кроме того, оказалось, что этот Цезарь, или Чезаре Пуни какое-то время служил в Петербурге, и хотя и был известен, но самостоятельного художественного значения не имел.
– Ну, вот это другое дело, – удовлетворенно сказал Максим Петрович, – «Эсмеральда»… А то «альда» какая-то, ни на что не похоже… Пошли, что ли, ужинать! – окликнул он Костю. – Хватит тебе там, в двойниках копаться…
– Что ж, товарищ Щетинин, – сказала Ангелина Тимофевна, когда Максим Петрович возвращал ей книгу, – так и не нашли еще убийцу-то?
Максим Петрович только руками развел.
– А ко мне давеча Евгения Васильевна заходила, – покачала головой библиотекарша, – ужасно, знаете, до сих пор сокрушается… Еще бы, такая утрата сразу – и муж, и деньги…
– Так она о ком же больше сокрушается, – улыбнулся Щетинин, – о муже или о шести тысячах?
– Ах, да ведь и шесть тысяч, знаете, деньги не малые, – вздохнула Ангелина Тимофевна.
Когда Щетинин и Костя вышли на улицу, уже совсем стемнело. Небо было покрыто рваными, грязными облаками; жалкая бледная полоска заката еще чуть тлела над домами, но с севера, постепенно закрывая ее, наползала огромная черная туча; фиолетовые вспышки молний метались низко над горизонтом; свежий ветерок, впервые за много дней, прошумел в верхушках деревьев.
– Со мной поедете или пешком? – спросил Костя, выводя мотоцикл на дорогу.
– Нет уж, чеши-ка ты сам по себе, – проворчал Максим Петрович. – Мне, брат, еще до пенсии дотянуть надо…
Костя засмеялся и, отравив чистый вечерний воздух ядовитыми выхлопами газа, сломя голову помчался под гору.
Максим Петрович шел медленно, с наслаждением вдыхая сразу повлажневший воздух. В клубе кончилось кино. Шумливая стайка девушек обогнала Щетинина. Они смеялись, что-то рассказывали, перебивая друг друга, то понижая голоса до шепота, то взрываясь громкими восклицаниями и смехом. Гремела радиола, выставленная каким-то любителем оглушительной музыки на подоконник. Где-то далеко, на реке, вспыхнула радостная песня. «И снег, и ветер, и звезд ночной полет», – свежо, мужественно выговаривали молодые голоса… И мирно, ласково сияли огни в распахнутых настежь окнах домов, и всем живущим в этих домах, видимо, было хорошо и спокойно, и во всем чувствовалась удовлетворенность прожитым днем и несокрушимая уверенность в том, что и завтрашний день будет прожит не хуже минувшего – так же разумно и содержательно.
Неприятное чувство досады шевельнулось в душе Максима Петровича: чертова все-таки профессия! Всем хорошо, всем спокойно, все через час-другой погасят огни, улягутся по кроватям и будут беззаботно спать, а ему предстоит, вероятно, опять, как всегда, дожидаясь сна, ворочаться с боку на бок, в сотый, в тысячный раз перетасовывая в уме детали, факты, обрывки показаний, сопоставляя их друг с другом, пытаясь нащупать, ухватить кончик какой-то невидимой ниточки, которая помогла бы распутать очень уж что-то хитро запутавшийся клубок… Библиотекарша, разумеется, давеча без всякой задней мысли спросила об изваловском деле, а ему, Максиму Петровичу, в этом, в сущности, праздном вопросе послышался как бы упрек, как бы осуждение его плохой работы. А ведь почти всякий день подобные вопросы, – то Марья Федоровна спросит, то случайно встреченный знакомый, то из области позвонят… И снова, и снова беспокойная мысль не дает отдыху, забвенья, снова безжалостная, неумолимая дрель ввинчивается в голову: кто?
