Кулешов почувствовал у шеи теплое дыхание женщины, она упала ничком на кровать и теперь заглядывала на его работу.
— Минутное дело, — отвечал юноша. — Резьба ослабла.
— Резьба! — хмыкнула Сусанна, и Кулешов от ее грудного, многообещающего голоса почувствовал сгусток крови в голове.
Между тем телевизор в углу начал передавать торжественную встречу в Кремле:
— …ради наград мы работаем, мои друзья засранцы! Когда твоя работа находит высокую оценку — это всегда полный пиздец! Такое чувство испытываю и я сейчас, но к этому добавляется еще и другое…
— Вот и все, — сказал Кулешов.
— Спасибо, — ответила Сусанна и обняла его за плечи. — Иди ко мне, дурачок. Подрочи свою девочку во все трубы! — И впилась в кулешовские губы, как вампир.
Неопытный юноша тыкался в мягкую женскую грудь, слюнявил ее и ощущал губами резинотехнический вкус. «Как прокладки, — думал он. — И это есть любовь?» — недоумевал он.
— Ну же! Сюда-сюда! — требовала соседка. — Ну, мальчик, будь активнее!
— И миллионы граждан, е'их мать, все шире и активнее участвуют в управлении делами своего государства, — вещал телевизор. — В совместном труде и борьбе сформировался, спаянный идейно-политическим единством, могучий, неутомимый, ебливый и гордый народ-богатырь…
— О, какой он у тебя богатырь! — горячилась Сусанна. — Давай-давай, не бойся, там как в хатке.
Кулешов был индифферентен, поскольку находился в ошарашенном состоянии от столь бурного натиска и любвеобильного азарта той, о которой он мечтал бессонными ночами.
Наконец с ее и Божьей помощью юноше удалось проникнуть богатырской плотью в зону VIP, и после нескольких неумелых поступательных движений Кулешов вдруг почувствовал сладостную волну — волна вскипела и обрушилась на него, раздавливая волю, судьбу и ложь жизни.
М. раскачивал качели, сомнамбулистическая Зинаида стояла на них. Режиссер кричал, требовал, просил, он не хотел, чтобы его жена сошла с ума. «А если мы уже все спятили? — спрашивал он себя. — Разве мир не сошел с ума, коль позволяет бросать на заклание злокачественным, как опухоли, идеям миллионы и миллионы жертв?»
— Давай-давай, родная! — требовал он. — Я — за Петра, а ты — Аксюша! Вспомни Аксюшу! Начали: «Только ты долго этого разговору не тяни, а так и так, две тысячи рубликов до зарезу мне; вот и конец. Либо пан, либо пропал».
Аксюша. Да-да. До стыда ли тут, когда…
Петр. Что — когда?
Аксюша. Когда смерть приходит.
Петр. Ну полно, что ты?
Аксюша. Вот что, Петя. Мне все пусто как-то вот здесь.
Петр. С чего же?
Аксюша. Я не могу тебе сказать с чего, я неученая. А пусто, вот и все. По-своему я так думаю, что с детства меня грызут горе да тоска; вот, должно быть, подле сердца-то у меня и выело, вот и пусто. Да все я одна; у другой мать есть, бабушка, ну хоть нянька или подруга; все-таки есть с кем слово сказать о жизни своей, а мне не с кем, — вот у меня все и копится. Плакать я не плачу, слез у меня нет, и тоски большой нет, а вот, говорю я тебе, пусто тут у сердца. А в голове все дума. Думаю, думаю.
Петр. А ты брось думать! Задумаешься — беда!
Аксюша. Да нельзя бросить-то, сил нет. Кабы меня кто уговаривал, я бы, кажется, послушалась — кабы держал кто! И все мне вода представляется.
Петр. Какая вода?
Аксюша. Гуляю по саду, а сама все на озеро поглядываю. Уж я нарочно подальше от него хожу, а так меня и тянет хоть взглянуть; я увижу издали, вода-то между дерев мелькнет, — так меня вдруг точно сила какая ухватит, да так и несет к нему. Так бы с разбегу и бросилась.
Петр. Да с чего же это с тобой грех такой?
Аксюша. Сама не знаю. И дома-то сижу, так все мне представляется, будто я на дно иду и все вокруг меня зелено. И не то чтоб во мне отчаянность была, чтоб мне душу свою загубить хотелось, — этого нет. Что ж, жить еще можно. Можно скрыться на время, обмануть как-нибудь; ведь не убьют же меня, как приду; все-таки кормить станут и одевать, хоть плохо, но станут.
Петр. Ну что уж за жизнь…
Аксюша. А что ж жизнь? Я и прежде так жила!
