Вот эта четверка – только в один вечер они пырнули ножами уже двоих, а скольких пырнут еще?
Все следующие дни Костя без устали ходил по городу – по центру, по всем его окраинам, – весь под впечатлением события, очевидцем которого он стал, с этой своей обжигавшей его изнутри яростью, которая так в нем и осталась, и все смотрел, смотрел на людей, снующих по тротуарам, едущих в трамваях, автобусах, прогуливающихся по аллеям скверов, сидящих на лавочках, толпящихся возле магазинов и ларьков, у касс кинотеатров, выходящих после окончания работы из заводских ворот. Он хотел отыскать, встретить тех четверых, и больше всего – того маленького, в насаженном на голову беретике, с оттопыренными ушами. Ух, как запомнил Костя этот беретик, торчащие по сторонам его лопушистые, как у летучей мыши, уши! Это он, маленький, подбежал к Тане с ножом… Костя все силился понять, осмыслить, постичь этого маленького. Что им руководило, какие побуждения? Зачем, для чего он это сделал? Ужасно, отвратительно, противно человеческому естеству, но все-таки хоть в какой-то степени еще объяснимо, когда вынимают ножи в ссоре, в драке – против обидчика, врага. Но вот так, как сделали эти четверо – походя, без всякого мотива, не в озлоблении, не в обиде, не ради мести – сунуть ножом, даже не видя, не зная, в кого, – это что? Дикий зверь и то не нападает так бездумно, так бессмысленно, потому только, что есть клыки и когти… Что же за душа, что же за сердце у этого ушастого, маленького, который намерен был и в него, Костю, сунуть скрываемый в кармане пиджака нож? Что под его черепной коробкой, неужели мозг? Как он таким вырос, этот ушастый? Ведь не в лесу же диком, ведь среди людей же рос; наверное, были в его жизни и школа, и книги, и все другое…
Костя силился представить себе маленького зрительно – какое у него лицо, какие глаза, какое в них выражение – и даже этого представить себе не мог, не в состоянии поместить в человеческие глаза, в черты человеческого лица то первобытное, ублюдочное, совершенно не связуемое с человеческой сущностью, что составляет сущность этого ушастого недорослого дегенерата и должно смотреть из его глаз, из его лица…
В кармане у Кости, оттягивая пиджак, лежал тяжелый медный пестик от кухонной ступки, и, рисуя себе маленького, то, как он встретит его, схватит – верткого, гадкого, наверное, даже какого-то скользкого, – Костя, с кипевшей в нем яростью, в ознобе переполнявшего его непомерного желания мести, скрипел зубами и думал решительно и безжалостно: «Убью!»
Раз ему показалось, что в окне проехавшего мимо троллейбуса мелькнула знакомая узкая мордочка, знакомая маленькая головка в беретике, знакомые уши. Он бросился за троллейбусом, догнал его у остановки, расшвыривая людей, ворвался внутрь. На лавке у окна сидела девочка, школьница, с портфельчиком на коленях…
Костя и раньше знал, что мир, в котором он живет и который так заботлив и ласков к нему, это не только солнце, голубое небо, лепет деревьев, добро и разум. В этом мире есть еще и черное зло, многоликое, многообразное, жестокое, грубое, иногда обдуманное, направленное, но часто попросту бессмысленное. В одном лишь это зло постоянно – оно всегда враждует со всем тем, что созидают добро и разум, и, если бы оно только могло, оно бы растоптало всё и уничтожило, и даже потушило бы свет солнца…
Но раньше Костя просто знал об этом где-то таящемся по щелям жизни, не показывающемся открыто на свет белого дня зле, вечно противоборствующем всему живому. Оно было от Кости где-то в стороне, не касалось его, пути их не пересекались, не сталкивались. Его знание было у него лишь в памяти, где-то рядом с историей походов Александра Македонского, биномом Ньютона. А теперь он чувствовал себя так, точно внутри него все грубо разворочено, изодрано и кровоточит с нестерпимою болью…
Ни маленького, ни его компании он так и не встретил.
