шаг и ел глазами спину, забронированную в сукно мышиного цвета.
— Не может быть, не может быть! — твердила моя жена О. Александрова и прятала гуттаперчевое лицо в руках.
— Прекрати мять лицо, — не выдержал я.
— Не может быть.
— У нас все может быть.
— Но почему? Почему?
— Ты меня спрашиваешь? — удивился я. — Статья 102. Умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах.
— А мне сказали… в состоянии сильного душевного волнения… до пяти лет.
— Мало ли что нам говорят.
— Он же не виноват, то есть виноват, но… Боже ж ты мой! Кажется, я дура!.. Подожди, у нас же суд — самый гуманный?
— Вот поэтому его и стрельнут, чтоб не мучился, — позволил себе пошутить. — Казнь, моя родная, рассчитана только на устрашение нас, живых.
— И ничего нельзя сделать?
— Не знаю, — ответил я. — Кулешов имеет право подать прошение о помиловании. Ходатайство, как сказал судья.
— Он подал?
— Откуда я знаю?
— Вместо того чтобы заливать глаза…
— А что остается делать, милая?
— Надо!.. надо бороться!
— С кем? С этим государственным монстром?
— И все-таки! — посмотрела на меня О. Александрова.
— Вот за это я тебя и люблю, — поцеловал в щеку. — За твое безумие. И, прости, веру. — И взялся за телефон.
М. сидел за режиссерским столиком и смотрел перед собой. В меркнувшем свете софитов проявилась фигура человека в кожаной куртке и галифе. М., вглядываясь, неуверенно спросил:
— Величко?.. Комиссар? Ты?
— Я.
— Ты там… пропал… Я пытался навести справки.
— Зачем, друже? Не можно это делать.
— Ты меня спас, Величко. Помнишь? На юге.
— Помятаю. Тебя хотели стрельнуть… мои хлопцы… Как контру.
— А тебя уже нет среди нас?
— Ты ж меня помятаешь?
— Я тебя хочу спросить…
— Меня стрельнули… как контру… Мои хлопцы… Хотя они были уже не мои хлопцы.
— Но почему? Почему, комиссар? Свои — своих?
— Меня командировали на юг. А там был голод. Дороги, степи, всякие железные пути в костях… хотели бежать от голода… Куда? А у нас приказ не пускать! Стрелять!.. И стреляли, и кидали с поездов, чтобы помирали на родной стороне. А они одного хотели — жрать. Ты знаешь, странная, однако, у человека случается охота — жрать. Это не понять, если сам сытый. Они жрали, обгладывали деревья, траву жрали, собак, кошек; а бывало — заничтожали своих ребятят и варили похлебку с них… Ты ж никогда похлебку из мяса человечинки… Говорят, добрая сладкая похлебка…
— Замолчи, Величко! — закричал М., умирая. — Замолчи, ради Бога!
— Когда вернулся — доложил. Догадка была у меня: ОН голодом пожелал вогнать селянского мужика в колхоз, в счастливую жизнь. Это был ЕГО план.
— Величко-Величко!.. Восемь миллионов?!
— Ты знаешь?
— Знаю! — Метнулся на сцену. — «Приезжайте к нам, дорогие товарищи правительство, отдохнуть. Мы вам и по шесть кило прибавим!..» Свет!.. Дайте свет!.. Гляди, Величко! Какой райский уголок!.. А? Нравится?
— Что это такое? — Комиссар ходил по сцене, смотрел; взял яблоко из корзины, куснул. — Тьфу ты! Вата?!
— Вата, Величко, вата! Бутафор-р-рия!.. Хотел в чужую шкуру залезть. А не получается. Нет искренности. Ты понимаешь? А какая искренность, когда у меня перепуганная душа?
— Не казни себя. И без тебя — тебя…
— И что мне делать, Величко? Что?
— Уезжай. Пока есть такая возможность. Через месяц ее, может, и не будет.
— Куда? Это же мой Театр! Мой Театр?
— Это не твой театр, друже. Это ЕГО театр. Бог должен быть один.
— Я тебя не понимаю!
— Ты бог в театре, ОН — в стране. У НЕГО — миллионы, у тебя актеры… Ты же любишь, когда перед тобой преклоняются, тобой восхищаются…
— Не сметь! — М. в исступлении. — Я заслужил, чтобы мной!.. чтобы меня!.. чтобы!!!
— Чем заслужил? — спокойно спросил Комиссар. — Этими намалеванными хатками и садками?
— Это… так… — Режиссер отступил, едва не упал на корзину. — Так нечестно, Величко.
