Ему было интересно следить, как менялась природа, приобретая все более строгие и суровые черты и в то же время, вопреки Костиным представлениям, становясь не беднее, а, наоборот, даже как-то богаче, сложней и разнообразней. Усложнялись, тоже делаясь богаче, утонченней, и краски: теперь вместо одного какого-нибудь цвета глаз видел множество смешанных воедино оттенков. То неуловимое, лишь чувствуемое сердцем (и то не всяким), что заключено в пейзаже и незримо его наполняет, превращая его в симфонию бесконечных настроений, здесь, в открывающихся картинах невысоких холмов, багряно-золотых или прозрачно синеющих еловых лесов, в чередовании луговых долин со стожками сена, с бревенчатыми избами, почернелыми от непогод, потонувшими в густой траве, присутствовало особенно ощутимо и непрерывным живым током, непрерывною музыкой вливалось в Костю.
Теперь он понимал, почему влекло легкое северное небо людей русского искусства, русских художников, что искали и находили они под ним. И Серов, и Коровин, и Архипов, и Нестеров… Как нечто истинно русское, созвучное и духу, и глазу, и всей долгой истории своего народа, любили они эти сизые дремучие хвойные леса, покойно залегшие по увалам, этот необозримый даже с птичьего лёта, бескрайно и вольно размахнувшийся простор, еще и сейчас чуть загадочный, скрывающий еще много тайн в своих недрах, за каменными горами, в глухомани неприступной, непроходимой, заваленной буреломом тайги. Им было ведомо, какою крепкою зарядкою, какою палитрою – на всю жизнь, на все творчество – одаривают эти края каждого, кто хоть раз увидит их, эти дали, их чистоту и прозрачность, синь неба, озерной и речной воды, зубчатые верхушки обомшелых елок на холмах, от одного взгляда на которые в человеке точно пробуждается что-то – какие-то дремавшие силы, куда-то неодолимо влекущий радостный и тревожный зов…
Берега большей частью были пустынны и безлюдны, зато Камское русло было оживлено непрестанным движением. Перекликаясь гудками, семафоря флагами, навстречу, взрезая темноватую от глуби, в щепе и пене камскую воду, шли пароходы и пароходики, буксиры и катера – иные в одиночку, иные таща на прицепе баржи, иногда даже целые их караваны. Подняв в воздух тупоносые массивные корпуса, опираясь на воду только кормою, урча могучими дизелями, пролетали пассажирские «Ракеты», в очертаниях которых было что-то непривычное глазу, неземное, космическое. За ними стелились и долго не могли рассеяться шлейфы плотного черно-бурого дыма. Вверх по извивам русла, в одном направлении с Костиным пароходом, шлепая опутанными водяными прядями гребными колесами, натуженно, с дрожью в стареньких корпусах одолевая течение, тоже ползло великое множество разнокалиберных судов, везших на себе всякие грузы, торопившихся за ожидающими их где-то на верховых пристанях караванами барж. Костин пароход, сильный, недавней постройки, сбавляя ход, чтобы не потревожить старых ветеранов волною из-под винта, осторожно обходил их сторонкою на почтительном расстоянии, и они сразу же отставали, не пытаясь состязаться. Ух, какие попадались иногда названия! «Громобой»! А «Громобой» этот – настоящая лохань, сооруженная еще в середине прошлого века, закопченная, замызганная, заляпанная мазутом, хрипящая и кашляющая старой истрепанной машиной, из всех щелей корпуса испускающая жирный вонючий дым. Посреди широкого плеса повстречался яично-желтый от свежей охры «Ваня-коммунист», короткотулый, зато широкий в поперечнике, шумно, задорно молотивший по воде колесами, с полоскавшимися на корме под ветром, точно набор флагов, разноцветными постиранными матросскими рубахами. Костя даже перегнулся через бортовые перила: ведь это же знаменитый, легендарный пароход! Он воевал в гражданскую, на нем служил пулеметчиком Всеволод Вишневский! Этот маленький, кургузый, неказистый, смешного вида пароходишко, не шибкий на ходу, был грозною силою на Волге и Каме, дерзко и отважно нападал на корабли белых, вступал с ними в бой и всякий раз или топил их или обращал в бегство…
Под вечер на реке, чтобы суда не сбились с фарватера, зажигались разноцветные огни бакенов. Тоже разноцветные – зеленые, красные, желтые, фиолетовые, голубые, – со всех мысов, береговых взгорков начинали мигать маячки, что-то сообщая вахтенным и рулевым, каждый на своем языке: одни неторопливо, с паузами, другие – учащенно, спеша, как бы боясь, чтобы их не опередили и не рассказали бы того, что хотят рассказать они.