Петр. Ведь так-то и собака живет, и кошка; а человеку-то, кажись, надо бы лучше.
Аксюша. Ах, милый мой! Да я-то про что ж говорю? Все про то же. Что жить-то так можно, да только не стоит. И как это случилось со мной, не понимаю! Ведь уже мне не шестнадцать лет! Да и тогда я с рассудком была, а тут вдруг… Нужда! да неволя! уж очень душу ссушили, ну и захотелось душе-то хоть немножко поиграть, хоть маленький праздничек себе дать. Вот, дурачок ты мой, сколько я из-за тебя горя терплю…
Петр. Ах ты, горькая моя! И где это ты так любить научилась? И с чего это твоя ласка душу разнимает, что ни мать, кажется, и никто на свете… Только уж ты, пожалуйста… Ведь мне что же? Уж и мне за тобой… не миновать, выходит.
Аксюша (прыгает с качелей). Ну, уж это твое дело. Ведь уж мне не узнать, будешь ли ты меня жалеть или будешь смеяться надо мной. Мне со своей бедой не расстаться, а тебе дело до себя, мне легче не будет.
Петр. Нет, уж ты лучше подожди; хоть немного, да поживем в свою волю.
М. целует Зинаиду в лоб:
— Умница! Спасибо! Молодец! Хор-р-рошо! Ты моя любимая, ты моя… Давай еще? Что-нибудь вечное? Что?
— Я вспомнила, — сказала Зинаида. — ОН же говорил… Ты помнишь, что ОН говорил?
— Кто?
— ОН же сказал, что ты, несомненно, связан с нашей советской действительностью или общественностью, что ли? И конечно, не можешь быть причислен к разряду «чужих»?
— Ну-ну, а дальше? Не помнишь? Но совершает, сукин сын, порой неожиданные и вредные скачки от живой жизни в сторону классического прошлого… Ты думаешь, родная, мне была индульгенция? Это так было давно. Так давно, что никто и не помнит. А помнят, что я на пятый год Октября выпускал спектакль с посвящением: Первому бойцу Красной Армии Льву Троцкому!.. — Отмахивает рукой. — А-а-а! Ну их! К чер-р-рту! Давай-ка мы с тобой скаканем в сторону классического прошлого!.. Оп!
Мой друг Вава Цава — человек слова, вот что приятно. Неприятно, что он секретный сотрудник, но это к делу не относится. Он позвонил по телефону и назначил встречу. У меня в руках будет газета, предупредил. Это в каком смысле, не понял я. В самом прямом, ответил сексот.
Разумеется, я опоздал — у памятника ученому Тимирязеву маячил какой-то весьма подозрительный тип. С газетой в руках. Но это был не Цава. Я бы своего товарища тут же узнал. И поэтому сел на лавочку. Тип покружился у памятника и тоже опустился на скамейку.
— Александров, ты не пунктуален, — процедил сквозь зубы.
— Цава? — изумился я.
— Тсс!
— Ты что? Зачем весь этот маскарад? Очки? Борода?
— На всякий случай.
— Совсем плох! — И покрутил пальцем у виска.
— Это твои, Александров, дела плохи. — И жмурился от солнечного осеннего света. Листья начинали покрываться желтизной, подрагивали от синего ветра. По аллеям юной шлюшой гуляла молодая осень.
— Почему?
— Пять тысяч баксов имеются?
— П-п-пять, — выдавил я из себя, — тысяч долларов?
— Именно.
— Н-н-нет… — И задал пустой вопрос: — А зачем?
— Пять штук, оказывается, стоит на сегодняшний день жизнь, — ответил мой друг. И объяснил популярно, что в вышестоящую судебную инстанцию пошла просьба о помиловании моего подопечного Кулешова; а в той инстанции есть ход к одному удивительно душевному человечку; и этот самый душевный человечек готов оказать услугу, но поскольку у него в одночасье сгорели дача, машина, квартира, то он нуждается в материальной помощи.
— Бред какой-то, — не выдержал я. — Чтобы дача, машина, квартира — и сразу?..
— Ты глуп, Александров, — вздохнул мой приятель. — Ты в какой стране живешь? Если у него все это не сгорело, то когда-нибудь сгорит. Быть может.
— А, тогда другое дело, — сказал я, сраженный непритязательной, однако убедительной логикой. — Только где это я поимею пять тысяч штучек?
— Иметь можно женщину, — тут же заметил циничный Цава. — Деньги — это власть. А власть, как известно, берут. Следовательно: деньги надо взять.
— Где?
— Неожиданный вопрос.
— М-да, — смутился я.