— Я тебя понимаю… понимаю, — вздохнул человек, поскрипывая курткой. — Всех ломают, как сухостой в лесу. Кого как — кнутом или пряником. И не мне судить. Я тоже виноват, хотя в двадцать третьем году обращался в ЦК с «Заявлением 46», где мы предупреждали о режиме чиновничьей диктатуры внутри партии. И я это заявление подписал. — Величко помолчал. А в двадцать четвертом потеряли последний ум: образовали поголовный набор в партию. Сделали из партии — корыто. Это сразу поняли — народец у нас ушлый. Все стало заполняться раковыми клетками… метастазы по всему телу… без них… ОН… — Комиссар махнул рукой. — Бог хитрый, смекалистый и больно злопамятный. И всегда знает, что делает. Из нас сорока шести — никого не осталось.
— Величко, и меня убьют?
— Бог не любит ярких пятен… Ты знаешь, какой был запах у степей? Там, на юге? Они были серые-серые, в них помирали… И над ними висела сладкая пыль… Вроде как запах от похлебки… варили похлебку с детей… с людей…
— Величко! — закричал М. — Что мне делать, комиссар? — спросил М. — Я не сухостой в лесу, — прошептал М.
Однажды, как всегда внезапно, нагрянул с девушками Вава Цава. Он был нетрезв и радостен: его фотореклама получила премию и общественное признание.
— Поздравляю, — сказал я по этому поводу.
— Что нос повесил, не куролесишь? — кричал Цава. — Что хочешь? Ничего не жалко! Жрать хочешь?
— Звезду хочу, — отвечал я.
— Точно: звезды нынче в моде!.. Тебе куда — на грудь или наоборот? И, фамильярничая, шлепал по седалищу калорийную подругу.
— С неба хочу, Цава…
— Девочки, не удивляйтесь. Александров у нас — романтическая натура!
— А у вас есть натуральный кофе? — тут же поинтересовались Вавины подружки.
— У меня есть колбаса!
— Ты хочешь иметь трупы? — испугался Цава.
— Я хочу работать, — отвечал я гордо, садясь за свое орудие производства. — Мы, кажется, договаривались?..
— Понял! Девочки, нам тоже надо поработать! — И мой друг со спутницами исчез в комнате.
Некоторое время я не обращал внимания на шум из-за стены, но на фразе «Любить свой народ — это значит ненавидеть те его недостатки, которые мешают ему стать образцовой нацией мира» раздался невероятный грохот то ли по причине обвала потолка, то ли по причине взрыва оружейного склада.
Мне стало интересно. Я не вмешиваюсь в чужие содержательные дела, но здесь, в конкретном случае, победило любопытство.
И я увидел — поверженный Цава подавал слабые признаки жизни в металлических обломках своей же фотоаппаратуры. Взволнованные девицы поправляли свои наряды и прически.
— Подлец, — говорили они.
— Не подлец, — отвечал я. — Самец.
— У-у-у, бленнореи! У-у-у, блокираторы! У-у-у, блюминговые! громыхал железными доспехами мой товарищ. — У-у-у, ебекилки!
Я посоветовал блюстительницам морали и нравственности покинуть место действия, что они и поспешили сделать. Потом вытащил любвеобильного друга из металлоконструкции причудливой формы, выволок на кухню, разумеется, нетрезвого Цаву, обложил его голову мокрыми полотенцами.
— Да я их, хуинвейбинок хрустальных… — ругался мой друг, — на сто первый километр отправлю. — И лакал из бутылки. — Я их на цементобетонный завод!.. на целину!.. на строительство магистрали!..
— Заткнись! — не выдержал я.
— Ты что? Не веришь? — Цава шалел на глазах. — Ты знаешь, кто я такой на самом деле? Тсс! Я… я осведомитель! Но это между нами.
— Что?
— Ша! Я тебе ничего не говорил.
— Пить меньше надо.
— Не веришь? Честное слово? Стукач! — И подтвердил ударами кулака по столу. — Родина должна знать своих внутренних врагов!
— Не болтай!
— Я правду говорю! — кипел в благородном негодовании мой товарищ. Вот ты, Александров, я правду тебе скажу, только не обижайся: ты — враг! Ты инако… мыслящий! Ты сам по себе опасен! Ты порочишь государственный и общественный строй заведомо ложными измышлениями… в письменной форме…
— Это уже интересно, — заметил я.
— Вот именно: тобой уже бы давно заинтересовались компп… ппп, твою мать, органы! Но! Ты мой друг! А друзей я не продаю… Спроси — почему?
— Почему?
— У тебя есть деньги на штраф?
— На какой штраф?
