А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— У нас еще и драться умеют, - отозвался высокий, бледный до синевы, парень. Одна рука его была закована в гипс и покоилась на широкой марлевой перевязи; другой он ухватился за решетку окна. Он стоял, жадно вглядываясь в мерцающее, расцвеченное салютными брызгами небо.
— Неплохо умеют, сам видишь!
— Это-то умеют, - согласился седой, - да что толку? Все одно - бардак… Нет, ребята, с немцами нам не сравняться, - он помотал головой. - Нипочем не сравняться. У них порядок, дисциплина, настоящая власть. У них - сила!
— А все же бегут! - улыбнулся парень. - Как же так?
— А очень просто, - прозвучал из угла сипловатый раскатистый бас. - Немецкий порядок разбился о русский бардак…
— А-а-а, - отмахнулся полицай. - Это все ненадолго. Они еще вернутся! Оклемаются, отдышатся малость и беспременно вернутся. Наверстают свое. Вот тогда посмотрим, что вы скажете, герои, как запоете!
— Замри, паскуда, - грозно, медленно проговорил парень и порывисто шагнул к седобородому. - Закрой свою помойку! Понял? И если еще вякнешь…
— А чего ты прешь, чего залупаешься? - удивился тогда полицай. - О чем хлопочешь? Думаешь, ты лучше меня? Мы же с тобой одинаковы, сидим по той же статье, срока имеем общие.
И опять громыхнул из угла чей-то насмешливый бас:
— Всем - поровну! Основной закон социализма!

* * *
Блатные обычно не ввязывались в скандальные эти споры; салюты вызывали у них свои, особые ассоциации…
Мой сосед по койке - старый карманный вор Архангел - рассуждал, прислушиваясь к торжественному эху орудий:
— Хорошо сейчас на воле. Ах, хорошо! Фрайера суетятся, гужуются, водочку пьют… А когда фрайер веселый, работать одно удовольствие. Он, сирота, ничего в этот момент не чувствует, не видит - сам в руки просится! Бери его за жилетку и потроши по частям. Я завсегда, как только подпасу приличного сазана, в глаза ему смотрю. Внешность изучаю. Ежели он навеселе - значит мой! Ежели, наоборот, нервный, злой - стало быть надо поостеречься. Злой - он трудный для дела. Чутье у него, как у собаки. Тут особая психология, это проверено давно! И вот почему я войну не люблю, она всех в тоску вгоняет, нервными делает… Ну, ничего. Дай Бог, доживем до победы. До мирных дней! До полного веселья!
Я слушал его безучастно и словно бы издалека. Я все время лежал в забытьи; не хотелось ни говорить, ни двигаться. И, как это ни странно, почти совсем не хотелось есть.
По сравнению с тем, что давали в лагере, здешняя больничная кухня выглядела, поистине, княжеской! Обед состоял из трех блюд. (Я получал особую, усиленную норму - для тяжелобольных.) На третье выдавали компот, его я и пил в основном. Остальное, урча и отдуваясь, торопливо приканчивал мой сосед.
Болезней у Архангела было много - хронический сифилис, ревматизм, выпадение кишки и еще что-то, сейчас уже и не упомню… Однако роскошный этот букет, казалось, ничуть ему не мешал; он был на редкость жизнерадостен, говорлив и исполнен волчьего аппетита.
Он подчищал за мной блюда старательно и регулярно. Но однажды скорбно сказал:
— Тебя, конечно, мне сам Господь Бог послал… Двойной харч - это по нынешним временам счастье. Особый факт! Но все-таки ежели подумать, жалко тебя! Ты ведь так не протянешь долго. Загнешься, отбросишь копыта.
— Да? - я улыбнулся слабо. - Ну и что?
— Как что? - рассердился он. - Как то есть что? Пока есть возможность, пользуйся, кормись… Шевели рогами!
— Не хочу, - проговорил я сонно, - не хочу шевелить… Я отвернулся и задремал, накрывшись с головой одеялом. Разбудил меня врачебный обход. Открыв глаза, я увидел над собой людей в белых халатах; один из них - низенький, одутловатый, в мягких старческих морщинах - спросил, глядя куда-то вбок:
— Ничего, говоришь, не ест?
И голос Архангела ответил тотчас же:
— Видит Бог, гражданин доктор. Только компот сосет. Да еще чаек… Ну и передачки кое-когда. И все! Догорает парнишка, на глазах доходит.
