Значит, – сказал Муратов доверчиво и приязненно глядевшему на него Голубятникову, – это мы установили: рыбу на чердаке ты ел, так? Плащ тоже взял, так? Зеркальце взял… Комод хотел открыть, да тебе помешали, вспугнули тебя…
Голубятников, соглашаясь и что-то мыча, охотно кивал головой.
– Ну и отлично, – сказал Муратов довольный. – А теперь давай вспомним, что ты делал в доме Извалова весной, пять месяцев назад, в мае…
Голубятников перестал мычать, глаза его остановились недоуменно. Весна… май… – это было для него непонятно. Для него давно уже не существовало календаря, названия месяцев, отсчета времени.
– В мае, в мае, весной… Когда травка росла, листики на деревьях вот такие, маленькие, были, – пояснил Муратов. – Когда твоя мамка еще жива была… Ага, вот-вот, хворала, хворала твоя мамка… Ты к Извалову тогда ночью в дом ходил? Верно?
Голубятников молчал.
– Ладно, я тебе помогу припомнить. Ты узнал, что у Извалова много денег, что деньги лежат у него в доме, так? Ты захотел эти деньги взять, да? Деньги тебе были нужны, потому что ты хотел уехать, далеко, и там где-нибудь жить, на воле, как все… На чердаке тебе надоело, верно? И еще ты думал: мамка стара, все болеет, того гляди – помрет, как тогда одному жить, кто кормить будет? Надо на такой случай припасти денег, чтоб тогда из деревни уехать… Думал так? Хотел уехать?
– А-а-тей… Ту-ту! – оживился Голубятников, заблестев глазами и взмахнув рукой, как уезжающий и прощающийся человек.
– Записывай! – бросил Муратов Державину.
Тот послушно заскрипел пером.
– Давай вспомним, как это было, тогда, весной… Все подробно. Ты дождался ночи, слез со своего чердака и пошел к Извалову в дом. Открыл калитку, а там – собака…
– Пиатка! – почти совсем внятно произнес Голубятников. Он слушал с интересом, не отвлекаясь вниманием; слова Муратова, как было ясно видно, вызывали в нем образные, картинные представления, похоже, что именно те, какие и старался вызвать в нем Муратов. При упоминании о собаке лицо его передернулось, исказилось нервной гримасой.
– Л-лая… л-лая абака! – сказал он со злобой, как бы заново переживая все испытанные перед Пиратом страхи. Оскалив зубы, он зарычал, показывая, как рычит и кидается Пират, и, задергавшись, замахал вокруг себя руками, показывая, как он отбивается от наскакивающей собаки, как бьет ее чем-то наотмашь…
– Верно, верно, – одобрил Муратов. – Но это ты уже совсем недавно Пиратку-то укокошил, а тогда, в ту ночь, в мае, по-другому ведь было. Пират лаять на тебя не стал, потому что ты ему дал что-то. Что ты ему дал, хлеб?
– Леб, – отчетливо и, главное, производя впечатление вполне осмысленного восприятия рисуемой Муратовым картины, произнес Голубятников.
Державин прошелестел исписанной страницей, торопливо ее переворачивая.
– Отлично, давай вспоминать дальше. Во дворе у сарая стояла дровосека, а в ней торчал топор. Так? Ты этот топор взял – помнишь? – и пошел с ним на крыльцо. Так я говорю? Дверь была на защелке изнутри, но ты эту защелку приподнял, приоткрыл дверь и вошел в сенцы. Так? Направо дверь на веранду была, а на веранде Извалов спал, на кровати. И еще с ним – гость, вдвоем они рядышком лежали… Ну, так?
Голубятников уже не улыбался, от детскости в его лице не осталось и следа, он слушал напряженно и, что поразило Муратова, точно в каком-то прозрении. Разум его, казалось, под влиянием сильного душевного волнения, в которое привел его рассказ Муратова, высвободился из пелены и пут и приобрел недостававшую ему ясность.
Предчувствие торжества возникло у Муратова. Конечно же, он все помнит! И даже не собирается запираться! Может быть, он и отперся бы, но он сломлен, поражен тем, что Муратов все о нем знает, как будто бы наблюдал собственными глазами. И еще – это просто один из тех редких случаев, когда творят злодейство в каком-то несвойственном нормальной человеческой психике первобытном простодушии, первобытной наивности чувств, при которых потом даже не хватает хитрости извернуться, защитить себя от правосудия, ибо нет даже понимания тяжести своего преступления и строгости кары, которой за это подлежат.