А за два дня до начала занятий он пришел к ректору и сказал, что он хочет перейти в юридический институт.
– Что это, голубчик, у вас такие фантазии? – удивился ректор. – Вы же прирожденный физик! Вспомните, как выводили формулы на экзамене! И способом каким оригинальным…
Надо было объяснять, и Костя, как мог, объяснил, мучаясь, что выходит путано и неубедительно.
Но ректор был человек умный и все понял.
– Что ж, в добрый час… – сказал он. – Раз это для вас так серьезно..
Глава двадцать вторая
Вечером Костя покинул пароход. Речной путь его кончился, дальше его повез нудно и медленно тянувшийся поезд, состоявший из старых, уже не встречающихся на больших магистралях вагонов, отчаянно скрипевших на ходу.
Всю ночь Костя ворочался под пиджаком на жесткой полке, стыл от холода. А утром в окнах замелькали каменистые горные отроги в редких, какого-то болезненного вида, худосочных елях и соснах; потом, раздвинув холмы, выплыла и стала в круговоротном движении поворачиваться перед поездом широкая болотистая низина, горбившаяся ржавыми крышами, серевшая кирпичом домов, с громадным, бетонным, не вполне еще законченным корпусом электростанции посередине, от которого к небу тянулась высоченная, серая, тоже бетонная труба. Это и была Лайва, где ни много и ни мало, а целых десять лет провел Серафим Ильич Артамонов – как свидетельствовали об этом найденные при нем документы, хранившиеся теперь в рыжей папке «Дело № 127»…
Вокзальное здание, чистенькое, все как с иголочки, только-только отстроенное, было современных форм, с мозаикой из цветной плитки на торцовой, видной из прибывающих поездов, стене. Мозаика изображала тайгу и оленя, настороженно, в удивлении глядящего на радужные огни электростанции с трубой, которую минуту назад, подъезжая, видел Костя в натуре. Исполненное в модернистском и, несмотря на свое недавнее возникновение и претензию на новизну, получившем уже заметное однообразие и уже-таки поднадоевшем стиле, вокзальное здание стояло на сплошной бетонной плите – как на подносе А вокруг бетона простиралась хлябь: заросшие травою или сверкающие открытой водой обширные лужи, озерки, болотца, перемежающиеся с податливыми, покачивающимися, проседающими под ногами, под тяжестью тела, островками напитанной влагою земли. Уверенно идти можно было только по мокрым, хлюпающим доскам, протянутым виляющими узкими тропинками.
На расстоянии, из окна вагона, раскинувшиеся вокруг электростанции, наполнявшие собою долину сооружения представлялись крепкими, капитальными; подойдя же к поселку поближе, по одной из дощатых тропинок, проложенных от станции, Костя разглядел, что большинство жилищ – это тонкостенные вагончики, рядами стоящие на заржавелых, заросших травою рельсах. Из вагончиков торчали жестяные трубы, некоторые чадили дымком; в окнах пестрели занавески, цветы. В вагончиках жили семейно; возле них играли ребятишки; женщины, согнувшись над корытами, стирали; висело белье на веревках, протянутых меж врытых в землю столбов. Вагончики эти стояли и жизнь в них шла, верно, уже не один год: слишком ржавыми были рельсы, совсем уйдя кое-где в землю, под слой мусора, золы; слишком стары, изношены были лестнички, подставленные под вагонные двери, на которых были выведены краской номера и даже висели почтовые ящики – с фамилиями в столбец: в каждом вагончике размещалось по пять-шесть семей…
Дальше от станции и ближе к центру улицы пошли посуше и потянулись кварталы из дощатых и бревенчатых бараков, вычерненных северным мхом, точно побывавших в огне и обгорелых, с мачтами радиоприемников на крышах, опять с треплющимся на ветерке выстиранным бельем и похилившимися сараями во дворах. Бараки стояли вперемежку с кирпичными двухэтажными домами одного и того же типа. Дома эти, с балкончиками, бетонными плитами у дверей подъездов и такими же козырьками над дверьми, принадлежали уже тому городу, который должен был здесь встать, вытеснив вагончики и бараки, но который в основной своей части существовал пока еще на чертежных кальках и синьках.