— Статья 190-один, — поднял указательный палец Цава, — лишение свободы на срок до трех лет, или исправительные работы на срок до двух лет, или штраф.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
— Как в жизни, право! — возбудилась Шадрина. И от возбуждения потеряла голову, как во время гарцевания по степям и буеракам физического соития. — Я бы хоть сейчас в колхозную жизнь!
— Товарищ Шадрина желает быть в колхозе? — остановился Китель, попыхтел папиросиной. — Что ж, мы предоставляем ей такую возможность. Проводите товарищ Шадрину в колхоз…
И тут же два молодых ласковых человека поспешили к вышеназванной гражданке; та в ужасе забилась в глубь кресла:
— Нет-нет!.. Я не буду больше… Отпустите меня! Меня неправильно поняли! Не имеете права! Я старая большевичка, я вместе с великим…
— Не сметь трогать святое имя! — гаркнул человек в кителе.
— Хорошо-хорошо, я не буду! — Но молодые люди грубо рвали из кресла женщину, которая слабо сопротивлялась, плакала: — Как при товарище Ле… извините, так и особенно после его смерти, всякие троцкие и бухарины, рыковы и каменевы… пытались ударить по партии, разложить и развалить ее, стянуть ее с ленинс… простите, пути. Но как об этом сказано в Кратком курсе истории ВКП(б): эти ничтожные лакеи фашистов забыли, что стоит советскому народу шевельнуть пальцем, и лакеи фашистов, белогвардейские козявки будут уничтожены.
— Убрать! — поморщился человек на сцене.
— Нет-нет! Помогите! Кто-нибудь! — Вскрик несчастной, но будущей счастливой колхозницы оборвался за дверью.
Человек ходил по доскам сцены, под его сапогами они прогибались и скрипели: скрип-скрып-скруп. Напряженную, мучительную музыку дерева слушали люди.
— Неприятно, — проговорил Китель, — неприятно, когда из тебя делают дурака. Все как в жизни, говорите?.. А как в жизни?.. Что у вас народ поет, товарищ режиссер?
М. был нем.
— А что он на самом деле поет? — Посмотрел со сцены, подумал: — Вот что он поет: Каганович, самый подлый, красный сталинский нарком, в тридцать третий год голодный… целых восемь миллионов… умертвил своих рабов. Вот что поет народ! — Снова закурил. — Или вот еще… Поиграйте-ка мне… частушечное… веселое… — Заиграл баян. — Хорошо! — Притопнул ногой, заголосил: — Милай наш Калинин-дедка, еб народ всю пятилетку!.. Ап!.. Все, хватит! — улыбнулся в усы. — Возьмете меня в труппу или как?.. Вижу, не хотите. И хорошо — каждый должен быть на своем месте… Товарищ Городинский, вы хотите что-то сказать?
Тот с трудом выдавил из себя:
— Н-н-нет!
— Если товарищу нужно выйти, пусть выйдет… Ему помочь? Или он сам?
— Я сам-сам-сам-сам-сам! — Член Главреперткома, гримасничая, убегает из зала, держась за живот.
— Так вот — театр сам по себе есть ложь, — продолжил человек в кителе. — Ложь нашему народу не нужна. Ему нужна правда. Ложь можно перековать в правду. Этим должны заниматься люди высокопрофессиональные и искренние… Что же мы видим?.. Профессию мы видим… А искренность?.. Товарищ режиссер, вы верите в это? Я не убежден, что вы верите этому. Надо сделать так, чтобы мы с товарищами увидели: вы верите этому. Тогда будет правда. А так получается неправда. Неправда нужна только нашим врагам. А правда нужна нашему народу. — Человек ходил по сцене в глубокой задумчивости, молчал, курил; он был хорош в своей роли. — Да! Наверное, придется что-то переделывать, доделывать, дорабатывать, постановка — дело живое, и надо следить за тем, чтобы это дело не умерло; нельзя его сразу подвергать сомнению. Это неверно. — И проговорил без перехода: Обеспечьте, пожалуйста, товарища режиссера самым необходимым: авто, паек, лечение…
— У меня есть авто, — сдавленно проговорил М.
Но человек в кителе его не услышал или не хотел слышать, он осторожно спускался со сцены в зал, неслышно шел по проходу партера, потом пожал руку режиссеру:
— Так что работайте-работайте. Мы вас поддержим. Если случится какая-нибудь неразбериха, звоните. — И удалился вместе с военным моряком, который печатал шаг и ел глазами спину, забронированную в сукно мышиного цвета.
— Не может быть, не может быть! — твердила моя жена О. Александрова и прятала гуттаперчевое лицо в руках.