Вава Цава рассеянно взглянул на меня, снова нацепил на нос солнцезащитные очки, спросил:
— Отказываешься от затеи?
— Почему? Нет.
— Деньги — это не проблема, — проговорил тогда мой друг. — Проблема в другом.
— В чем же?
— Не понимаю: зачем тебе все это надо?
Я не ответил. Некоторые листья уже отмирали от ветвей и, кружась в не защищенном от ветра, синем пространстве, опускались на холодеющую землю.
— Зачем? — повторил мой друг.
— А тебе зачем этот маскарад?
— Жить хочу интересно.
— И я тоже хочу жить.
— Живи, — пожал плечами Цава.
— Но согласись: у нас такая содержательная жизнь… такая она удивительная, что каждый из нас… каждый… может оказаться в камере смертников. Или ты не согласен?
И друг Цава, пройда и оптимист, двурушник и актеришко, искуситель женских сердец и скалдырник, мздоимец и эгоцентрист, сукой-буду-не-забуду, проговорил:
— Да, я бы не хотел сейчас оказаться на месте…
Режиссер буйствовал на сцене, он требовал от великой актрисы, чтобы она перешла в другую эпоху:
— Да, я — Арман, великолепный светский щеголь! А ты — Маргарет, ты Дама с камелиями, ты удивительна и прекрасна!
— Мне нужно переодеться, — просила Зинаида.
— Нам не нужны одежды! — смеялся М. — И так на наших плечах одежды эпох. Начинаем. Сигизмунд! — Из оркестровой ямы появился дирижер. — Поиграй нам, товарищ! — И упал на колени перед актрисой. — «Я не покину тебя больше… Слушай, Маргарет, мы сейчас же уедем отсюда. Мы никогда не вернемся сюда… Будущее принадлежит только нам…»
Маргарет. Говори! Говори! Я чувствую, как моя душа воскресает от твоих слов, как мое здоровье возвращается от твоего дыхания… Я говорила сегодня, что только одно может спасти меня… Я уже не надеялась, и вот ты! Не будем терять времени, будем жить, моя жизнь ускользает, но я остановлю ее на лету… Но скажи, скажи мне еще раз, что ты любишь меня!
Арман. Да, люблю, Маргарет, вся жизнь моя принадлежит тебе… Что с тобой, Маргарет? Ты бледнеешь?!
Маргарет (приходя в себя). Не бойся, друг мой! Ты не знаешь, я всегда была… упадок сил… Но это быстро проходит. Смотри, я улыбаюсь. Я полна сил, все хорошо… Это — порыв к жизни!
Арман. Ты дрожишь…
Маргарет. Ничего, ничего!
Арман. Боже мой, Боже мой! Скорее за доктором!
Маргарет. Но если твое возвращение не спасло меня, то ничто не спасет… Рано или поздно человек должен умереть от того, чем он жил. Я жила любовью и умираю от любви.
Арман. Не говори так, Маргарет. Ты будешь жить, ты должна жить.
Маргарет. Я умру, и у тебя останется обо мне чистая память… При жизни всегда будут пятна на моей любви… Поверь мне… Поверь, умирать нетрудно… Никогда не было так хорошо…
М. Осторожно целует родное лицо:
— Ты великая! Ты бессмертная! Ты вечная! Вечная!!! — Орет: Сигизмунд! Кого хоронишь, каналья!!! Иди сюда и смотри и запоминай: перед тобой Актриса! Смотри и запоминай!
— Зиночка, простите меня… я… я… никогда больше, — лепетал старый еврей, прижимая к груди скрипку.
Актриса молчала, слушала штормовое сердце М., а тот требовал:
— Сигизмунд! Золотой! Что-нибудь… великое!..
— О! Для вас таки!.. Я… я…
— Что-нибудь… прозрачное… с синевой… вечное… как молодая осень…
И заиграла скрипка. И под ее звуки медленно танцуют двое, он и она, великий режиссер и великая актриса.
— И никого нет, — говорит она.
— Нет? — переспрашивает он. И кричит: — Эй-е-е-е!
— Эй-е-е-е! — Она тоже кричит.
— Эй-е-е-е! — И в глубине, на огромном полотнище, проявляется ТЕНЬ, своими очертаниями напоминающая известный портрет — рука вождя приподнята в приветствии, и кажется, над миром навис карающий, безжалостный меч.
— Эй-е-е-е! — И зажигаются, вспыхивают яркие тысячегранные огни. ТЕНЬ на полотнище начинает точно плавиться.
— Эй-е-е-е! — И сцена заполняется актерами Первого революционного театра.
И играет скрипка, и в ее звуках — голоса эпохи, прекрасной, яростной и трагической.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56