когда уезжал из города, вызванный телеграммой хоронить мамашу, в техникуме началась чистка, так вот Яша опасался – не вычистили бы за отцовское прасольство…
Так, именно так и случилось: вычистили.
Но спасибо один дружок надоумил – ловкий был пройда, стервец! – написать в газетку, отказаться от родителя, заклеймить его, такого-сякого сукинова сына, как отсталый буржуазный пережиток, как гнойный чирий на теле республики…
Что и было сделано.
После чего Яша Малахин в рост пошел.
С этого-то именно дня и началась его двойная жизнь, в кузовке ничтожной души появилось второе, секретное донце, появился второй Яша Малахин, по внешности своей ничем от первого не отличавшийся, только разве что станом казался погибче, да в физиономии было у второго, как бы сказать, игры побольше: складки суровой волевой гражданственности на лбу, молнии гнева во взоре, ежели разносил подчиненного, честный, прямой взгляд, собачья, виляющая хвостом преданность и полное согласие с любыми тезисами – ежели разговаривал с начальством. Актерства, короче говоря, во втором водилось в избытке, но откуда оно бралось – бог весть, потому что первый-то, откровенно говоря, в этом смысле был довольно туповат, доказательством чего служит тот факт, что еще студентом техникума, записавшись в драмкружок, так ни в одном спектакле и не пригодился, проявил полную неспособность к сценическому перевоплощению…
Яков Семеныч уже заносил ногу на новую ступеньку служебной лестницы и даже чем-то такое заведовал, когда пришло письмо от отца, в котором старик сообщал, что болен смертельно, что дорогого, незабвенного Яшеньку хотел бы повидать перед смертью, да при такой оказии и вручить ему кое-что, как единственному наследнику…
Ужасно, ужасно грудную задачу пришлось решать Малахину: ехать, не ехать? Побаивался все ж таки отцовского осуждающего взора, или даже, по старинке, проклятия, хотя хорошенько и не понимал, что это такое – проклятие и чем оно страшно. Не то что бы совесть в нем заговорила, нет, но что-то такое остававшееся еще в глубине нутра – мужичье, человеческое, хотя и не без хитрецы, вроде того как иной зажигает лампадку перед иконой не потому, что твердо верит в бога, а просто так, на всякий случай: «Шут, мол, с ним, засвечу, а то ну как он есть, бог-то!» – что-то подобное заставило-таки Малахина поехать к умирающему отцу. И он не ошибся: папашу в его предсмертный час утешил и получил от него родительское благословение – ту самую леденцовую коробочку, в которой, нетронутые, хранились заветные золотые десятки, что пришлось очень кстати, потому что в те годы жилось голодновато, зато действовали «торгсины», где за золото можно было купить чего душе угодно.
Вот странное дело! Хотя и никогда до сей ночи не приходилось Якову Семенычу вот так подробно, до мелочей, вспоминать свою жизнь, а все больше при случае, отрывочно, по кускам, но почему-то казалась она ему яркой, прожитой с умом и даже с известным блеском… А вот сейчас, когда вторые сутки сидит он в предвариловке, когда бесконечная тянется ночь и ровно, нудно шуршит осенний дождик – и жизнь прожитая кажется такой же нудной, как этот дождик, не только не значительной, лишенной какого-то блеска, но даже ничтожной, серенькой, как те мокрушки, что заводятся в полутемных сырых помещениях, в подвалах… в тюрьмах, наверное, в которых он доселе, правда, бог миловал, не сидел, но которых инстинктивно боялся с молодых лет всю жизнь…
Не сидел, не сидел, да вот, пожалуйте, на старости лет и сел… Но за что? За что? То есть, он, конечно, знает, за что, его другое мучительно интересует – за что именно. За дела райпотребовские или… Нет, нет, не может быть! Конечно, за райпотребовские. Этот хомут, идиот, лохмотовский завмаг, которому многое, к сожалению, известно… Наконец, самое серьезное – валяльная мастерская, где, черти окаянные, совсем уж меру возможного утратили! Все так далеко зашло, что и те, неожиданно найденные деньги, что свояченица Женечка обещала, не помогли бы. Тогда весной… Тогда он здорово перетрусил – готовилась большая ревизия. Однако пронесло. А сейчас вот и без ревизии все выплыло откуда-то. Откуда? Каким образом? Ну, ясно, что кто-то (и не один!) в самом аппарате… Кто? Ах, да не все ли теперь равно – кто! Теперь – тюрьма, долгие годы тюремного томления, может быть, до самой смерти…
Малахин стонет.
