— Я же сказал: плюс-минус месяц!..
— Что же это такая бесконечная еб-ца-ца?
— Лафетные гонки продолжаются! Кто на новенького?
И, пусть нас простят, мы начинаем хохотать, оба, по разные стороны телефонной связи, и наш утробный, грубый, оскверняющий официальную скорбь дня хохот гремит над весенней почвой.
Потом я спрашиваю:
— А как же Кулешов?
И мой товарищ ничего мне не отвечает. Он молчит, мой друг, и я все понимаю.
Принуждение невозможно, если народ сопротивляется. Но сопротивляется ли народ?
И приснился мне странный сон: будто я нахожусь в кутузке. Там бетонные стены, лампочка в сетке намордника, страшная железная дверь. К счастью, в камере я не один — за столиком сидит человечек, он невзрачный, лысоватенький, плюгавенький, похож на кассира, в очках, под рукой деревянные счеты и гроссбуховский фолиант.
— Устали-с от суеты мирской? — говорит он мне. — Отдыхайте, у нас здесь благодать, тишина.
— Где я?
— Вопросики у нас возникли, молодой человек, — говорит и листает книгу.
— Где я?! — ору. — И кто вы такой?!
— А вот кричать не надо. Не надо! А то сделаем больно.
— Не имеете права.
— Все мы имеем, все, — спокойно говорит кассир и гладит флюгерную лысинку. — Попрошу отвечать на вопросы.
— Это… это черт знает что!
— По какому праву ты, сволочь, пишешь вредный для нашего общества роман?
— Какой роман? — искренне удивляюсь я.
— Вот этот самый. — Кассир из ящика вытаскивает и хлюпает на доски стола довольно-таки пухлую рукопись.
— Что это? — не понимаю.
— Прочитать?
— П-п-пожалуйста.
— Вот это как понимать: «Между землей и небом на высоте горизонта пространства вольного власть»?
— А-а-а, — облегченно вздыхаю. — Так это наброски… это пока все в мыслях, понимаете?.. Он же еще не написан… — И вдруг торжествующе воплю: — Так, значит, я его напишу?!
— Иван Иванович, — скучно говорит человечек, — объяснитесь с товарищем провокатором.
В камеру вваливается громила с красногвардейской рожей, жующий тараньку. Смотрит на меня мелкими рецидивистскими глазенками.
— Ну-с, Тараненко, объясните гражданину Александрову, в какой стране он имеет честь проживать!
— Это можно! — И многопудовый кулак тыркается в меня.
Я отлетаю в ночные звезды, в межгалактическое пространство, между землей и небом на высоте горизонта пространства вольного власть?
Потом мне удается открыть глаза, и меня участливо спрашивают:
— Ну-с, будем уважать народ?
— Б-б-будем.
— Прекрасненько, так и запишем.
— Но послушайте, — пытаюсь говорить. — Если я не совсем в чем-то прав, пусть меня поправят, только зачем такими бесчеловечными методами…
— Слушай, ты, аполитичная сволочь, — цедит человечек сквозь зубы. Народ тебе, накипь, не позволит порочить великие идеи! И самого себя! Народ все знает…
— А где этот народ?
— Там! — И тыкает кассирский палец вверх. — Свободный, гуляет над твоей головой. А ты здесь будешь гнить!
— Но за что?
— Опять не понял?
— Не понял.
— Тараненко!
— Понял-понял.
— Что?
— Все.
— А конкретно?
— Роман писать не… не…
— Ну?
— …нежелательно!
— Молодец! — умиротворенно заулыбался человечек. — А еще?
— Не… не знаю…
— А если подумать? Вот что ты, блядь, сейчас делаешь?
— Сижу.
— Нет, ты думаешь сидя! — Кассир клацнул костяшкой счетов. — А думать мы тебе категорически запрещаем. Раз! — И снова клацанье костяшки. — За тебя есть кому думать! Два! — Клацанье костяшки. — И три! Ты должен признаться, что ты верблюд! — Клац-клац-клац.
— А почему верблюд?
— Потому что не думает! — хихикнул мой плюгавенький враг. — И не гонобобелится, как некоторые, а идет, куда его гонят.
— Разрешите с вами не согласиться. Один мой товарищ, кстати, сексот, считает…
— Здесь все мы считаем! — взвизгнул подземельный человечек и шлепнул изо всех сил ладошкой по рукописи — и та неожиданно взорвалась ярким обжигающим фейерверочным пламенем.
Рукописи не горят?