– Итак, ты вошел на веранду, – продолжал Муратов, пытливо следя за выражением лица Голубятникова и радуясь отражающемуся на нем процессу пробуждения сознания, – вошел и подумал: чтобы спокойнее искать деньги, надо Извалова и его гостя убить. А больше в доме никого нет: что жена Извалова и его дочка уехали в райцентр к родственникам, ты это знал заранее, видел это в прореху со своего чердака. А может, тебе и мать сказала. Сказала мать? Да? Или сам видел?
Голубятников сидел оцепенело; что-то совершалось внутри него, зрело, готовилось проявиться, – это было видно почти наглядно. Кожа на его лбу как-то напряженно собралась, взморщинилась, глаза сузились.
– Валерьян Александрович тебе добро делал, пацаном тебя учил, но тебе его жалко не стало, тебе деньги нужны были, ты про них только думал. Так ведь? Ну, вспомни, чего ж молчишь? Ведь я правильно говорю? Правильно? Нам ведь, брат, все это вот как известно, – Муратов показал Голубятникову растопыренные пять пальцев. – И что ты сделал дальше? Ну? Сам скажешь? Молчишь? Ладно, тогда я тебе скажу. Ты взял покрепче топор… – Муратов сжал пальцы в крепкий кулак, – замахнулся им… – Муратов поднял руку, – и со всех сил Валерьяна Алек…
– И-а! – с дикими, налитыми ужасом глазами, как-то из самого нутра закричал Голубятников, отшатываясь от Муратова с такою резкостью, что голова его затылком ударилась о стену. Вдавившись в нее, он глядел в пространство с таким видимым трепетом всего своего существа, точно действительно только что он собственноручно проделал то, что представил ему Муратов, и теперь, как полная реальность, во всех жутких подробностях перед ним были результаты его деяния.
Тело Голубятникова искривилось в корчах, он подтянул худые острые колени к груди и, закрываясь руками от того, что перед собой увидел, он застонал, мотая головою, забился в рыданиях, и даже слезы побежали по его мучнистым, с синевою, щекам:
– Не!.. Не! Не на-а! Не ся!..
Дрожь пронзила Муратова – столько бурного, отчаянного протеста было в истерическом крике Голубятникова, в его судорогах, в его мотании головой, в слезах, бегущих по лицу…
Муратов обезоруженно замолчал, со всей очевидностью почувствовав, что загнул не туда, что такая жестокость непереносима для Голубятникова – даже в умозрительном представлении. Собаку, злобно, остервенело рвавшую его острыми клыками, он еще мог в порядке самозащиты огреть лопатой. Но зарубить человека, знакомого ему, близкого соседа, бывшего своего учителя и наставника!.. Нет, такого этот дезертир, в годы войны в слепом ужасе бежавший не просто от страха собственной смерти, но вообще от варварства человеческого взаимоистребления, – такого этот дезертир вытворить бы не смог!..
– Н-да… – полностью сбившись и потерявшись, проговорил Муратов. – Н-да… – в том же тоне повторил он уже в своем кабинете, крупными быстрыми шагами прохаживаясь по нему из угла в угол.
– Протокольчик вот… – осторожно подал голос тоже заметно сконфуженный Державин. – Как-то его закончить надо…
– Порви! – пряча неловкость, сказал Муратов. Надо было основательно подумать, но прежде чем он успел собраться с мыслями, дверь в его кабинет, отлетев до стены, с треском распахнулась, и через порог на шатких ногах перевалился Авдохин. За спиной его был замызганный, оттягивавший ему плечо мешок.
Сделав от порога три-четыре нетвердых шага, Авдохин сбросил перед собой на пол мешок, увесисто грюкнувший грузом сухарей, помедлил секунду с сосредоточенно-решительным видом, стащил с головы шапку и тоже кинул на пол, неловко сволок с себя ватник, кинул на мешок и его.