— Прекрати мять лицо, — не выдержал я.
— Не может быть.
— У нас все может быть.
— Но почему? Почему?
— Ты меня спрашиваешь? — удивился я. — Статья 102. Умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах.
— А мне сказали… в состоянии сильного душевного волнения… до пяти лет.
— Мало ли что нам говорят.
— Он же не виноват, то есть виноват, но… Боже ж ты мой! Кажется, я дура!.. Подожди, у нас же суд — самый гуманный?
— Вот поэтому его и стрельнут, чтоб не мучился, — позволил себе пошутить. — Казнь, моя родная, рассчитана только на устрашение нас, живых.
— И ничего нельзя сделать?
— Не знаю, — ответил я. — Кулешов имеет право подать прошение о помиловании. Ходатайство, как сказал судья.
— Он подал?
— Откуда я знаю?
— Вместо того чтобы заливать глаза…
— А что остается делать, милая?
— Надо!.. надо бороться!
— С кем? С этим государственным монстром?
— И все-таки! — посмотрела на меня О. Александрова.
— Вот за это я тебя и люблю, — поцеловал в щеку. — За твое безумие. И, прости, веру. — И взялся за телефон.
М. сидел за режиссерским столиком и смотрел перед собой. В меркнувшем свете софитов проявилась фигура человека в кожаной куртке и галифе. М., вглядываясь, неуверенно спросил:
— Величко?.. Комиссар? Ты?
— Я.
— Ты там… пропал… Я пытался навести справки.
— Зачем, друже? Не можно это делать.
— Ты меня спас, Величко. Помнишь? На юге.
— Помятаю. Тебя хотели стрельнуть… мои хлопцы… Как контру.
— А тебя уже нет среди нас?
— Ты ж меня помятаешь?
— Я тебя хочу спросить…
— Меня стрельнули… как контру… Мои хлопцы… Хотя они были уже не мои хлопцы.
— Но почему? Почему, комиссар? Свои — своих?
— Меня командировали на юг. А там был голод. Дороги, степи, всякие железные пути в костях… хотели бежать от голода… Куда? А у нас приказ не пускать! Стрелять!.. И стреляли, и кидали с поездов, чтобы помирали на родной стороне. А они одного хотели — жрать. Ты знаешь, странная, однако, у человека случается охота — жрать. Это не понять, если сам сытый. Они жрали, обгладывали деревья, траву жрали, собак, кошек; а бывало — заничтожали своих ребятят и варили похлебку с них… Ты ж никогда похлебку из мяса человечинки… Говорят, добрая сладкая похлебка…
— Замолчи, Величко! — закричал М., умирая. — Замолчи, ради Бога!
— Когда вернулся — доложил. Догадка была у меня: ОН голодом пожелал вогнать селянского мужика в колхоз, в счастливую жизнь. Это был ЕГО план.
— Величко-Величко!.. Восемь миллионов?!
— Ты знаешь?
— Знаю! — Метнулся на сцену. — «Приезжайте к нам, дорогие товарищи правительство, отдохнуть. Мы вам и по шесть кило прибавим!..» Свет!.. Дайте свет!.. Гляди, Величко! Какой райский уголок!.. А? Нравится?
— Что это такое? — Комиссар ходил по сцене, смотрел; взял яблоко из корзины, куснул. — Тьфу ты! Вата?!
— Вата, Величко, вата! Бутафор-р-рия!.. Хотел в чужую шкуру залезть. А не получается. Нет искренности. Ты понимаешь? А какая искренность, когда у меня перепуганная душа?
— Не казни себя. И без тебя — тебя…
— И что мне делать, Величко? Что?
— Уезжай. Пока есть такая возможность. Через месяц ее, может, и не будет.
— Куда? Это же мой Театр! Мой Театр?
— Это не твой театр, друже. Это ЕГО театр. Бог должен быть один.
— Я тебя не понимаю!
— Ты бог в театре, ОН — в стране. У НЕГО — миллионы, у тебя актеры… Ты же любишь, когда перед тобой преклоняются, тобой восхищаются…
— Не сметь! — М. в исступлении. — Я заслужил, чтобы мной!.. чтобы меня!.. чтобы!!!
— Чем заслужил? — спокойно спросил Комиссар. — Этими намалеванными хатками и садками?
— Это… так… — Режиссер отступил, едва не упал на корзину. — Так нечестно, Величко.