И снова – все те же привычные версии, и мысль не в силах оторваться от этого крохотного клочка садовской земли, не может прянуть ввысь, вообразить кроме примелькавшегося еще что-то, новое, глубоко запрятанное от глаз, но, может быть, наивернейшее…
Вон Костя успел придумать этих версий чуть ли не десяток. Фантазер! Он везде, во всем готов искать кончик неуловимой нити. Даже в убитом Артамонове пытается найти, чудак этакий, ключ к разгадке… Не смешно ли? Молодость, конечно, горячий конь, необъезженный…
Когда Щетинин подходил к дому, первые крупные капли дождя звонко зашлепали по железным и шиферным крышам поселка. Он застал Костю уминающим за обе щеки остатки обеденного лапшевника. «Горячий конь» разглагольствовал с Марьей Федоровной о новом, только что вышедшем романе Макара Дуболазова «Янтарные закрома». Наскоро, без аппетита проглотив ужин, Максим Петрович, сказав – «Ну, мать, нам пора!» – повел Костю ночевать в сад, в плетневый кильдимчик, где хранились старые ульи, рамки, вощина и прочие принадлежности пчеловодного хозяйства. Там, на ворохе душистого сена, покрытого лоскутным одеялом, улеглись они, прислушиваясь к шуму дождя, налетавшего порывами, к далеким глухим раскатам приближающейся грозы. Костя молчал, покуривая вонючую сигаретку. Максим Петрович ждал, когда он начнет выкладывать новости.
– Да-а, – протянул наконец Костя. – Трудная вещь – искусство. Вот роман Дуболазова. И тема вроде бы неплохая, и люди выведены. А не искусство… Эрзац!
– Иди-ка ты со своим Дуболазовым знаешь куда! – раздраженно сказал Максим Петрович. – Ты давай рассказывай, что в Садовом!
– В Садовом-то? – затянувшись, переспросил Костя. – Что ж – в Садовом… Странные дела творятся в Датском королевстве…
– Давай, давай, не тяни…
– Юмористика! – засмеялся Костя. – Бабка Ганя померла!
– Хороша юмористика!
– Нет, просто я не так выразился… Бабку, конечно, жалко. Юмор же начался дня через три. Похоронили старуху за счет совхоза, замкнули избу, и тут, представьте себе, из города наследнички заявились.
– Наследники? – удивился Щетинин.
– Ну да, что ж такого? Какие-то две гражданки приехали, назвались племянницами, предъявили документы – все правильно. Я их видел, расспрашивал: сестры. Одна в «Гастрономе» продавщицей, другая – больничная сиделка или нянюшка, что ли… Но обе, видать, барахольщицы. Решили продать бабкину мазанку. Покупателей, конечно, черта с два нашлось – вы же помните, что это за дворец? Пропутались они весь день без толку, опоздали к автобусу и остались ночевать. И вот тут, – Костя хихикнул, – вот тут-то и пошла юмористика. В бабкиной хате объявилось привидение.
– Ты что – шутишь? – нахмурился Максим Петрович.
– Ничуть. Самое настоящее, так сказать, классическое привидение, судя по их рассказам: по чердаку ходило, вздыхало, стонало, чихнуло даже разок… Короче говоря, набрались девки страху, да рано утром, ни свет ни заря, с первым же автобусом и подались восвояси.
– Черт знает, какая чушь! – проворчал Максим Петрович.
– Сначала и я так подумал. А потом думаю – а может, не чушь? Помните, говорил же Евстратов про огонь, что будто бы у бабки по ночам светился… Короче, забрался я на чердак, оглядел его внимательно…
– Ну?
– Увы, ничего подозрительного! Пыль, хлам… Следы натоптаны, но все женские, девки эти натоптали, когда хозяевали в хате, глядели, чего б из бабкиного барахла продать, чего с собой увезти…
– Так, а дальше?
– Что дальше?
– Дальше-то что? Что еще привез?
– Все.
– Как – все?
– А так – больше ничего.
Максиму Петровичу захотелось выругаться, но злость на Костю была так сильна, что он даже выругаться не сумел.
– И ты с такой чепухой сорвался из Садового?
– Ну… – виновато, неуверенно промямлил Костя. – Я еще думал – может, какие руководящие указания у вас есть?
С минуту Максим Петрович молчал, ожидая, когда гнев отпустит горло.
