- Попробуй-ка еще разок… Возьми. Ну?
С минуту я сидел на полу, оторопев и скорчившись от боли, потом поднялся, постанывая, и вдруг кинулся на своего врага.
Я кинулся, простирая к нему уцелевшую левую руку, целясь в ненавистное это лицо, в мутные глаза, в слюнявый пакостный рот.
Однако добраться до него я так и не успел: меня перехватил Малыш, уцепил за плечо и рванул к себе. И в следующую минуту я получил ослепляющий, хлесткий удар. Не знаю, чем бы все это кончилось… Но тут вмешались старшие.
Из угла, где размещались блатные, появился высокий темноволосый мужчина в распахнутом ватнике и тельняшке.
— Об чем шум? - спросил он, приблизившись.
— Да так, - завертелся Гундосый, - играем…
— Только не заигрывайтесь, - веско сказал блатной. - Ясно?
— Ясно, - потупился Гундосый.
— Ну, если ясно - лады.
Он посмотрел на меня, на хлеб, валявшийся у ног, и, по-воротясь к Гундосому, добавил, грозя корявым пальцем:
— Пайку не трожьте! Даже помыслить не смейте! Помните закон. И вообще, оставьте-ка этого мальца в покое. Что вы к нему прискребаетесь?
Так закончился этот вечер.
А на следующий день я разыскал в цехе небольшую узкую пластинку металла и старательно, тайком от всех, смастерил из нее нож.
Я точил свой нож и мысленно видел Гундосого. Видел, как входит лезвие в трепещущее его горло, как хрипит и захлебывается он в крови…
* * *
Я намеревался расправиться с Гундосым немедленно, этой же ночью, но не успел - помешала воздушная тревога.
Она началась сразу же, после отбоя, и продолжалась на этот раз долго.
Охранники (как всегда в таких случаях) поспешно замкнули все двери, отключили свет и ушли - схоронились в бомбоубежище. Мы же остались во тьме, взаперти, в полнейшей изоляции.
Где- то торопливо били, захлебывались зенитки. Трещало пламя. Поминутно ухали гулкие взрывы. Судя по ним, немецкие бомбардировщики прорывались к Красной Пресне, к нашему району.
Внезапно в небе почти прямо над головами возник сверлящий, режущий, нестерпимый свист. Он близился, нарастал, заполняя собою все помещение. Он ощущался почти физически, от него раскалывался мозг.
— Фугаска, - ахнул кто-то.
И в этот момент раздался тяжкий, тугой, сокрушительный удар. Здание дрогнуло и шатнулось. С потолка - с закопченных каменных сводов - посыпалась едкая пыль.
Мы не видели неба, но зато слышали его отчетливо!
Он был грозен, этот голос неба, грозен и напрочь лишен милосердия…
Кто- то всхлипывал во мраке. Кто-то бился в истерике возле двери.
— Сволочи, ах сволочи, - донеслось до меня гнусавое бормотание, - заперли, сбежали. А если прямое попадание, тогда как? Если вдарит в самый завод - куда нам деваться? Мы же тут, как в склепе. Замурованы. Похоронены заранее, наверняка…
«Гундосый, - догадался я и ощутил вдруг неизъяснимое торжество. - Боишься, ублюдок. Боишься, трус. Смерти боишься!»
Сам я, как это ни странно, почти не испытывал сейчас обычного своего страха перед бомбежкой. Я думал о мщении! Мысль эта как бы окрыляла меня, поддерживала и оттесняла все прочие мысли.
Я уже не был прежним мальчиком, я незаметно мужал - приучался к жестокости.
15
Преодолей себя
Минуло еще трое суток.
Я выжидал, готовился, был по-звериному насторожен и терпелив. И, наконец, мой час настал!
В полночь, когда в камере все уже спали, я поднялся с нар, извлек из тайника свой ножик и, пригибаясь, стараясь не шуметь, двинулся в дальний угол к блатным.
Я был уже возле Гундосого, у самого его изголовья, когда меня охватил вдруг страх. «Что я делаю? - мелькнула мысль. - И что потом со мною будет?»
Странная болезненная истома овладела мною; ноги обмякли, сделались ватными, ладони взмокли от пота.
И тут, в полумраке камеры, возникла передо мною фигура отца.
Коренастый, затянутый в ремни, он приблизился неторопливо и усмехнулся, поблескивая стеклышками пенсне.
