– Что еще надо знать белому шоферу?
– Да ничего больше, сдается мне, сэр. Если ночью возьмете девку и решите побаловаться с ней, не разрешайте ей раздеваться. У нас теперь девки стали умными, дают себя раздеть, а потом вопят, что их грабят. За то, чтобы погасить такой скандал, сдерут триста баков, не меньше...
– Спасибо, запомню, – пообещал Славин. – Больше опасаться нечего?
– Нечего. Очки носите?
– Да.
– Не забудьте взять с собой. Заметили, как много у нас людей ходят в очках? Зрение ни к черту, говорят, наши дедушки и бабушки не то лопали, что следует, авитаминоз и все такое прочее, так что полиция и на этом греет руки, правда, берут не дорого, долларов двадцать, для вас это, может, не деньги, а для наших людей страшнее штрафа быть не может.
«Для меня тоже, – подумал Славин. – Спасибо тебе, механик. Сейчас мне надо действовать. Только б не напился Пол. Он не продаст меня Глэббу. Не должен. А если и продаст, то что ж, ничего не попишешь, еще более убыстрится темп нашей партии. А то, что она началась, и началась с нападения Глэбба, – очевидно. Но все-таки не надо было ему искать меня в подвале, не надо ему было так явно торжествовать победу».
Славин выехал на широкую авениду, которая шла по берегу океана, попробовал машину – «фиатик» чувствовал ногу; тормоза мертвые, резкие.
Славин посмотрел в зеркальце: черный «мерседес» шел следом, и было в нем четыре пассажира.
«Ну что ж, – подумал он, – давайте погоняем, ребята. Зря вы только затеяли это. Зря. Лучше бы турнули отсюда Глэбба и его шарагу, тогда бы мне не пришлось прилетать сюда, и искать Айвена Белью, и гонять по городу, чтобы выяснить то, что надо выяснить, и я выясню это, уж обещаю вам, обязательно выясню».
Возле бензозаправочной станции он резко затормозил, свернул скрипуче, шины завизжали. «Мерседес» опоздал с поворотом, пронесся мимо, остановился возле газетного киоска; двери долго не открывались, видимо, луисбургская наружка думала, что Славин развернет машину и поедет в обратном направлении. Лишь когда он попросил залить ему бензин и служитель, открыв пробку, включил счетчик, из «мерседеса» вылез высокий парень, подошел к киоскеру и взял газету.
– Проверьте, пожалуйста, как подкачаны шины, – попросил Славин, пристегиваясь толстым ремнем к сиденью.
– Вполне нормально, – ответил служитель, глянув на колеса.
– Я просил проверить, а не посмотреть, и покачать каждое колесо – хорошо ли креплены болты. – Славин протянул служителю доллар, тот каким-то неуловимым движением взял его и, словно фокусник, обрушился на корточки.
– Эй! – рассмеялся Славин, когда «фиатик» начал ходить ходуном. – Я же не просил вас переворачивать машину!
– Она устойчива, сэр. Я хочу удостовериться на все сто, – ответил служитель. – Правый передний баллон перенакачан, может рвануть, я подспущу до одной девяносто, у вас два сорок.
Славин рассчитал, когда на дальнем перекрестке зажжется зеленый свет и устремится поток машин; врубил скорость, рванул с места и вывернул в обратном направлении; люди в «мерседесе» растерялись – развернуться не было никакой возможности, шел встречный поток; Славин свернул в переулок, заехал во двор маленького отеля, зашел в бар, заказал кофе и только через полчаса сел за руль – на «хвосте» никого не было, его потеряли. «Вы сами виноваты, ребята, – думал о наблюдении Славин, – вините себя. На меня не сердитесь, не надо, я не нагличал, я просто-напросто повернул назад... В следующий раз оставляйте машину сзади, зачем полезли вперед? Не надо так однолинейно думать о том, за кем вас поставили смотреть...»
...Славин нарушил правила в пятый уже раз, когда наконец полицейский остановил его. Жара была невероятной, солнце раскалило автомобиль, асфальт был расплавлен, казалось, что идешь по весеннему льду на последней рыбалке, когда особенно хорошо клюют щуки возле Завидова, только там ощущаешь холод и запах свежепростиранного белья, а здесь дышать было нечем и пятки жгло через подошвы ботинок, будь этот экватор трижды неладен...