И я проснулся, и было новое утро, и О. Александрова варила на кухне кофе, и мы потом пили этот тахинно-виниловый напиток, и слушали по радио траурное аппанассинато, и почему-то ни о чем не говорили. Закончив завтрак, я предложил:
— Давай заплатим за квартиру?
— Зачем?
— И начнем новую жизнь.
— Давай, — согласилась жена. — И надень новый костюм.
— Зачем?
— Встречают по одежке…
— Я сначала пойду в ДЭЗ…
— Иди, там тоже люди.
Я пожал плечами и ушел в комнату, где и переоделся. У нового костюма был запах теплого поля.
— Я пошел! — крикнул у входной двери.
— В новом костюме?
— Да!
— Ни пуха!
— К черту, — буркнул я и сделал шаг за дверь, потом шаг по лестничной клетке, потом шаг по ступеньке, и еще один шаг вниз, и еще шаг, и еще шаг шаг шаг шаг шаг шаг
Плата за шаг?
Молодцеватый молоденький офицер торопился, у него было отличное настроение, поскольку жена наконец разродилась ребенком.
— Скоренько-скоренько, — говорил он смертнику. — Что ты там копаешься? — И подчиненным ему солдатам внутренней службы: — Представляете, пацана родила. Четыре кило и четыреста граммов. Е'мать твою! Богатырь! Так, выходи, — приказал он человеку в камере. — Руки за спину! Шагом марш!
В дирекции по эксплуатации зданий рыдало радио. Дверь, мне нужная, оказалась заперта. И я отправился на поиск живых людей. Никого не было, кроме шалой, изморенной бессонными ночами любви девицы, которая общалась по телефону:
— И он что? А она что? А он? А она? И он? А она? И что? С ним? Без него? В него? У-у-у!
— Девушка, — не выдержал я, — а где Ильина-Бланк?
— А она? А он? И она? И он? Лю-ю-юбят?
— Девушка!
— Вы что? Не видите? Я разговариваю…
— Вижу, — решил не отступать. — Где Ильина-блядь-Бланк?
— Любят, надо же! — И мне: — Нет Ильиной, блядь, нет, и бланков тоже нет!
— А где она?
— Гражданин! — Девушка от возмущения поднялась с места. Грудь у нее была великолепная; на такой груди спи, как на пуховой подушке. — Вы знаете, какой сегодня день?
— Какой?
— Черный день календаря!
— Извините, — сказал я. — У вас красивая грудь, — сделал комплимент. — На такой груди можно спать, как на пуховой подушке. Желаю успехов! — И ушел.
Поговорим о любви. Почему-то лицемерно считается, что детишек находят в капю-ю-юсте, а того, кто считает, как я, например, что все-таки их находят в плодах манго, обвиняют бог знает в чем.
А что касается девушки из дирекции по эксплуатации, то у нее действительно красивая грудь. И долг каждого мужчины говорить ей и подобным ей об их достоинствах, им это нравится, хотя некоторые привередливые могут залепить пощечину.
Пощечины я не получил, следовательно, девушка многоразовой эксплуатации осталась моим комплиментом довольна.
что чувствовал Кулешов, когда шел по коридорному подземелью, когда уже знал, куда этот коридор ведет? Что же он чувствовал, смертник?
А ничего не чувствовал.
Ни-че-го.
А если быть абсолютно точным: довольство от того, что наконец происходит событие. За три года! Правда, за эти три года случилось еще одно событие, странное и загадочное, — появление корреспондентки газеты. Но тогда Кулешов не в достаточной мере был центром события, не был центром мироздания, не был, — а вот сейчас, сейчас, сейчас…
На площади у театра происходили диковинные события. Солдатики стройбата притянули к крышам аэростат. Алюминиевый каркас рамы лежал, утопая в мартовских лужах. У грузовиков скучали офицеры. Фанерные полотнища с изображением членов высшего политического руководства страны стояли, прислоненные к загрязненным бортам машины. Басил старшина:
— Кого цеплять-то? А? Скоро?.. Мне народ кормить надоть. Ежели не цепляем, в Бога! душу! вашу! е'мать, то вызывайте походную кухню! Второй день без горячего!..
Офицеры отмахивались и были, конечно, не правы: какая может быть служба без горюче-смазочного материала?
Камера была как камера, но пустая — только стены-стены-стены-стены.