— Главное - не бойся, - сказал он, оглаживая усы ребром ладони. - Хитрить в схватке можно, трусить нельзя!
Я растерянно покосился на Гундосого. Он лежал, запрокинув голову и не шевелясь. Он сопел и булькал во сне, и чмокал мокрыми своими губами. Тощая, жилистая шея его была обнажена, ждала удара… Но нанести удар казалось мне невозможным; это было свыше моих сил.
— Отец, отец! - воззвал я в смятении. - Ты говорил о схватке. Но ведь никакой схватки нет! Видишь - он спит. Он беззащитен, беспомощен…
— А ты разбуди его!
— Да, но тогда…
— Вот тогда-то все и решится. Переломи себя. Преодолей! Это необходимо.
— Необходимо - для чего?
— Для того, чтобы стать настоящим. Иначе, что ж… Подумай о том, какая участь тебя ждет! Жалкая участь - издевательства, побои.
— Ну и что? - возразил я с внезапным лукавством. - Ты же сам втолковывал - от битья не умирают.
— Зато от позора умирают - я знаю!
— Но ведь не все же…
— Конечно, - он сурово качнул головой. - Далеко не все; только лучшие.
— А если я не такой?
— Ты мой сын!
— И все-таки поднять на человека руку…
— Я пока не говорю об убийстве… Разбуди его, заставь посмотреть в твои глаза. Вот что главное! Отныне пусть он сам боится - он тебя, а не ты его.
— Ну а если он не испугается?
— Тогда все равно - деваться некуда. И отступать уже нельзя… Рискуй до конца!
Отец произнес это и канул в сумрак, растворился в нем без следа. Образ его явился мне ненадолго, но вовремя! Я ощутил его поддержку и сразу же окреп, обрел душевную прочность.
И, уже не колеблясь, не раздумывая по-пустому, шагнул я к Гундосому - склонился к нему.
Но тут неожиданно проснулся лежащий рядом с ним Малыш, завозился, зевнул тягуче и приподнялся, опираясь на локоть.
Взгляды наши пересеклись.
Он поглядел на меня туманно и тупо, еще не очнувшись окончательно и с трудом отделяя явь ото сна… Затем перевел взгляд и заметил в руке моей узкий, тускло и хищно поблескивающий нож.
Глаза его приняли осмысленное выражение. Лицо напряглось. И тотчас же, перегнувшись через Гундосого, он подался ко мне и стремительно схватил за ворот рубашки.
Я знал его хватку! Знал, сколь опасна костлявая эта пятерня. И не медля - с силой - полоснул по ней отточенным лезвием.
Малыш вскрикнул, отдернул руку и выругался хрипло.
Удар был хорош! Нож рассек ему кисть глубоко и косо. Тугая черная струя крови хлынула на нары и залила лицо Гундосого.
Тот вскочил, вопя и размазывая кровь по лицу. Заметался по нарам… Затем ошалело ринулся к дверям.
Минуту спустя загремел замок. Угрюмый заспанный надзиратель спросил с порога:
— Чего надо?
— Там… - трясясь и тыча пальцем в глубину камеры, лопотал Гундосый, - там…
— Что «там»? Ты толком говори.
— Н-не знаю.
— Не знаешь? - медленно проговорил надзиратель, изучая его лицо. - А кровища откуда? Вы что, оглоеды, уж не резню ли затеяли?
— Да нет, гражданин начальник, какая резня? - испуганно засуетился Гундосый. - Это кровь из носа. Сама пошла…
— Так чего же ты стучишь?
— Хотел лекарство попросить.
— Какое же может быть лекарство ночью? - хмуро отозвался надзиратель. - Ты что, ополоумел? Давай утирайся и спи! А то я тебе такое лекарство пропишу, десять лет помнить будешь.
— Это конечно, - поспешно согласился Гундосый. - Да вы, гражданин начальник, не сомневайтесь. Тут у нас порядочек.
Он уже успокоился, немного пришел в себя и теперь по мере сил старался исправить свою оплошность, но было поздно.
С точки зрения уголовников, поступок его был непростителен; искать защиты у надзирателей могут, по тюремным понятиям, только фрайера или суки. Но уж никак не блатные! И в сущности, после этого случая Гундосый кончился, погиб; воровская карьера его рухнула бесповоротно.
Взрослые урки начали пренебрегать Гундосым, молодые друзья - относиться к нему с подчеркнутой иронией. Вскоре Малыш перебрался на другие нары и таким образом окончательно порвал со старым своим другом.