– Слушай, – сказал он строго, справившись с собой. – Если ты из-за каждого нового журнала будешь бросать порученное дело и срываться с места…
Максим Петрович приостановился, не зная, чем пригрозить Косте. Тем, что отчислит его из помощников? Напишет в институт? Главное, что ведь ни того, ни другого он не сделает – из-за своей совсем отеческой привязанности к Косте. Просто удивительно, как она успела так быстро в нем вырасти! И все, наверное, потому, что жизнь не подарила Максиму Петровичу своих детей… Правда, и сам Костя неплохой парень. Хотя иные его чудачества порою крепко досаждают Максиму Петровичу… И даже не на шутку сердят – вот как сейчас…
– Завтра чуть свет чтоб был в Садовом, – сказал Максим Петрович сухо, отчужденно, решив заменить угрозу наказания приказной сухостью тона. – И чтоб таких штучек больше не выкомаривал. Понял?
– Понял, – кротко ответил Костя.
– И брось ты, пожалуйста, этот свой кошмарный «Памир»! Навонял тут – дышать нечем!
– Такой уж лихой табачок… – совсем раздавленный суровостью Щетинина, отозвался Костя и стал в темноте плевать на зашипевший огонек сигареты. – Елецкий. Придуман во славу отечества, на страх врагам.
– Ты у кого там в Садовом? Все у Евстратова? – спросил Щетинин тоном чуть помягче, специально для того, чтобы не оставлять Костю угнетенным его начальственной суровостью.
– Евстратов в доме ремонт затеял. Крышу раскидал, печку переделывает. Я к дяде Пете перешел, шоферу. Знаете? Который Извалова с гостем со станции привозил.
– Тот, что заикается?
– Да не совсем он и заикается, а так как-то… Дефект речи. Любопытный человек… Вы с ним хорошо знакомы?
Максим Петрович молчал, посапывал. Начни Косте отвечать – пойдет разговор до утра. А завтра опять напряженный день, надо, чтоб голова была свежей…
Глава четвертая
Если человеку твердить каждый день, что у него одна нога короче другой, то в конце концов он поверит в это и начнет прихрамывать.
Муратов ежедневно уверял Максима Петровича в причастности Тоськи к преступлению, и тот, – потому что расследование зашло в тупик, и потому, что ведь и в самом деле надо же было предпринимать какие-то шаги для выяснения многих туманностей, садовского происшествия, – не то чтобы уверовал в навязываемую ему версию, а как-то так, – просто привык к мысли о ней. И хотя в саду и на пасеке всяких забот оказывалось у него, как говорится, невпроворот, – роились пчелы, созревали редчайшие сорта розового налива и каких-то особенных «аргентинских» груш, – несмотря на все эти важнейшие в жизни Щетинина обстоятельства, приходилось отрываться от любимых занятий и ехать в область – «изучать» проклятую Тоську.
Когда-то городской житель, Максим Петрович за двадцать с лишним лет работы в районе так привык к чистому, не загаженному воздуху, к мягким, словно бархатным тропинкам, к тишине и покою сельской природы, что, наезжая иной раз в город по делам службы на какие-нибудь день – два, мучился и не чаял, как поскорее выбраться обратно, домой. Теперь, вынужденный прожить в городской толчее и духоте, может, неделю, может, две, а, может, и целый месяц, просто места себе не находил от круглосуточного грохота, адской жары, вони и той уличной и дворовой грязи, к которой горожане привыкли и которую не замечают вовсе.
Жить ему пришлось в самом центре, недалеко от вокзала, на пыльной и шумной улице, главной магистрали всего грузового движения города. Рыча, громыхая, визжа тормозами и отравляя газами и без того насыщенный всякой дрянью воздух, бесконечной вереницей мчались все эти словно взбесившиеся, МАЗы, ЗИЛы, ГАЗы, громадные, сверкающие на беспощадном солнце своими металлическими частями, каждую секунду готовые раздавить несчастного пешехода… С угрожающим ревом, сотрясая стены домов, заставляя посуду жалобно позвякивать в шкафах, проносились уродливые горбатые плитовозы, длинные, как пульмановские вагоны, рефрижераторы, юркие пикапы, завывающие сиреной «скорые помощи»… Нет, до войны, когда тут проживал музыкальный настройщик М. П. Щетинин, в городе не было такого столпотворения.
Та шумная улица, на которой приютился Максим Петрович, в прежние, довоенные времена тоже считалась не из тихих, по ней тоже возили грузы (она, между прочим, так и называлась Грузовой), но шуму такого не было. Важно, степенно шагали тучные толстоногие битюги, сытенькие колхозные савраски, а не то даже и круторогие, с печальными и немножко презрительными глазами волы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94