— Ты, родной, не бойся и не дрыгайся! — Офицер внутренних войск был нетрезв по причине рождения сына. — А то некоторые нехорошо себя ведут, себе же во вред. — Офицер дышал перегаром, поправляя тело Кулешова для удобства выстрела. — Так, отлично! Гляди пред собой и думай о приятном, о бабах можно! Понял? И смерть легкую гарантируем. Понял? Со знаком качества! Понял?
В театре нарумяненный и ломкий юноша-педераст провел меня в дирекцию. В дирекцию чего: искусство-эксплуатации? По радио гремели на всю планету куранты. В кабинете группа людей оживленно обсуждала проблемы творчества. При моем появлении все разом замолчали, точно заговорщики.
— О! Это наш автор, — нашлась Белоусова. — Вы все его пьесу читали! Товарищи! Наш паровоз, вперед лети!
Все как-то весело оживились.
— Это не моя пьеса, — тихо, но с ненавистью проговорил я. — Про машиниста.
— Ах да! — занервничала старая шлюха, которую вся постановочная часть драла на декорациях. — Ах да! Да! Но, дорогой товарищ…
— Александров! — рявкнул я, напоминая.
— Александров! — вскинулся человек с мятым многомерным лицом пьяницы. — Я — режиссер Факин. Читал-читал вашу работу. Занятно-занятно. Рад познакомиться.
— И я тоже, — выдавил из себя, чувствуя новый неудобный мягкошерстный костюм.
— Но, дружище! Ситуация, — развел руками режиссер. — Сейчас даже я бессилен. Ситуация непредсказуемая… жизнь непредсказуемая…
— Да! Да! — послушно залаяла группа, сидящая в интимной дирекции.
— Спасибо, — сказал я им всем. И режиссеру: — У вас, товарищ Факин, мятое многомерное лицо, как у пьяницы! — И ушел.
Думаю, что тот, кого я наградил столь лестным комплиментом, на меня не в обиде; ведь я мог себе позволить вольность и сказать, что у него физиономия, например, убийцы.
молодцеватый офицер внутренних войск утолил жажду оздоровительной водкой, бросил в рот мячик мандарина и сказал:
— Наш паровоз, вперед лети!.. Вперед, гвардии рядовой Тараненко! Выполняйте приказ!
— Есть! — ответил отличник боевой и политической подготовки.
Я вышел из театра. Его стены были выкрашены в цвет мешковины. Странно, когда я заходил в здание, то не заметил обновления, а теперь, выходя, заметил. Я сделал несколько шагов и с удивлением отметил, что площадь пуста.
Никого.
Ни-ко-го.
Только отпечатывалась на брусчатке тень от аэростата. Я поднял голову и увидел под облаками:?
когда пуля сбила его с ног, когда жил, когда еще надеялся, что будет жить, когда корчился в агонии и смертоносная бурлящая волна испражнений, крови, оргазма и памяти кружила, кружила его, кружила Кулешова, он успел увидеть: по городской площади вьюжит пыльный, грязный смерч, вбирающий в себя всех тех, кто собрался у старого здания театра, кто шел мимо этого старорежимного здания по площади, замытаренной мусором, трениями, ямами, дороговизной, ложью, директивами, праздниками, испарениями после дождя, мракобесием, в…р…й, морокой, г…л…цинациями, демократией, саботажем, хламом театральных декораций, ист…рией, непроизводительным тр…дом р…б…в, жестокостью, пес…ми, эк…н…мическ…ми р…ф…р…м…ми, единcтвом ииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииии ииииииииии и и ииииииииии ииииииииии ииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииии ии и ииииииииии ииииии и иииииииии ии и и и и иииииииииииииииииииии ииииииииии иииииии иииииии ииииии иииииии иииииииии ии и и и и и и иии ии и
Над площадью я увидел аэростат; я увидел — алюминиевый каркас рамы пуст, и сквозь него плывут индивидуалистические свободные облака.
— Неужели? — выдохнул я. — Неужели? — задохнулся я. — Неужели? — не поверил я.
И услышал странный звук, словно начинался смерч. Но, слава Богу, ошибся: площадь запруживалась многотысячной массой, среди нее были новорожденные, актеры, гробокопатели, офицеры, фотографы, герои, идиоты, феминистки, идеологи, лизоблюды, маляры, калеки, циники, гомосексуалисты, девушки, авиаторы, санитары, трактористы, журналисты, мерзавцы, театролюбы, рабочие сцены, продавцы, моряки, невесты, официанты, краснодеревщики, раковые больные, аптекари, командированные, бляди, сексоты, беременные, работники морга, старухи, сапожники, сталевары, ткачи, повара, инженеры, слесари, альпинисты, учителя;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56