Зато ко мне он проникся вдруг странной приязнью.
— А ты чумовой, - заявил он наутро, встретившись со мной в столовой, - решительный… Скажи-ка, если бы я тебя тогда не засек, зарезал бы его?
— Вероятно, - пожал я плечом.
— Зарезал бы, - уверенно и благодушно сказал Малыш. - Я твою морду видел! Конечно, зарезал бы… А может… - он прижмурил глаза. - Может, заодно - и меня, а?
Я уже начал улавливать, постигать специфику этого мира и потому ответил небрежно:
— Если бы понадобилось - запросто.
— "Молодец, -захохотал Малыш и похлопал меня по спине забинтованной рукой. - Так и дыши… Нет, ты действительно - чума!
С тех самых пор навсегда прилипла ко мне шальная эта кличка Чума.
В воровской среде кличка как бы заменяет визитную карточку. Обладатель такой карточки - личность уже не простая, заметная.
Так, одним ударом - одним коротким взмахом ножа - я изменил свою лагерную судьбу; избавился от врага, от мучителя и одновременно укрепил свой престиж.
Жизнь понемногу прояснялась, становилась все более сносной. Казалось, основные беды кончились, миновали… Но это только казалось!
16
Под гром салюта
Как- то раз зимой во время утренней проверки я почувствовал вдруг недомогание, жаркий озноб, противную горькую сухость во рту. Стало трудно дышать. В груди моей и спине при каждом вздохе возникала сверлящая, пронзительная боль.
Пришел врач (по-лагерному «лепила»). Торопливо обстукал и выслушал меня, сунул под мышку мне градусник, и потом, посмотрев на него, уныло поднял брови.
— Придется госпитализировать, - сказал он надзирателю. - Ничего не попишешь - плох. И весьма.
— А что у него? - спросил с сомнением надзиратель.
— Что-то с легкими, - ответил, поджимая губы, врач. - Вероятно, плеврит, если я, конечно, не ошибаюсь…
Он не ошибся, этот лепила! У меня и действительно оказался двухсторонний «экссудативный» плеврит - болезнь затяжная и скверная.
И вскоре меня отправили отсюда, перевели в бутырскую центральную тюремную больницу.
Болел я долго и тяжело. Сказались чудовищные условия лагерной моей жизни; адская смена температур (зной литейного цеха и холод сырой, неотапливаемой камеры), и непосильный труд, и длительное недоедание.
Едва соприкоснувшись с жизнью, я уже устал от нее. Устал, не успев распознать ее по-настоящему, не разглядев, не распробовав.
Плеврит мой вылечили к весне, но я по-прежнему был плох и почти не вставал с постели. Я лежал, дыша осторожно и трудно. И часами с тоскою разглядывал беленый, испятнанный сыростью потолок.
Пятна были обильны и разнообразны; одни из них напоминали диковинные растения, другие - гигантских насекомых. Порою мне начинало казаться, будто насекомые эти шевелятся, движутся…
Тогда я отворачивался и смотрел в окно. За ним в вышине серело дымное ветреное небо.
Иногда по вечерам в небе вспыхивали победные салюты.
Короткий орудийный гром раскатывался над округой. Темнота расступалась и становилась радужной. Густые зыбкие гроздья огней взлетали в зенит, на миг повисали там и рассыпались пестрым праздничным дождиком.
Начиная с зимы сорок третьего года салюты стали возникать все чаще и все пышнее. Война переламывалась. Фронт отходил на Запад.
Больничная наша камера реагировала на это бурно и по-разному.
Здесь находилось немало бывших солдат. Немало тех, кто в самом начале войны попал, отступая, в немецкое окружение. Все они сидели теперь за измену родине, за шпионаж и сотрудничество с врагом!
И все-таки неправедно осужденные, обиженные, посаженные, в сущности, ни за что, люди эти по-прежнему оставались патриотами. Фронтовые победы искренне радовали их, салюты заражали шумным весельем.
Были тут и настоящие изменники - перебежчики, «полицаи». К военным событиям они относились по-своему, с тоскливым беспокойством и явной тревогой.
Некоторые из них упорно продолжали верить в немецкую мощь, в несокрушимость третьего рейха; перемены на фронте казались им делом временным и случайным.
— Показуха, - насмешливо выпячивая губы, сказал однажды вечером пожилой, заросший седой щетиной полицай,- дешевая трескотня… У нас только и умеют, что пыль в глаза пущать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
С минуту я сидел на полу, оторопев и скорчившись от боли, потом поднялся, постанывая, и вдруг кинулся на своего врага.
