– догадался Максим Петрович.
– Ага. И мы так-то прикидываем, – кивнула тетя Паня, – лестница. С собой, значит, приносил.
– Ну, Прасковья Николаевна, – сказал Максим Петрович, – шестой десяток на свете доживаю, а сроду не слыхал, чтоб нечистая сила лестницами пользовалась. Туг какой-то ловкий мошенник орудует, не иначе… Вы мне вот что еще, голубушка, скажите: собака и ночью на цепи? Да что это с вами? – удивленно воскликнул он, взглянув на тетю Паню.
Она сидела, вся застыв в напряженной позе, округленными от ужаса глазами уставясь в темное окно.
– Слышите? Слышите? – едва шевеля побелевшими губами, прошептала тетя Паня. – Это Пиратка на него заливается. С места не сойти – на него !
Максим Петрович торопливо поднялся и вышел на крыльцо. Неистовый собачий лай доносился со стороны изваловской усадьбы – злобный, остервенелый, временами захлебывающийся в спазме, словно задыхающийся; глухо позвякивала цепь, коротко, резко лязгая иногда о железное кольцо или скобу, к которой была прикреплена, и тогда особенно задыхалась собака, и было отчетливо слышно, как она хрипит, пытаясь сорваться с цепи…
И вдруг лай оборвался разом, в мгновенье; все стихло, и в наступившем безмолвии стало слышно, как где-то далеко, на другом конце села, в чьих-то неумелых руках поскрипывает гармошка:
Чечевика с вико-ю!
Вика с чечевико-ю! –
ударяя на «ю», старательно выводил звонкий мальчишеский голос…
– Странно, – покачал головой Максим Петрович, – весьма странно… Ну, вот что, – обернулся он к вышедшей за ним на крылечко тете Пане. – Пошли-ка, сударыня, проводите меня во двор к Изваловым…
– Ох-и! – всплеснула руками тетя Паня. – А страшно-то? Ну как обратно на этого налетим?
– Ничего, – успокоил ее Максим Петрович, вынимая из кармана брюк пистолет. – Небось с пушкой-то как-нибудь отобьемся…
На улице уже была ночь, заря совсем дотлела. Молодой, с хлебную горбушку месяц, словно прилепившись, висел на самом кончике длинной слеги, прислоненной к стогу сена. Низко, бесшумно мелькнул козодой, ярко, лучисто, весело, стеклянно переливаясь, над заречным лесом сияла вечерняя звезда Сириус.
Изваловский дом мрачно чернел в глубине палисадника.
– Царица небесная! – остановившись и ухватясь за грудь, внезапно вскрикнула тетя Паня.
– Ну, что еще? – насторожился Максим Петрович. – Что?
– Огонь… – еле слышно прошептала тетя Паня, указывая на крайнее от калитки окно.
– Тьфу, черт! – с досадой плюнул Максим Петрович. – Вот уж, действительно, сами себе страхи придумываете… Какой же огонь, когда это в стекле месяц отражается!
– Пират, Пират! – отворяя калитку, ласково, тоненьким голоском, тихонько позвала тетя Паня. – Пиратушка…
В темной глубине двора стояла странная, нехорошая тишина.
Глава пятнадцатая
Призрачный белесый круг карманного фонарика шарил по двору, выхватывая из черноты то ржавое ведро, то разросшийся куст лопуха, то опрокинутую щербатую чашку с остатками собачьей еды.
Пират был убит тяжелой лопатой. Она валялась здесь же, в двух шагах от конуры – окровавленная, с пучками прилипшей к железу рыжеватой шерсти. Страшной силы удар, нанесенный по черепу, между ушами, раскроил голову собаки надвое, так что белая кашица мозга вывалилась на низ лба, на переносье, и, смешавшись с лепешками черной крови, придала голове невероятно уродливые очертания.
– Вот вам, Прасковья Николаевна, и привидение, – погасив фонарик, назидательно сказал Максим Петрович. – История с географией… – помолчав, задумчиво и, видимо отвечая себе на какие-то мысли, добавил он.