И снова неспешно, шурша дождем, ползет, разматывается в его воображении серая лента прожитой жизни…
Война… Он прошел ее всю, от звонка до звонка, как любят говорить старые фронтовики. Но она почему-то оставила о себе довольно тусклые воспоминания, причем никак не ратного, а преимущественно служебного характера. Это, впрочем, и немудрено, потому что по роду своей деятельности (на армейском вещевом складе) ему не приходилось испытывать все те военные тяготы, какие испытывали другие: все время он пребывал на некотором расстоянии от передовой и хотя, разумеется, хватил военного лиха, и не раз замирало сердце при бомбежке или артобстреле, но в самое лицо смерти глядеть в упор все ж таки не глядел. Он даже, смешно сказать, не помнит – выстрелил ли хоть раз за все четыре года войны… Кажется, нет.
Да, военные будни как-то стерлись в памяти. Зато последние дни войны, праздничное возвращение домой – куда как были ярки: встречи на станциях, оркестры, кумачовые полотнища на вагонах «Мы из Берлина», цветы, объятия… И чемоданчик трофейный, крокодиловой кожи, наполненный с умом, не черт знает чем, а легкими, ёмкими, но ценными вещами – дефицитнейшими дамскими чулками и камешками для зажигалок. Надо же что-то и от войны взять, попользоваться от нее, не все же ей, проклятой, отдавать!
Демобилизовавшись, снова начал восхождение, пошел отсчитывать ступеньки служебной лестницы: третья, пятая, десятая… очень ходко, успешно, вплоть до великолепного, с сафьяновой обивкой, начальнического кресла в кабинете одного из больших областных учреждений, где испытал по линии административной изумительный, прямо-таки орлиный взлет, но вслед за тем и падение… И трудное карабканье снова, ступенька за ступенькой, в районном, однако, уже масштабе… Неожиданно вдруг объявилось пристрастие к вину и картишкам… Все очень было странно: никогда не играл, кроме как еще в детстве с бабушкой в дурачка или пьяницу, – а тут вот тебе: что ни ночь – гульба, игра, и крупная, нешуточная игра – в очко, в рамс, в банчок, а главное – везение, страшное какое-то, просто фантастическое везение!
Вот тут-то за картежную удачу и прилепилось к нему дурацкое прозвище – Бардадым; кто-то из старых игроков припечатал, да так вот уж сколько лет и сидит на нем кличка, вроде как тайное воровское имя, сперва известное лишь в тесном кружке игроков, а затем – по всей торговой сети района… Поначалу он и сам не понимал, что это за Бардадым такой; уже несколько лет спустя узнал: игра была некогда в три листика, или в хлюста, где черный крестовый король в одной из крайне счастливых и редких комбинаций побивал самого козырного туза… Этот-то счастливый король и назывался бардадымом.
Игра кончилась плохо: вызвали в райком. Как, каким непостижимым образом не вышибли тогда из партии? Ничего, рассосалось. Обошлось. Да, собственно, всю жизнь обходилось и рассасывалось. И вдруг – решетка…
За что?
Вторая ночь – без сна, наедине с самим собою, с непривычными мыслями о жизни – прошлой, настоящей, будущей… С докучными воспоминаниями о том, что вычеркнуть бы надо из памяти навсегда. Но нет, не вычеркивается! И не дает покоя странное, непонятное поведение прокуратуры и милиции: третьи сутки идут, как взяли, заперли и – забыли. Трижды в день появляется милиционер с судочком – завтрак, обед и ужин приносит, даже чай… Но вот почему не вызывают, не допрашивают?.. Ох, что-то здесь не так, неспроста… Неужели? Да нет, не может быть! Ну, хищения, ну, к тому, что уже вскрыто, еще кое-что добавится, это уж обязательно – видимо, раскалываться, признаваться пойдут друг за дружкой, и, конечно, валить все на него, на Малахина. Приятели! Как это покойный родитель говаривал: «при пире, при беседе друзей много, при горести, при печали – нетути никого»… Истинно так, папаша… истинно так!
Того же Валерьяна взять: родня, свояк. А ведь и чужой подобным образом не поступил бы… Запомнился этот денек – седьмое мая!