Я кинулся, простирая к нему уцелевшую левую руку, целясь в ненавистное это лицо, в мутные глаза, в слюнявый пакостный рот.
Однако добраться до него я так и не успел: меня перехватил Малыш, уцепил за плечо и рванул к себе. И в следующую минуту я получил ослепляющий, хлесткий удар. Не знаю, чем бы все это кончилось… Но тут вмешались старшие.
Из угла, где размещались блатные, появился высокий темноволосый мужчина в распахнутом ватнике и тельняшке.
— Об чем шум? - спросил он, приблизившись.
— Да так, - завертелся Гундосый, - играем…
— Только не заигрывайтесь, - веско сказал блатной. - Ясно?
— Ясно, - потупился Гундосый.
— Ну, если ясно - лады.
Он посмотрел на меня, на хлеб, валявшийся у ног, и, по-воротясь к Гундосому, добавил, грозя корявым пальцем:
— Пайку не трожьте! Даже помыслить не смейте! Помните закон. И вообще, оставьте-ка этого мальца в покое. Что вы к нему прискребаетесь?
Так закончился этот вечер.
А на следующий день я разыскал в цехе небольшую узкую пластинку металла и старательно, тайком от всех, смастерил из нее нож.
Я точил свой нож и мысленно видел Гундосого. Видел, как входит лезвие в трепещущее его горло, как хрипит и захлебывается он в крови…
* * *
Я намеревался расправиться с Гундосым немедленно, этой же ночью, но не успел - помешала воздушная тревога.
Она началась сразу же, после отбоя, и продолжалась на этот раз долго.
Охранники (как всегда в таких случаях) поспешно замкнули все двери, отключили свет и ушли - схоронились в бомбоубежище. Мы же остались во тьме, взаперти, в полнейшей изоляции.
Где- то торопливо били, захлебывались зенитки. Трещало пламя. Поминутно ухали гулкие взрывы. Судя по ним, немецкие бомбардировщики прорывались к Красной Пресне, к нашему району.
Внезапно в небе почти прямо над головами возник сверлящий, режущий, нестерпимый свист. Он близился, нарастал, заполняя собою все помещение. Он ощущался почти физически, от него раскалывался мозг.
— Фугаска, - ахнул кто-то.
И в этот момент раздался тяжкий, тугой, сокрушительный удар. Здание дрогнуло и шатнулось. С потолка - с закопченных каменных сводов - посыпалась едкая пыль.
Мы не видели неба, но зато слышали его отчетливо!
Он был грозен, этот голос неба, грозен и напрочь лишен милосердия…
Кто- то всхлипывал во мраке. Кто-то бился в истерике возле двери.
— Сволочи, ах сволочи, - донеслось до меня гнусавое бормотание, - заперли, сбежали. А если прямое попадание, тогда как? Если вдарит в самый завод - куда нам деваться? Мы же тут, как в склепе. Замурованы. Похоронены заранее, наверняка…
«Гундосый, - догадался я и ощутил вдруг неизъяснимое торжество. - Боишься, ублюдок. Боишься, трус. Смерти боишься!»
Сам я, как это ни странно, почти не испытывал сейчас обычного своего страха перед бомбежкой. Я думал о мщении! Мысль эта как бы окрыляла меня, поддерживала и оттесняла все прочие мысли.
Я уже не был прежним мальчиком, я незаметно мужал - приучался к жестокости.
15
Преодолей себя
Минуло еще трое суток.
Я выжидал, готовился, был по-звериному насторожен и терпелив. И, наконец, мой час настал!
В полночь, когда в камере все уже спали, я поднялся с нар, извлек из тайника свой ножик и, пригибаясь, стараясь не шуметь, двинулся в дальний угол к блатным.
Я был уже возле Гундосого, у самого его изголовья, когда меня охватил вдруг страх. «Что я делаю? - мелькнула мысль. - И что потом со мною будет?»
Странная болезненная истома овладела мною; ноги обмякли, сделались ватными, ладони взмокли от пота.
И тут, в полумраке камеры, возникла передо мною фигура отца.
Коренастый, затянутый в ремни, он приблизился неторопливо и усмехнулся, поблескивая стеклышками пенсне.
— Главное - не бойся, - сказал он, оглаживая усы ребром ладони. - Хитрить в схватке можно, трусить нельзя!