Тетя Паня стояла, от удивления и ужаса не в силах не то что слово вымолвить – даже охнуть. Она после рассказывала, что у нее «всё нутрё опустилось, бежать бы с этого окаянного двора, да ноженьки чисто присохли…»
Между тем Максим Петрович опять засветил фонарик и повел его длинный луч в глубину двора – на сарай, на погребицу, на стены дома, за Пиратову будку, туда, где бушевала непроходимая чаща разросшегося ненужными побегами и лохматой побуревшей листвой, ни разу не прочищавшегося за лето малинника. Что-то большое, белое расплывчатым облачком мелькнуло там. Тетя Паня испуганно, по-птичьи пискнула и ухватилась за рукав Максим Петровичева пиджака.
– Ах, да погодите же! – теряя обычную свою вежливость, оттолкнул он ее и, чем-то щелкнув в руке, сделал несколько шагов к малиннику.
«Левольверт заряжает! – совсем уже коченея от страха, догадалась тетя Паня. – Пропала моя головушка!» При всей своей настырности она смертельно боялась огнестрельного оружия, и то, что сию минуту здесь, возле нее, может случиться стрельба, представилось ей как собственная неминуемая погибель. Не обращая внимания на сердитый окрик Максима Петровича, она еще крепче вцепилась в его рукав, и так, сама того не замечая, протащилась за Щетининым до самых кустов. Луч фонаря метался в малиннике, высвечивал тесно переплетшиеся лозы, метелки голенастой пожелтевшей крапивы, волшебно блеснувшую тончайшими нитями, дрожащую ткань паутины с прилипшим к ней черным листиком и притаившимся, словно мертвым, крестовичком… То, что так жутко белело в кустах, оказалось старой, бог весть как попавшей сюда газетой.
– Ну, вот видите, – проворчал Максим Петрович и сам вздохнул облегченно, – газета, понимаете ли… газета, только и всего… А, черт! – выругался он, споткнувшись и больно ударившись ногой, обутой в легкий брезентовый сапог, обо что-то железное. Он посветил под ноги и, пошарив в густых лопухах, поднял большой, тяжелый гаечный ключ, видимо, давно валявшийся тут – весь покрытый ровной красновато-коричневой ржавчиной. – Ключ еще какой-то… – сердито пробормотал Максим Петрович, отшвыривая его в чащу малинника. – На самую мозоль нанесла нелегкая!
Вернувшись к убитой собаке, он снова тщательно осмотрел ее труп, лопату, опрокинутую щербатую чашку. В ней, видимо, была вода, – она вылилась, и на влажной земле смутно виднелся отпечаток чьей-то ступни – огромной, с резко выделявшейся ревматической шишкой на суставе большого пальца.
Морщась от боли, Максим Петрович прикидывал в уме – как ему поступить. Было совершенно очевидно, что всю изваловскую усадьбу надо осмотреть как можно скорей. Но что он мог сделать один? «Эх, напрасно Евстратова не взял с собой! – сокрушенно подумал Максим Петрович, снова, который раз, водя лучом по сараю, по окнам дома, таинственно и недобро поблескивавшим, отражая свет. – Следы-то совсем свежие… Собаку бы сюда, как божий день ясно, что тут оно, это проклятое привидение, поблизости…»
– А… а-а! – как-то странно ахнула тетя Паня, совершенно повиснув на руке Щетинина. – Там… в траве…
– Ну, что, что в траве? Да говорите же! – раздраженно прикрикнул Максим Петрович.
– Лестница… – выдохнула тетя Паня.
В бурьяне возле дома, действительно, валялась деревянная, грубо сколоченная лестница.
«А чердачная дверца? – мелькнуло в голове Максима Петровича. – Открыта или нет?»
Он направил луч фонаря на крышу. Нет, дверка была закрыта, хотя и не на задвижку: узкая щель чернела с краю, вдоль левого косяка.
«Но почему же все-таки лестница брошена? Значит, тот, кто убил собаку, еще только собирался забраться на чердак, не успел прислонить? Приди мы на пять минут позже, он забрался бы наверняка… Мы его спугнули, это факт, и он убежал. Но как далеко убежал, и убежал ли? Вот в чем загвоздка…»
– Вот что, Прасковья Николаевна, – пряча в карман фонарик, решительно сказал Максим Петрович. – Бегите-ка, голубушка, к Евстратову… Чтоб духом был здесь! Ну-ну, идемте, провожу со двора, – усмехнулся он, видя, что тетя Паня как вцепилась в его рукав, так словно бы и припаялась.