— Я тебя понимаю… понимаю, — вздохнул человек, поскрипывая курткой. — Всех ломают, как сухостой в лесу. Кого как — кнутом или пряником. И не мне судить. Я тоже виноват, хотя в двадцать третьем году обращался в ЦК с «Заявлением 46», где мы предупреждали о режиме чиновничьей диктатуры внутри партии. И я это заявление подписал. — Величко помолчал. А в двадцать четвертом потеряли последний ум: образовали поголовный набор в партию. Сделали из партии — корыто. Это сразу поняли — народец у нас ушлый. Все стало заполняться раковыми клетками… метастазы по всему телу… без них… ОН… — Комиссар махнул рукой. — Бог хитрый, смекалистый и больно злопамятный. И всегда знает, что делает. Из нас сорока шести — никого не осталось.
— Величко, и меня убьют?
— Бог не любит ярких пятен… Ты знаешь, какой был запах у степей? Там, на юге? Они были серые-серые, в них помирали… И над ними висела сладкая пыль… Вроде как запах от похлебки… варили похлебку с детей… с людей…
— Величко! — закричал М. — Что мне делать, комиссар? — спросил М. — Я не сухостой в лесу, — прошептал М.
Однажды, как всегда внезапно, нагрянул с девушками Вава Цава. Он был нетрезв и радостен: его фотореклама получила премию и общественное признание.
— Поздравляю, — сказал я по этому поводу.
— Что нос повесил, не куролесишь? — кричал Цава. — Что хочешь? Ничего не жалко! Жрать хочешь?
— Звезду хочу, — отвечал я.
— Точно: звезды нынче в моде!.. Тебе куда — на грудь или наоборот? И, фамильярничая, шлепал по седалищу калорийную подругу.
— С неба хочу, Цава…
— Девочки, не удивляйтесь. Александров у нас — романтическая натура!
— А у вас есть натуральный кофе? — тут же поинтересовались Вавины подружки.
— У меня есть колбаса!
— Ты хочешь иметь трупы? — испугался Цава.
— Я хочу работать, — отвечал я гордо, садясь за свое орудие производства. — Мы, кажется, договаривались?..
— Понял! Девочки, нам тоже надо поработать! — И мой друг со спутницами исчез в комнате.
Некоторое время я не обращал внимания на шум из-за стены, но на фразе «Любить свой народ — это значит ненавидеть те его недостатки, которые мешают ему стать образцовой нацией мира» раздался невероятный грохот то ли по причине обвала потолка, то ли по причине взрыва оружейного склада.
Мне стало интересно. Я не вмешиваюсь в чужие содержательные дела, но здесь, в конкретном случае, победило любопытство.
И я увидел — поверженный Цава подавал слабые признаки жизни в металлических обломках своей же фотоаппаратуры. Взволнованные девицы поправляли свои наряды и прически.
— Подлец, — говорили они.
— Не подлец, — отвечал я. — Самец.
— У-у-у, бленнореи! У-у-у, блокираторы! У-у-у, блюминговые! громыхал железными доспехами мой товарищ. — У-у-у, ебекилки!
Я посоветовал блюстительницам морали и нравственности покинуть место действия, что они и поспешили сделать. Потом вытащил любвеобильного друга из металлоконструкции причудливой формы, выволок на кухню, разумеется, нетрезвого Цаву, обложил его голову мокрыми полотенцами.
— Да я их, хуинвейбинок хрустальных… — ругался мой друг, — на сто первый километр отправлю. — И лакал из бутылки. — Я их на цементобетонный завод!.. на целину!.. на строительство магистрали!..
— Заткнись! — не выдержал я.
— Ты что? Не веришь? — Цава шалел на глазах. — Ты знаешь, кто я такой на самом деле? Тсс! Я… я осведомитель! Но это между нами.
— Что?
— Ша! Я тебе ничего не говорил.
— Пить меньше надо.
— Не веришь? Честное слово? Стукач! — И подтвердил ударами кулака по столу. — Родина должна знать своих внутренних врагов!
— Не болтай!
— Я правду говорю! — кипел в благородном негодовании мой товарищ. Вот ты, Александров, я правду тебе скажу, только не обижайся: ты — враг! Ты инако… мыслящий! Ты сам по себе опасен! Ты порочишь государственный и общественный строй заведомо ложными измышлениями… в письменной форме…
— Это уже интересно, — заметил я.
— Вот именно: тобой уже бы давно заинтересовались компп… ппп, твою мать, органы! Но! Ты мой друг! А друзей я не продаю… Спроси — почему?
— Почему?
— У тебя есть деньги на штраф?
— На какой штраф?
— Статья 190-один, — поднял указательный палец Цава, — лишение свободы на срок до трех лет, или исправительные работы на срок до двух лет, или штраф.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56