Я растерянно покосился на Гундосого. Он лежал, запрокинув голову и не шевелясь. Он сопел и булькал во сне, и чмокал мокрыми своими губами. Тощая, жилистая шея его была обнажена, ждала удара… Но нанести удар казалось мне невозможным; это было свыше моих сил.
— Отец, отец! - воззвал я в смятении. - Ты говорил о схватке. Но ведь никакой схватки нет! Видишь - он спит. Он беззащитен, беспомощен…
— А ты разбуди его!
— Да, но тогда…
— Вот тогда-то все и решится. Переломи себя. Преодолей! Это необходимо.
— Необходимо - для чего?
— Для того, чтобы стать настоящим. Иначе, что ж… Подумай о том, какая участь тебя ждет! Жалкая участь - издевательства, побои.
— Ну и что? - возразил я с внезапным лукавством. - Ты же сам втолковывал - от битья не умирают.
— Зато от позора умирают - я знаю!
— Но ведь не все же…
— Конечно, - он сурово качнул головой. - Далеко не все; только лучшие.
— А если я не такой?
— Ты мой сын!
— И все-таки поднять на человека руку…
— Я пока не говорю об убийстве… Разбуди его, заставь посмотреть в твои глаза. Вот что главное! Отныне пусть он сам боится - он тебя, а не ты его.
— Ну а если он не испугается?
— Тогда все равно - деваться некуда. И отступать уже нельзя… Рискуй до конца!
Отец произнес это и канул в сумрак, растворился в нем без следа. Образ его явился мне ненадолго, но вовремя! Я ощутил его поддержку и сразу же окреп, обрел душевную прочность.
И, уже не колеблясь, не раздумывая по-пустому, шагнул я к Гундосому - склонился к нему.
Но тут неожиданно проснулся лежащий рядом с ним Малыш, завозился, зевнул тягуче и приподнялся, опираясь на локоть.
Взгляды наши пересеклись.
Он поглядел на меня туманно и тупо, еще не очнувшись окончательно и с трудом отделяя явь ото сна… Затем перевел взгляд и заметил в руке моей узкий, тускло и хищно поблескивающий нож.
Глаза его приняли осмысленное выражение. Лицо напряглось. И тотчас же, перегнувшись через Гундосого, он подался ко мне и стремительно схватил за ворот рубашки.
Я знал его хватку! Знал, сколь опасна костлявая эта пятерня. И не медля - с силой - полоснул по ней отточенным лезвием.
Малыш вскрикнул, отдернул руку и выругался хрипло.
Удар был хорош! Нож рассек ему кисть глубоко и косо. Тугая черная струя крови хлынула на нары и залила лицо Гундосого.
Тот вскочил, вопя и размазывая кровь по лицу. Заметался по нарам… Затем ошалело ринулся к дверям.
Минуту спустя загремел замок. Угрюмый заспанный надзиратель спросил с порога:
— Чего надо?
— Там… - трясясь и тыча пальцем в глубину камеры, лопотал Гундосый, - там…
— Что «там»? Ты толком говори.
— Н-не знаю.
— Не знаешь? - медленно проговорил надзиратель, изучая его лицо. - А кровища откуда? Вы что, оглоеды, уж не резню ли затеяли?
— Да нет, гражданин начальник, какая резня? - испуганно засуетился Гундосый. - Это кровь из носа. Сама пошла…
— Так чего же ты стучишь?
— Хотел лекарство попросить.
— Какое же может быть лекарство ночью? - хмуро отозвался надзиратель. - Ты что, ополоумел? Давай утирайся и спи! А то я тебе такое лекарство пропишу, десять лет помнить будешь.
— Это конечно, - поспешно согласился Гундосый. - Да вы, гражданин начальник, не сомневайтесь. Тут у нас порядочек.
Он уже успокоился, немного пришел в себя и теперь по мере сил старался исправить свою оплошность, но было поздно.
С точки зрения уголовников, поступок его был непростителен; искать защиты у надзирателей могут, по тюремным понятиям, только фрайера или суки. Но уж никак не блатные! И в сущности, после этого случая Гундосый кончился, погиб; воровская карьера его рухнула бесповоротно.
Взрослые урки начали пренебрегать Гундосым, молодые друзья - относиться к нему с подчеркнутой иронией. Вскоре Малыш перебрался на другие нары и таким образом окончательно порвал со старым своим другом.