— А ты, значит, все это время за двоих старался, - усмехнулся врач, - и помалкивал…
— Так ведь сказал же, - с обидою возразил Архангел, - сам сказал!
Врач присел ко мне на кровать, пощупал пульс и ловко, привычным жестом вывернул мне веки.
— М-да, - пробормотал он, - собственно говоря, этого давно следовало бы ожидать.
Затем, отойдя в сторону, он о чем-то долго говорил со своим спутником. До меня долетали отрывки приглушенных фраз: «Пеллагра». «Потеря жизненных сил». «Подлежит актировке»…
Когда обход кончился, Архангел сказал:
— Хорошая карта тебе выпала, шкет. Добрая карта! Если уж они заговорили об актировке, дело верное. Пойдешь на свободу! Ну а я… - он умолк, опустил брови и потом добавил, кривясь: - А я тут буду гнить. Разве это справедливо?

* * *
Через неделю после памятного нашего разговора я был вызван на врачебную комиссию. Осматривало меня на этот раз много людей. И опять услышал я непонятное и пугающее слово: «пеллагра».
А затем на исходе апреля мне было объявлено о том, что я «сактирован» - досрочно освобожден из-под стражи в связи с болезнью и потерей трудоспособности.
Я выслушал эту новость в тюремной канцелярии. Начальник зачитал вслух приказ о моем освобождении, потом сунул мне какие-то бумаги; я должен был прочесть их и расписаться.
Когда формальности были закончены, явился санитар и отвел меня вниз, в сырой и сумрачный подвал, где помещалась вещевая каптерка.
Там он сразу же приказал мне раздеться:
— Скидавай все начисто! Отходился в казенном…
Я послушно снял с себя шершавое больничное белье, стряхнул с ног тапочки и, ощутив под подошвами ледяной и скользкий кафель, сразу съежился, озяб.
— А… мое барахло? - спросил я, мелко постукивая зубами.
— Жди, - сказал он, сгребая белье в охапку, - выдадут.
— Сколько ж надо ждать?
— А уж это не знаю. Не моя забота… Здесь ваших тряпок навалено знаешь сколько? Тысячи! Пока разыщут, сверятся - на это тоже время надо.
— Но ведь холодно…
— Потерпишь, - сказал с коротким смешком санитар. И он ушел, звонко цокая по кафельному полу.
Все это время я говорил и двигался, как в полусне, еще не вполне осознавая реальность происходящего. Холод привел меня в чувство. И только теперь заметил, что я здесь не один!
Поодаль, на лавке, сидел такой же голый, как и я, арестант. Он сидел вполоборота ко мне, скорчившись и подтянув колени к подбородку.
Тщедушный, стриженный под машинку, с выпирающими ключицами, с просвечивающей кожей, он показался мне совсем зеленым юнцом. «Господи, - подумал я, - подростков сажают, почти детей».
В зубах у подростка дымилась папироса. Мне вдруг нестерпимо захотелось курить. Вприпрыжку, поджимая зябкие ноги, я направился к нему и подошел вплотную.
— Эй, - сказал я, - лишней папиросы не найдется? Он скользнул по мне взглядом, прищурился, затянулся, кутаясь в дым. Потом, опустив ресницы, сказал застуженным, ломким каким-то тенорком:
— Последняя…
— Ну, так оставь затянуться!
— Ладно,- кивнул подросток и, оторвав зубами мокрый краешек мундштука, протянул мне окурок.
Он держал его деликатно - кончиками пальцев. И я невольно обратил внимание на форму его руки. Рука была узкой и слабенькой, и какой-то почти неживой.
— Затянись! - сказал подросток. - Отведи душу, если не брезгуешь.
Я взгромоздился рядом с ним на лавку, скрестил ноги по-турецки и так сидел некоторое время, помалкивая, мусоля тлеющую папиросу.
— На волю? - поинтересовался он затем. - Или на этап?
— На волю, - ответил я. - А ты?
— Тоже.
— Что-то они долго возятся. Не могут вещички наши найти, что ли?
— Так ведь на волю, - сощурился он. - Тут они не спешат…
И еще раз, искоса оглядев меня, спросил негромко:
— По болезни?
— Да… Сактировали. В общем, подвезло. Поперло!
— И меня, - сказал он жалобно. - И меня - по болезни…
— Да уж ясно!
Я провел ладонью по стриженой его голове, по склоненной детской тоненькой шее.
— Это сразу видать… Где ж это тебя так заездили? Ничего не осталось.