– Прибыл! – выдохнул он из себя. Волна его дыхания докатилась до Муратова, и в нос шибануло крепким перегаром самогонки. – Сам прибыл! – еще раз выдохнул Авдохин, кренясь назад на такой угол, что трезвый человек должен был бы непременно упасть. Авдохин же, однако не упал, а непостижимо удержался на ногах и даже возвратился в прямое положение.
– Вижу, – сказал Муратов выжидательно.
– Сам! – в какой-то непонятной настойчивости стремясь внедрить это обстоятельство в сознание Муратова, с поднятым, чтобы заострить внимание, пальцем повторил Авдохин, икнул и опять сильно качнулся назад.
– Ну, сам, сам, вижу, что сам! – не сдержался Муратов. – Дальше-то что?
– Вот, – сникая головой, ответил Авдохин. Рука его, мотнувшись, сделала в воздухе крестообразное движение, как делают, когда хотят сказать: точка, всё… – Только не при детишках… Так я порешил… Луч-че сам… – как бы с чем-то не согласный, против чего-то споря, выдохнул он с новой волной самогонки. – Ж-шалко детишков… Отец я им ай как? Они у мене… пужливые!
– Погоди городить-то! – строго наставил брови Муратов. – Ты чего, собственно, заявился?
– Как… чего? – выговорил Авдохин, трудно ворочая неподатливым языком. – Раз он… в моем… колодце… топор-то! Ванькя, паразит, он этта… у него свой ответ… за свое отвечает… А колодец – этта точно… воду берем… за мной он вроде записанный… для догляду… Как я, значит, вроде обратно виноватый… и, стал быть, от этого не денешься… Как лучший боец, – ударил он себя в грудь, – на младшего командира… учение проходил… Перед каким хошь судом докажу – нету моей вины! И все тут! А воду – берем… этта точно… А поскольки на мене обернулось – так я с-сам… без шуму чтоб… не при народе… без детишков… они у мене пужливые…
Авдохин икнул, весь дернувшись от внутреннего толчка.
– Так что – вот так! – заявил он с мрачной решимостью. – Сам при… был…
– Державин! – крикнул Муратов. – Ты зачем его в таком виде пустил? – грозно обратился он к возникшему в двери на зов Державину. – Лыка не вяжет, на ногах едва стоит! Уведи его да запри в одиночку, пускай проспится. А утром с него штраф взыщи, чтоб не лез больше в государственное учреждение в нетрезвом виде!
Авдохин подобрал с полу мешок, телогрейку, шапку, и пошел за Державиным готовно и охотно, как человек, для которого исполнились его заветные желания.
«Топор? – возникло в сознании Муратова, когда дверь закрылась и он остался в кабинете один. – В каком колодце? Какой топор? Неужели… Кто нашел? Евстратов? Поперечный? Почему никаких сведений? Такая находка – и не доложено?! Что означает она для дела? Куда она его поворачивает?»
– Державин! – закричал Муратов, еще громче, чем в первый раз. – Вызови мне Садовое. Евстратова! Срочно!
Глава пятьдесят четвертая
Второй день Максим Петрович наслаждался дома покоем, наслаждался так, как может им наслаждаться пожилой и действительно очень усталый человек.
Перенапряжение последних месяцев и особенно последних недель и дней привело к тому, что залеченная когда-то болезнь, та самая, которая так круто повернула житейский путь Максима Петровича и из фортепьянного настройщика сделала его милицейским работником, – болезнь эта вернулась, взяла над ним силу, свалила с ног и заставила три дня пробыть в районной больнице, в палате, находившейся через стену от той, где лежал его подследственный – Иван Голубятников.
Дни, проведенные в больнице, еще не были настоящим отдыхом, потому что Максим Петрович не любил больничной обстановки, – она всегда угнетала, раздражала его, настраивала на нервозный лад; какая-то противоестественная тишина, острые запахи лекарств, приглушенные голоса, холодная белизна стен, кроватей, тумбочек, табуретов, и, главное, та неизбежная бездеятельность, на которую обречен попавший сюда человек, – все это представляло действительно необходимое при залечивании болезней, но на душевное настроение влияло отвратительно. В общем, подлинный, целебный покой пришел лишь тогда, когда Максим Петрович очутился у себя дома, окруженный привычными милыми вещами и неусыпными заботами Марьи Федоровны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94