Зато ко мне он проникся вдруг странной приязнью.
— А ты чумовой, - заявил он наутро, встретившись со мной в столовой, - решительный… Скажи-ка, если бы я тебя тогда не засек, зарезал бы его?
— Вероятно, - пожал я плечом.
— Зарезал бы, - уверенно и благодушно сказал Малыш. - Я твою морду видел! Конечно, зарезал бы… А может… - он прижмурил глаза. - Может, заодно - и меня, а?
Я уже начал улавливать, постигать специфику этого мира и потому ответил небрежно:
— Если бы понадобилось - запросто.
— "Молодец, -захохотал Малыш и похлопал меня по спине забинтованной рукой. - Так и дыши… Нет, ты действительно - чума!
С тех самых пор навсегда прилипла ко мне шальная эта кличка Чума.
В воровской среде кличка как бы заменяет визитную карточку. Обладатель такой карточки - личность уже не простая, заметная.
Так, одним ударом - одним коротким взмахом ножа - я изменил свою лагерную судьбу; избавился от врага, от мучителя и одновременно укрепил свой престиж.
Жизнь понемногу прояснялась, становилась все более сносной. Казалось, основные беды кончились, миновали… Но это только казалось!
16
Под гром салюта
Как- то раз зимой во время утренней проверки я почувствовал вдруг недомогание, жаркий озноб, противную горькую сухость во рту. Стало трудно дышать. В груди моей и спине при каждом вздохе возникала сверлящая, пронзительная боль.
Пришел врач (по-лагерному «лепила»). Торопливо обстукал и выслушал меня, сунул под мышку мне градусник, и потом, посмотрев на него, уныло поднял брови.
— Придется госпитализировать, - сказал он надзирателю. - Ничего не попишешь - плох. И весьма.
— А что у него? - спросил с сомнением надзиратель.
— Что-то с легкими, - ответил, поджимая губы, врач. - Вероятно, плеврит, если я, конечно, не ошибаюсь…
Он не ошибся, этот лепила! У меня и действительно оказался двухсторонний «экссудативный» плеврит - болезнь затяжная и скверная.
И вскоре меня отправили отсюда, перевели в бутырскую центральную тюремную больницу.
Болел я долго и тяжело. Сказались чудовищные условия лагерной моей жизни; адская смена температур (зной литейного цеха и холод сырой, неотапливаемой камеры), и непосильный труд, и длительное недоедание.
Едва соприкоснувшись с жизнью, я уже устал от нее. Устал, не успев распознать ее по-настоящему, не разглядев, не распробовав.
Плеврит мой вылечили к весне, но я по-прежнему был плох и почти не вставал с постели. Я лежал, дыша осторожно и трудно. И часами с тоскою разглядывал беленый, испятнанный сыростью потолок.
Пятна были обильны и разнообразны; одни из них напоминали диковинные растения, другие - гигантских насекомых. Порою мне начинало казаться, будто насекомые эти шевелятся, движутся…
Тогда я отворачивался и смотрел в окно. За ним в вышине серело дымное ветреное небо.
Иногда по вечерам в небе вспыхивали победные салюты.
Короткий орудийный гром раскатывался над округой. Темнота расступалась и становилась радужной. Густые зыбкие гроздья огней взлетали в зенит, на миг повисали там и рассыпались пестрым праздничным дождиком.
Начиная с зимы сорок третьего года салюты стали возникать все чаще и все пышнее. Война переламывалась. Фронт отходил на Запад.
Больничная наша камера реагировала на это бурно и по-разному.
Здесь находилось немало бывших солдат. Немало тех, кто в самом начале войны попал, отступая, в немецкое окружение. Все они сидели теперь за измену родине, за шпионаж и сотрудничество с врагом!
И все-таки неправедно осужденные, обиженные, посаженные, в сущности, ни за что, люди эти по-прежнему оставались патриотами. Фронтовые победы искренне радовали их, салюты заражали шумным весельем.
Были тут и настоящие изменники - перебежчики, «полицаи». К военным событиям они относились по-своему, с тоскливым беспокойством и явной тревогой.
Некоторые из них упорно продолжали верить в немецкую мощь, в несокрушимость третьего рейха; перемены на фронте казались им делом временным и случайным.
— Показуха, - насмешливо выпячивая губы, сказал однажды вечером пожилой, заросший седой щетиной полицай,- дешевая трескотня… У нас только и умеют, что пыль в глаза пущать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60