Малахин сидит, обхватив голову руками. Если взглянуть на него в дверной глазок – покажется, будто спит, так неподвижен. Лишь изредка сдавленный стон, бессвязное бормотание выдают его…
А за стеной ходит и ходит, низко опустив лобастую волчью голову, так низко, что небритая щетина подбородка впивается в голую грудь, – ходит, тупо уставясь потухшим взглядом в грязные, затоптанные половицы, дядя Петя, Клушин, Петров, человек, потерявший не только настоящее свое имя, но и всего себя, и деревню, где, может, и мать еще жива, все глаза проплакавшая по нем, в книжечку церковного поминания нацарапавшая после войны «воина Иоанна за упокой души его»…
Этот неустанно шагающий – Клушин, Петров, или как там его – давным-давно и думать позабыл о ней; пожалуй, спроси его, как ее зовут – не скажет сразу. Да, он многое позабыл и ни о чем не желает думать, кроме одного: как, каким манером докопались до того, память о чем, казалось, уже похоронена навсегда, до скончания века? Значит, нашелся человек или люди, знававшие его в те времена, когда носил он немецкий мундир, когда… Один-единственный вопрос мучает шагающего по камере Петрова-Клушина: тот или те, что показали на него, знают ли о нем все? Он тогда, после схватки с Костей, сказал, что не убивал никого из своих, и это была правда, но лишь до некоторой степени, потому что какое-то время, пусть незначительное, после артамоновского побега немецкие хозяева приказали ему справлять такую должность в лагере, которая в том-то именно и заключалась, чтобы убивать… И если у обвинения есть человек, могущий рассказать об этом, тогда – все. Точка. Высшая мера. Не подлежащий обжалованию приговор.
Как с такими мыслями уснуть? Как остановить этот изнурительный бег – три метра вперед, три метра назад? Хорошо полоумному – нажрался каши да и храпит так, что через кирпичную стену слышно… Вишь, вишь, заносит!
– А-а-а! – раздается вдруг за стеной приглушенный стон. – Ма-а!
Нет, Петров-Сидоров, или как там тебя… не хорошо, плохо Ивану Голубятникову. Очень даже плохо. Он, верно, с жадностью, урча от удовольствия, уничтожил принесенный ему милиционером ужин, завалился спать и спал долго, безмятежно, улыбаясь во сне, похрапывая, наслаждаясь тем, что ему тепло, сухо, что стены его жилья толсты, надежны, что дождик, шумящий где-то наверху, не достанет его. Но вот – уже за полночь – беззвучно рухнули стены, хлынул черный, холодный, клубящийся испарениями поток мрака… И глухо, дробно затопали по земле тяжелые сапоги бегущих через болото мужиков… И он закричал:
– Ма-а-а!
Глава шестьдесят пятая
Поля. Леса. Глубокие, скорбные морщины логов. Дождливая мга, тысячеверстной волной перекатывающаяся через великие пространства спящей земли…
Бесконечная ночь. Бес-ко-неч-на-я…
Жутко. Безрадостно.
Да что же мудреного, когда вокруг – осень, тьма, пустыня, и редко-редко где звериным глазком в деревенских просторах сквозь мокрую мгу мигнет огонек.
Но вот город огромный, весь залитый белыми потоками яркого электрического света, шумящий автомобилями, оглушительной музыкой танцевальных залов. Может быть, тут, в этом ярком свете, в могучем хоре шумной и деятельной жизни, нет места той мятущейся, бессонной человеческой тоске, которою пронизана вся предыдущая глава нашего повествования?
Что свет, когда на душе непроглядная темнота!
Отзвенели хрустальные бокалы, отхлопали пробки полусухого шампанского «Абрау-Дюрсо», отгремела музыка нанятого на вечер ресторанного оркестра (две скрипки, рояль, саксофон, контрабас и бьющийся в эпилептическом припадке ударник), одна за другой погасли люстры, и сердитые уборщицы, нагромоздив на оголенные столы козлоногие модернистые стульчики, принялись за свое будничное ремесло – мыть, чистить, подметать и сплетничать, а в дымном, прокуренном воздухе еще реяли отзвуки фальшивых речей, смачных поцелуев, еще плавал хотя бесплотный, но сильно проспиртованный фимиам лживых приветствий и поздравительных кликов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94