Но самым интересным, пожалуй, было смотреть, как сверху, оседлав течение, его самую живую, быструю струю, идут плоты. Таких плотов Костя не видал сроду и даже не представлял, что такие могут быть. Они состояли из множества секций, их длина измерялась в полкилометра, а шириной они были метров чуть ли не в сто. Их сопровождало сразу несколько буксиров – спереди, туго натянув длинные стальные тросы, сзади, напирая на хвост плота носами. Еще два-три буксира дымили по бокам. Когда на изгибе реки течение норовило прижать плот к берегу, боковые буксиры упирались в бревна носами и, нажимая изо всех силенок поперек течения, нещадно дымя, с пенными бурунами под кормою от бешено вертящихся винтов, оттесняли плот опять на середину русла.
В каждом из таких плотов, прочно связанном стальною проволокою – а они шли друг за другом, вереницами, – было заключено умопомрачительное количество древесины, которой предстояло обратиться в железнодорожные шпалы, подмостки строек, крепежные стояки для шахт, стропила и доски деревянных строений, мебель и другие предметы быта, просто дрова для отопления жилищ. Плотогоны в огромных сапогах, грубых брезентовых куртках, рукавицах, стоя на мокрых, скользких, оплескиваемых волнами бревнах, помогали буксирам – взмахивали длинными, закрепленными в уключины веслами, делая энергичные, сильные гребки. Каждый проплывавший мимо парохода плот являл зрелище эффектное и красочное…
На остановках Костя перебирался по трапу на пристани, загроможденные бочками, ящиками, рогожными кулями, оглашаемые гомоном пассажиров, криками грузчиков, тут же, в толпе, снующих с кладью на спинах, и пока не раздавались хриплые гудки, извещавшие об отплытии и призывавшие на пароход, бродил по улицам городков и городишек, лепившихся на крутых камских откосах. Какой стариной веяло от иных улочек – с дощатыми мостками-тротуарами, с заборами в зеленой плесени, во мху, с низкорослыми, кособокими домишками из потемневших, будто осмоленных бревен. При каждом – непременно крылечко, украшенное резьбою, балясинами; на окнах – ставеньки с фигурными прорезями: то петушок, то сердечко, то какой-нибудь затейливый завиток. Наивно, архаично, подчас примитивно, но мило, душевно… Костя разглядывал и удивлялся: сколько же художества было когда-то в быту, сколько мастеров-умельцев жило в народе! Куда же все это подевалось, почему ушло из жизни? Неужели люди перестали любить художество, нуждаться в нем, испытывать от него удовольствие? Неужели в них пропала потребность скрашивать свое существование, которая издревле сопутствовала народу и так великолепно проявилась во всем, чем было богато прошлое, в большом и малом, – в сооружении кремлей и храмов, в отделке жилья, в узорчатой расшивке одежд, в росписи предметов домашнего обихода? Неужели скучные, из серого безрадостного кирпича дома, похожие друг на друга, как близнецы, по одному и тому же чертежу во всех городах, это и есть то, что хотят иметь люди, это и есть вершина, к которой через века совершенствования, поисков и находок пришло строительное искусство?
Каждый городок таил в себе для Кости какую-нибудь новизну, неожиданность, в каждом городке Костя делал какое-нибудь открытие, радуясь своим приобретениям и досадуя на себя, что не знал этого раньше. Непростительно, стыдно!