Проводив ее, он нарочно погромче хлопнул калиткой, чтобы создалось впечатление, будто все ушли, а сам, крадучись, тихонечко, пробрался к колодцу, стоявшему на рубеже изваловской и дяди Петиной усадеб. Отсюда отлично просматривался весь двор, сарай, погребица, калитка и та часть дома, где были входная дверь и чердачное окно. Он присел на край колодезного сруба и задумался: «Вздор, конечно, нелепица, что некто в белом имеет какое-то отношение к убийству Извалова, и тем не менее…»
Глаза понемногу привыкли к темноте. Щетинин уже довольно отчетливо различал Пиратову будку, веранду, чердачное окно: на эту сторону двора еще падали бледные, тусклые лучи молодого месяца. Но за спиной густел плотный мрак, сплошной чернотой стоял вишенник, росший по краю дяди Петиного сада.
А над селом была тишина. Лишь где-то, еще дальше, чем полчаса назад, скрипела все та же неумелая гармошка, да все еще, встревоженные недавним остервенелым лаем Пирата, бестолково, вразнобой, перебрехивались садовские собаки. Три легковые машины (Максим Петрович определил по звуку, что «Волга» и два «Москвича»), одна за другой, бархатно сигналя на поворотах, крутым проулком, за садами, спускались к реке. «Совхозное начальство, – догадался Максим Петрович, – по холодку, шельмецы, купаться поехали…»
Легкий, ласковый ветерок дохнул, пробежал по листьям и сник. Максим Петрович снова погрузился в мысли.
«Да, вот эта убитая собака… Эти настойчивые ночные посещения дома… Непонятно, темно». В самом деле, все это было темно, как все вокруг – двор, сад за спиной, как черная глубина бездонного колодца… Как-то еще в первые дни следствия Максим Петрович заглянул в него: далеко-далеко внизу, в преисподней, робко мерцал крошечный квадратик голубого неба; поросшие темной зеленью, осклизлые бревна сруба уходили вниз, в холодные, мрачные потемки, в такую пугающую глубину, что даже, помнится, как-то не по себе сделалось, дух захватило…
И вот сидит он сейчас на краешке полусгнившего сруба, над страшною, черною бездной, а сзади тем временем, может, кто-то бесшумно подкрадывается, подкрадывается… «Сиди, мол, сиди, дурачок! Пираткиной участи захотел, что ли, что этак нос суешь куда тебя не просят!..»
Чует, чует Максим Петрович – у себя за спиной чует присутствие неведомого, ужасного человека, уже одним тем ужасного, что кто его только ни встречал в селе – а какой он есть, лица его, взгляда его – не видели… Страшную воловью силу его чует Максим Петрович, – ведь как собаке черепушку-то раздвоил! Слышит, наконец, явственно слышит странные шорохи сзади… Трезвая мысль приказывает обернуться лицом к неведомому, приготовиться, быть может, даже к отчаянной борьбе, но словно сонная истома завладевает телом, сковывает движения… И только хочет он наконец крикнуть: «Стой! Стрелять буду!» – как сокрушительный удар сметает его, словно щепочку какую, со сруба, и в гуле, в свисте ветра в ушах, падает он в черную, дышащую промозглыми испарениями бездну… Сперва еще находятся силы остановить падение, и он, растопырив руки и ноги, пытается удержаться, зацепиться за выступы сруба; но мокрые, трухлявые бревна – плохая опора, они скользят, не держат, больно бьют по коленям, по ребрам, и как ни крепко хватается он руками за них – все тщетно, лишь ногти ломаются с каким-то невероятным сухим треском, и так все это страшно, и так хочется остаться живым, что даже и боль не чувствительна, – лишь гул падения, толчки ударов, ужас близкой смерти… Клочья каких-то мыслей вспыхивают – что напрасно пошел без Евстратова, что Марье Федоровне трудно, одиноко будет после его смерти, и что долго, страшно долго еще падать до того места, где он видел когда-то смутный квадратик голубого неба, – вспыхивают и гаснут обломки мыслей, пока голова с тупым стуком не ударяется об острый выступ бревна – и все меркнет… Но не сразу, а вот как звук в выключенном радиоприемнике.
В этот последний миг длинной волной, с головы до ног, Максима Петровича пронизала судорога, и это было к счастью, потому что не вздрогни он – так, может быть, и в самом деле загудел бы в колодец, и к тому темному и нехорошему, что творилось на изваловской усадьбе, прибавилась бы еще одна темнейшая тайна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94