— Ничего не осталось, - повторил он и всхлипнул. Лицо его исказилось. По запавшим щекам протянулись ломкие полоски слез.
— И ничего уже больше не будет… Ничего, ничего!
— Ну, ну, - проговорил я растерянно, - перестань. Что ты, как баба? На свободу ведь идешь - радоваться должен!
Он затих под моей рукой. И легонько, доверчивым движением, прислонился ко мне плечом.
И в этот момент в глубине комнаты из-за перегородки раздался зычный голос каптера:
— Евдокимова Анна! Подходи - получай вещи! Товарищ мой вздрогнул и распрямился внезапно. И как только он поднялся с лавки, я понял, что это вовсе не парень.
Ошибиться было невозможно… Но, боже мой, как мало женского оставалось в иссохшем этом теле! Угловатое, лишенное плоти и сочности, оно вызывало щемящее чувство жалости.
Девушка, очевидно, и сама это сознавала; растерянно прикрываясь руками, она отвернулась от меня, потупилась с горькой гримаской и стремительно пошла, почти побежала к перегородке, туда, где маячила громоздкая, облаченная в халат фигура каптера.
Спустя минуту вызвали и меня.
Слежавшийся, мятый, пахнущий плесенью и мышами костюм налезал на меня с трудом… Но когда я надел его, оказалось, что он чересчур просторен и болтается, как на вешалке; плечи пиджака провисали, брюки сидели мешком.
Зато Анна - в пестреньком платьице и платочке - стала неожиданно нарядной и даже обрела кокетливый вид.
Легкий оранжевый этот платок освежал ее лицо и удачно сочетался с цветом глаз. Я только сейчас рассмотрел их по-настоящему; они были карие, большие, с золотистыми, дымно мерцающими искрами.
— Послушай, - сказал я, - ведь я поначалу не разобрался… А ты - интересная!
— Была когда-то, - вздохнула она, - ничего была девочка. В порядке. За это и погорела.
— А кстати - за что? По какой ты статье сидела - я и забыл спросить.
— Статья знаменитая, - ответила она, - С. О. Э. Знаешь?
— Нет.
— Будет врать-то!
— Честное слово, не знаю. Так все же - за что тебя?
— За проституцию, - сказала она просто. - А что было делать? Мама в сорок втором потеряла карточки, начался голод… Ну, я и пошла. С военными. С кем попало. Вот и пришили статью: «Социально опасный элемент».
— А здесь, - начал я, - в больнице…
— Я знаю, о чем ты думаешь, - хмуро усмехнулась она. - Нет, у меня не то… Врачи говорят - каверны в легких, - и опять лицо ее ослабло, исказилось жалобно. - Это сейчас хуже любого сифилиса. Теперь у меня одна дорога - на Ваганьковское кладбище.
— Эй, фитили! - хрипло гаркнул каптер. - Хватит митинговать. Выходи давай, топай!
И вот наступил долгожданный миг свободы.
Я думал, что будут какие-нибудь новые процедуры, дополнительные сложности, но нет, все получилось на удивление легко и буднично.
Вахтер молча сверился со списком, затем отворил стальные клепаные ворота, пропустил нас и захлопнул их с тяжким грохотом.
— Тебе куда? - отойдя от ворот, спросил я Анну.
— Тут, недалеко, - махнула она рукой, - на Каляевской улице.
— Проводить?
— Да нет, ни к чему, - ответила она. - Как-нибудь погодя - если живы будем. - И потом, шатнувшись, подняв руки к лицу, сказала: - Ой, я совсем как пьяная! Дойдем-ка, миленький, вон до того угла…
На углу мы простились с ней. Но расстались не сразу. С минуту мы еще стояли здесь, озираясь, вбирая в себя забытые уличные запахи и цвета.
День незаметно кончился, угас, и все вокруг - очертания зданий и силуэты бегущих по тротуарам людей - все уже было смягчено и затушевано сумраком. Линии утратили четкость, краски стали влажны и расплывчаты.
А может быть, мир предстал нам таким из-за наших слез?
Анна плакала в голос, навзрыд. Я стоял рядом с ней, поддерживал се под локоть и чувствовал, как в глазах у меня тоже набухает соленая жгучая влага.
И чтобы избавиться от влаги, не дать ей пролиться, я торопливо запрокинул голову к небу.
Наконец-то, после полутора лет заключения, мне снова довелось увидать его - увидать целиком, от края до края… Небо было огромным и легким.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60