Так, один из них, ничем внешне не примечательный, оказался родиною Петра Ильича Чайковского. В другом, с пыльными улочками, взбиравшимися в гору, с лохматыми собаками, сонно глядевшими из подворотен, с круглыми ржавыми жестяными знаками некогда существовавшего страхового общества «Россия», еще сохранившимися на стенах некоторых домов, – на площади, скучно серевшей пыльным, в окурках и бумажках от мороженого, асфальтом, Костя увидел невысокий гранитный памятник и, с трудом прочтя многословную, в один запутанный период витиевато-велеречивую надпись, выбитую на граните, узнал, что под этим камнем покоится прах Надежды Андреевны Дуровой, известной своим современникам еще и под именем Александра Андреевича Александрова, – девицы-кавалериста и писательницы, чьи первые литературные опыты были отмечены добрым вниманием самого Пушкина. В надписи подробно перечислялись военные заслуги, награды, участие в сражениях: Гутшадт, Гейльсберг, Фридланд, Смоленск, Бородино…
Костя знал это имя, даже читал какую-то книжку про удивительную историю смелой женщины, ставшей воином, поднявшейся в своей военной карьере до звания штаб-ротмистра уланского полка. Но история эта, как и сама личность Дуровой, может быть потому, что все в ее жизни было так необычно, осталась в Костином представлении чем-то вроде легенды, мифа, наподобие истории Жанны д'Арк, – каким-то интересным, увлекательным вымыслом. Но гранитное надгробие не было вымыслом, и, стоя возле нагретого солнцем камня, одиноко высившегося посреди небольшой площади, Костя пережил непередаваемое чувство превращения легенды в быль, в явь, в реальность…
Уже в верховьях Камы, за последнею плотиною, где речное русло вновь раздалось на безмерную ширину, так, что низинный берег ушел за горизонт и скрылся, совсем пропал из глаз, Костя провел полчаса в городишке, точь-в-точь как многие другие камские городки, однако же знаменитом своею особою славой. Полтораста лет назад местный механик-самоучка Всеволжский, следивший за современной ему техникой и любивший делать механизмы, построил тут первый в России пароход, приводимый в движение машиною. На этом пароходе он проплыл вниз по всей Каме, а потом поднялся по Волге до Рыбинска. Весь путь машина работала исправно. Против течения пароход Всеволжского делал три версты в час…
И опять Косте пришлось пережить несколько минут, похожих на те, когда он стоял у гранитного надгробья Дуровой. С таким же точно чувством, как будто он проник сквозь время, прикоснулся к давней были, почти легенде, и это давнее, эта легенда перестала быть легендой, а обрела совсем ощутимую реальность, – оглядывал он приречные береговые откосы, в мусоре и битом кирпиче, заросшие сорной травой. Где-то тут стояли мастерские и верфи Всеволжского, мечтателя и чудака – ибо кем же, как не чудаком был он в глазах людей в этой глуши, почти на краю света, со своими прожектами, со своим дерзостным талантом, решительно никому не нужным и непонятным в целой России…
Здесь же, на берегу, Костя долго, с пристальностью разглядывал маленького, похожего на гномика, старика, с жиденькой, всего в несколько волосинок, бороденкой, с лицом плоскими и горшечно-бурым, сплошь заштрихованным мелкими морщинками, располагавшимися на коже без всякого порядка, вперекрест, и походившими на хитросплетенную сеть. Старик куда-то ехал. На нем была новенькая темно-синяя фетровая шляпа с лентой, темно-синий суконный пиджак, такие же брюки, заправленные в высокие, блестящие свежим хромом сапоги с калошами. Старик сидел на круге лохматого пенькового каната, возле его ног стоял новенький чемодан, сверкавший металлическими уголками. Старик был неподвижен, прям и невозмутимо спокоен. Мимо него сновали люди, из рупора над его головой гремело радио, грузчики, как обычно, таскали с парохода и на пароход кладь, кричали на мешавших им пассажиров, переругивались между собою, кто-то плакал, прощаясь, кто-то пиликал на гармошке, бродил пьяный верзила, икая, позабыв, зачем он забрел на пристань, как будто кого-то ища и с подозрительностью вглядываясь всем в лица, возле сваленных в кучу рюкзаков волновались студенты-геологи:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94