Костя с интересом вертел по сторонам головою. Так вот, значит, где провел десять лет Артамонов, пока позволяло здоровье и пока не вышла ему пенсия, – работая сначала простым бетонщиком, а потом – бригадиром на строительстве электростанции… Видать, не из любителей покоя был человек, если по доброй воле избрал для себя Лайву, нелегкую тутошнюю жизнь и нелегкий тутошний труд…
Разыскивая Управление стройки, Костя испытал все те неудобства, которые доставляет хождение по строющемуся городу: спрошенные встречные люди не могли толком объяснить ему дорогу, потому что большинство улиц не имело еще названий, а некоторые и вовсе были только лишь едва намечены, обозначены вбитыми в грунт вешками. Костя балансировал на скользких досках пешеходных тропинок, прыгал через лужи там, где досок не хватало, перебирался через глубокие, разъезженные грузовиками, блестящие жидкой грязью колеи, подлезал под жерди и проволоку изгородей, под какие-то далеко тянувшиеся трубы на деревянных подпорах, обмотанные войлоком и поверх войлока обмазанные еще цементным раствором. Часто встречались рельсы подвозных путей со шныряющими по ним дегтярно-черными, тоненько, озорновато посвистывающими паровозиками. Один такой паровоз здорово напугал Костю – откуда ни возьмись бесшумно чуть ли не накатился на него, пронзительно свистнул и пронесся, как черный вихрь, обдав горячим паром.
В Управлении строительства, где царила обычная для такого рода учреждений суета, из двери в дверь сновали люди, названивали на столах телефонные аппараты, Костю встретили довольно сухо. Об Артамонове за время, протекшее с момента, как вышел он на пенсию и уехал в Ялту, к теплу, солнцу и целительному морскому воздуху, здесь уже успели основательно забыть. Не такой он был крупной, заметной фигурой, чтобы долго помниться людям. Главное же, плохо сохранились старые кадры, – нелегкие климатические условия, особенности быта создавали на стройке текучку, и народ был сейчас все больше свежий, мало что знавший о прошлом и о тех, кто здесь еще недавно работал. Из той бригады, которой руководил Артамонов, в Лайве, как выяснилось, вообще уже не было никого, потому что бетонные работы на главном корпусе электростанции закончились, хозяевами положения там стали монтажники, слесари, электрики, устанавливающие турбины, а бетонщики перекочевали в другие края, на новые места работы, на новые стройки: кто куда-то под Свердловск, кто – в Нижний Тагил, иные – совсем неизвестно куда. В Управлении так мало интересовались дальнейшей судьбою сделавших свое дело и покинувших стройку мастеров, что не располагали о них никакими сведениями.
В отделе кадров фамилия Артамонова тоже никому ничего не сказала. Хотя там за столами сидели прежние служащие, – работники такого калибра, как Артамонов, были для них не живыми людьми, а всего лишь пронумерованными «личными делами». Проверив по картотеке, под каким номером значился Артамонов, в пыльных архивных шкафах разыскали его «дело» – тонкую, с помятыми уголками, папочку.
Костя взял ее в руки, раскрыл. Заявление о приеме на работу… Анкета… Краткая биография – лиловыми чернилами на вырванном из тетради листке… Почти все, что содержали эти бумаги, Косте было уже известно. Выписки из приказов: о предоставлении отпусков, о благодарностях, премиях, наложенных взысканиях… Еще анкета, какие-то объяснительные записки, пространные характеристики…
После множества расспросов Костя все же установил, кто мог бы хоть что-то рассказать ему об Артамонове, – таких набралось немного, – и, оставив в каптерке уборщицы свой чемоданчик, обошел всех названных людей.
Его и раньше удивляло, как люди быстро забывают прошедшее, как мало внимательны они к тем, кто возле них, рядом, как мало вглядываются они друг в друга, мало примечают, особенно то, что не во вне, а внутри человека, как не умеют рассказать о товарище, с которым прожили бок о бок немало времени, делили хлеб, соль, труд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94