– С какой скоростью вы ехали, сэр? – едва дотянувшись до козырька, спросил потный полицейский.
– С превышенной, – ответил Славин.
– Хорошо, что вы сразу признаете свою вину. Вашу водительскую лицензию, пожалуйста...
Славин похлопал себя по карманам:
– Казните – забыл...
– Казнь отменена в республике, – ответил полицейский.
«А на наших орудовцев такое выражение действует немедленно, – машинально отметил Славин. – Возможность помиловать угодна национальному характеру, прав Федор Михайлович, высоко прав».
– Что же делать? – спросил Славин.
– Ехать в участок, сэр. Я должен выяснить вашу личность.
Этого-то Славин и добивался.
В участке он с полчаса просидел в темном коридоре; кондиционер не работал, духота была немыслимой; старик полицейский, выполнявший, судя по всему, роль дежурного, с трудом боролся с дремотою.
– У вас всегда приходится так долго ждать? – спросил Славин.
– Отдохните, – ответил старик. – Здесь не так печет солнце.
– Зато воздуха нет.
– Воздух есть всюду, – возразил старик. – Даже в море, как говорит мой внук, тоже есть воздух.
– А если я попрошу офицера ускорить выяснение моего дела, – спросил Славин, – он не рассердится на меня?
– Он на вас не рассердится, потому что врач все равно на обеде.
– Мне не нужен врач, я же не был в аварии.
– Врач нужен всем, сэр, кто попадает к нам. Врач должен выяснить, не пьяны ли вы, не страдаете ли болезнью зрения, не принимали ли вы снотворных лекарств накануне...
Доктором оказалась молоденькая африканка; двигалась она стремительно, но в то же время как-то округло, словно тело ее было скреплено шарнирами, придававшими заданную пластику каждому жесту, даже тому, когда она указала Славину на стул в углу медицинского кабинета, где было еще более душно, оттого что два маленьких окна были зашторены толстой черной материей.
– Пили алкоголь? – осведомилась доктор. – Сколько? Когда?
– Вчера пил виски.
– В какое время?
– Днем.
Врач поглядела на часы:
– Если в два, то анализ крови покажет следы опьянения и я буду вынуждена лишить вас лицензии.
– Вы или офицер полиции?
– Мы неразделимы, сэр.
– А за что еще вы можете лишить меня лицензии?
– За употребление наркотиков, за атеросклероз сетчатки, за косоглазие... Давайте пока что палец...
Доктор вернулась из лаборатории через пять минут, покачала головой сожалеюще:
– Вы пили виски действительно до двух часов, следов алкоголя нет. Садитесь в угол, зажимайте левый глаз, называйте буквы на щите, пожалуйста.
– Без очков я не вижу.
– Какое же вы имели право сесть за руль без очков?
– Не сердитесь.
– Закон не сердится, – отрезала доктор, и слова ее прозвучали диссонансом с той постоянной округлостью движений, которыми Славин так восхищался. – Закон бесстрастен, хотя служители его тоже имеют сердце.
«Сколько же они взяли с Парамонова, если моя догадка верна? – подумал Славин. – Он мог испугаться, что его лишат прав, и он метался по ночному Луисбургу, чтобы собрать денег. В общем-то все сходится, дай бог, чтобы сошлось, – у Никишкина он в ту ночь одолжил пятьдесят долларов, а у Проклова – семдесят пять. Добавил свои двадцать пять – полтораста долларов вполне могли смягчить сердца бесстрастных служителей закона с человеческими сердцами...»
«Центр.
Прошу выяснить, какое зрение у Парамонова? Не страдает ли астигматизмом? Носит ли очки? Если – да, то какова степень поражения зрения? Хроников здесь лишают прав по суду.
Славин».
«Славину.
Ваша версия правильна. Парамонов отпал.
Центр».
«Мой дорогой!
Рассуждения о том, что разлуки необходимы и являются теми паузами любви, которые позволяют продлевать нежность, заново радоваться встрече, ждать ее, чем дальше, тем меньше кажутся мне истиной в последней инстанции. Это обидно, потому что всякое отступление от обожания – та микротрещина, в которую попадает вода, а зимой ударяет мороз, и вода делается льдом, который взрывает монолит – рано или поздно.
Это не значит, конечно, что я хочу уйти от тебя, впрочем, если следовать духу буквы, то мне не от чего уходить, ибо любовь – не есть брак, ее не надо расторгать, она кончается сама по себе.
Вот.
Я пишу, понимая, что нельзя так писать, что жестоко это, но нахожу себе оправдание – какое там оправдание, щит! – в том, что правда угодна тебе, ты всегда говорил мне об этом, и нечего мне скрывать от тебя то, о чем я думаю.
Вчера я ездила на Москву-реку. Господи, сколько там народа! И все молодые, красивые, с длинными ногами, так, кажется, писал Ильф. По-моему, так. «Хочу быть молодым, стройным и кататься на велосипеде». Вообще-то, надо писать так, как он, – перед смертью, а не я – после пляжа. Но мне там стало страшно, я увидала там время . Девушки и ребята лет двадцати – сколько же их, и как красивы они, и я в свои тридцать два показалась себе старухой, но я не сразу испугалась этого, я этого испугалась, когда нашла местечко рядом с толстой сорокалетней бабой, а возле нее лежали дети, две девочки и мальчик, и она себя старухой не чувствовала, она была матроной, она не боялась ни морщин, ни живота, ничего она не боялась – рядом дети.
Вот.
Ухаживают нынешние молодые «по-черному», сразу приглашают на «хазу» слушать музыку. Не обижаются, когда отказываешься. Один, правда, начал читать Гумилева. Читал хорошо, но у него ужасно тонкие пальцы, я такие каждый день вижу под рентгеном, что-то у нас пошел костный туберкулез, очень странно.
Каждый день я просыпаюсь с мыслью, что ты ушел бегать, и первое мое побуждение – ринуться на кухню. Но потом я вспоминаю... Нет, я не вспоминаю... Потом меня ударяет... И снова неверно. Ничего меня не ударяет. Меня просто вдавливает понимание того, что тебя нет рядом, и я спокойно – тебя ведь нет – закуриваю и вспоминаю Алексея Толстого: «Затяжка натощак – чисто русская привычка». Только великие врачи и писатели умеют ставить диагноз в одной строке.
Я очень быстро отвыкаю от тебя. Привычка – вторая натура? Почему вторая? Натура – это набор привычек. Вторая натура, если только она существует, – это дисциплина.
Да, я смотрела прекрасный ансамбль. Молодые люди в модных черных бархатных костюмах пели старинные русские песни. Я заревела. Кокошник, конечно, замечательно, по это уже из сферы декораций, а может и не декораций, а музейных экспонатов. И ничего с этим не поделаешь. А петь русское многоголосье в современных элегантных костюмах – это значит сберечь старинную песню для нашего поколения.
Вчера позвонил Константин Иванович, сказал, что у тебя все хорошо и что скоро ты вернешься. Я ответила, что по голосу слышу – говорит неправду, не все у тебя хорошо, и вернешься ты не скоро. Он очень смеялся, и тогда я решила, что я просто-напросто сама себя накручиваю. Все бабы такие. Истерички чертовы. Так что не вздумай меня бросить из-за того, что я сочиняю тебе унылые письма, – лучше не найдешь, мы все совершенно одинаковы, только некоторые умеют подольше притворяться.
А вы, мужики, очень разные. Не просто разные, у вас у каждого своя злость, и своя доброта, и своя зависть. Мы так не умеем.
Встретила Надю Степанову. Ты не знаешь, они разведены? Странная женщина. Нельзя называть мужчину мужем и так говорить о нем. Это же себя обижать в первую очередь, а не его; Степанова уже не обидишь, он книжки печатает, а человек искусства неподвластен суду людскому, только мы, грешные, он отчитывается по иным критериям, правда ведь?
Знаешь, я часто вспоминаю, как мы встретились. Мне ужасно понравилось, что ты не знал, как подойти ко мне. И я видела, как ты злился, когда ко мне подваливали курортники мужского пола и просили дать спичку или ответить, который сейчас час. «Сейчас час» – ужасная фраза, да? Мы так пишем в истории болезни – вот где гробят язык-то! Я помню, как ты хорошо рассмеялся, когда я тебя спросила:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48